Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

НЕСКРОМНОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ



Аннотация

 

Перед вами книга, которая действительно стоит внимания. Вы – на пороге погружения в тонкий, чувственный и очень трогательный мир нового романа Джеффри Евгенидиса, получившего известность как автор книги «Девственницы-самоубийцы». Каллиопа Стефанидис, дочь греческих иммигрантов в Америке, медленно и мучительно осознает, что она – он. Причина этой шокирующей трансформации – редкая генетическая мутация как результат межродственных связей, приведшая к рождению гермафродита. Роман «Средний пол» принес своему автору Пулитцеровскую премию. История жизни гермафродита, искренне и откровенно рассказанная от первого лица. Повествование ведется на фоне исторических, общественно-политических и социальных коллизий XX века, определивших судьбу нескольких поколений греческой семьи и в результате предопределивших жизнь главного героя.


Джеффри Евгенидис
Средний пол

 

КНИГА ПЕРВАЯ

 

СЕРЕБРЯНАЯ ЛОЖЕЧКА

 

У меня два дня рождения: сначала я появился на свет как младенец женского пола в поразительно ясный январский день 1960 года в Детройте, а потом в августе 1974-го в виде мальчика подросткового возраста в палате скорой помощи в Питоски, штат Мичиган. Просвещенный читатель мог узнать обо мне из статьи доктора Питера Люса «Половая идентификация у псевдогермафродитов с синдромом дефицита 5-альфа-редуктазы», которая была опубликована в 1975 году в журнале «Детская эндокринология». Или вы могли видеть мою фотографию в шестнадцатой главе ныне безнадежно устаревшего издания «Генетика и наследственность». Это я с черной наклейкой на глазах стою голым у ростомера на странице пятьсот семьдесят восемь.

В свидетельстве о рождении я записан как Каллиопа Елена Стефанидис. А в моих водительских правах, полученных в Федеративной Республике Германии, мое имя сокращено до «Калл». Я являюсь бывшим хоккейным голкипером, постоянным членом Фонда по спасению ламантинов, время от времени посещаю православные службы и большую часть своей сознательной жизни прослужил в Государственном департаменте Соединенных Штатов. Подобно Тиресию я был сначала одним существом, а потом другим. Надо мной потешались одноклассники, со мной обращались как с экспериментальной морской свинкой врачи, меня прощупывали и изучали специалисты. Меня любила рыжеволосая девчонка из Гросс-Пойнта, не догадывавшаяся о том, что я из себя представляю. А потом в меня влюбился ее брат. Однажды я участвовал в городском побоище на военном танке, плавание в обнаженном виде сделало из меня легенду, я выходил из собственного тела, чтобы погружаться в другие, но все это происходило до того, как мне исполнилось шестнадцать.

А сейчас, когда мне сорок один, я чувствую, что мне предстоит еще одно рождение. После десятилетий полного пренебрежения семейными обязанностями я вдруг начал задумываться об усопших двоюродных бабушках и дедушках, неведомых кузинах и прочей седьмой воде на киселе, хотя, когда речь идет о таком кровосмесительном семействе, как мое, все сливается воедино. Поэтому, пока еще не поздно, я хочу во всем разобраться – с этим геном, несущимся сквозь время по американским горам. Воспой, о муза, рецессивную мутацию моей пятой хромосомы! Поведай о том, как она расцвела два с половиной века тому назад на склонах Олимпа, где пасутся козы и опадают с ветвей оливки. Поведай, как она прошла сквозь девять поколений и незаметно обосновалась в замутненной среде семейства Стефанидисов. Расскажи, как провидение, воспользовавшись резней, перенесло этот ген, как семечко, через океан, в Америку где он скитался, поливаемый кислотными дождями, пока не попал в плодородное чрево моей матери.

Прошу прощения, порой во мне просыпается Гомер. Это тоже генетическое.

Как-то за три месяца до моего рождения после одного из изысканных воскресных обедов моя бабка Дездемона Стефанидис попросила моего брата принести ее шкатулку. Пункт Одиннадцать как раз шел на кухню за добавкой рисового пудинга, когда она преградила ему путь. Ее пятидесятисемилетняя низенькая, плотно сбитая фигура с устрашающей сеточкой на волосах словно специально была создана для организации препятствий на пути окружающих. На кухне за ее спиной смеялось и перешептывалось сборище женщин. Заинтригованный Пункт Одиннадцать наклонился в сторону, чтобы посмотреть, что там происходит, но Дездемона протянула руку и властно ущипнула его за щеку. Снова завладев его вниманием, она изобразила в воздухе прямоугольник и указала наверх, после чего прошамкала своими плохо подогнанными челюстями: «Сходи туда, куколка».

Пункт Одиннадцать знал, что надо делать. Он бросился по коридору в гостиную, поднялся на четвереньках по лестнице на второй этаж, пробежал мимо спален и добрался до почти незаметной двери, оклеенной обоями, словно за ней скрывался потайной ход. На уровне своей головы Пункт Одиннадцать нащупал крохотную ручку и, приложив все свои силы, открыл дверь. За ней находилась еще одна лестница. Довольно долго мой брат нерешительно пялился в темноту, после чего очень медленно начал подниматься на чердак, где жили бабушка с дедушкой.

Он прошел в тапочках под двенадцатью свежеоклеенными птичьими клетками, подвешенными к стропилам, и с отважным видом погрузился в затхлый смрад попугаев, перемешанный с неповторимым запахом деда и бабки, являвшим собой смесь нафталина с гашишем. Он миновал письменный стол деда, заваленный книгами и пластинками, уперся в кожаную оттоманку с круглым медным кофейным столиком перед ней и наконец обнаружил кровать, под которой стояла шкатулка.

Немногим больше обувной коробки, она была вырезана из оливы и закрывалась оловянной крышкой с просверленными в ней отверстиями и украшенной изображением неизвестного святого. Лицо у святого стерлось, зато пальцы правой руки были подняты вверх, словно он благословлял багряное и очень самоуверенно выглядящее тутовое деревце. Насладившись видом этого ботанического экземпляра, Пункт Одиннадцать вытащил шкатулку из-под кровати и открыл ее. Внутри находилось два свадебных венца, сплетенных из морского каната и перевившихся как змеи, и две длинные косы, обвязанные осыпающимися черными лентами. Пункт Одиннадцать ткнул косу указательным пальцем. Но как раз в этот момент закричал один из попугаев, мой брат подскочил, закрыл шкатулку, сунул ее под мышку и понес вниз Дездемоне.

Та по-прежнему стояла в дверном проеме. Взяв у него шкатулку, она снова вернулась на кухню, и тут Пункт Одиннадцать рассмотрел присутствовавших женщин, которые теперь молчали. Они посторонились, пропуская Дездемону, и посередине кухни осталась только моя мать. Тесси Стефанидис сидела, откинувшись на спинку кресла, придавленная своим огромным, туго натянутым беременным животом. На ее раскрасневшемся лице было написано выражение счастливой беспомощности. Дездемона поставила шкатулку на стол и сняла с нее крышку. Покопавшись под свадебными венцами и косами, она достала серебряную ложечку, не замеченную Пунктом Одиннадцать, и привязала к ее черенку тесемку. Затем она наклонилась и начала раскачивать ложку над набухшим животом мамы. Ну, заодно и надо мной.

До этого момента Дездемона славилась своими высокими результатами – двадцать три верных прогноза. Она предсказала, что Тесси будет Тесси, а также правильно определила пол моего брата и моих четырех классически названных кузенов и кузины – Сократа, Платона, Аристотеля и Клеопатры. Единственные дети, пол которых она не определяла, были ее собственные: считалось дурной приметой проникать в тайны собственного чрева. Зато чрево моей матери она исследовала абсолютно бесстрашно. Ложка помедлила и начала раскачиваться с севера на юг – это означало, что я буду мальчиком.

Сидевшая расставив ноги мама попыталась улыбнуться. Она не хотела мальчика. У нее уже был один сын. К тому же она была настолько уверена в рождении дочери, что уже выбрала имя – Каллиопа. Но когда бабушка изрекла по-гречески «Мальчик!», ее крик пересек коридор и долетел до гостиной, где мужчины спорили о политике. И моя мать, услышав его многократно повторенным, стала сомневаться.

Однако когда этот крик достиг слуха моего отца, он вошел в кухню и сообщил своей матери, что на этот раз ее ложечка ошибается.

– А ты откуда знаешь? – осведомилась Дездемона.

На что он ответил так, как это сделало бы большинство его сверстников-американцев:

– Это научный факт, мама.

Как только Мильтон и Тесси решили завести еще одного ребенка – столовая процветала, а Пункт Одиннадцать давно уже вырос из пеленок, – они сразу договорились, что хотят иметь дочь. Пункту Одиннадцать только что исполнилось пять. Найдя во дворе мертвую птицу, он принес ее в дом, чтобы показать маме. Ему нравилось стрелять, стучать, колотить, разбивать и драться с отцом. В таком мужском окружении Тесси начала чувствовать себя лишней, и ей стало казаться, что лет через десять она превратится в заложницу автомобильных покрышек и грыж. Поэтому она мечтала о дочери как о противоядии, о единомышленнице, которая будет любить левреток и сопровождать ее в походах по магазинам. Весной 1959 года, когда обсуждение моего зачатия шло полным ходом, мать не могла еще себе представить, что в скором времени женщины будут тысячами сжигать свои бюстгальтеры. Лично ее лифчики были жесткими, подбитыми подушечками и огнеупорными. И как бы Тесси ни любила своего сына, она понимала, что некоторыми тайнами она сможет делиться только с дочерью.

По утрам, отправляясь на работу, мой отец грезил о невероятно прелестной темноглазой девчушке. Она сидела рядом и обращалась к нему, всезнающему и терпеливому, с целым ворохом вопросов – в основном когда машина останавливалась на красный свет. «А что это такое, папа?» – «Это? Это знак „кадиллака“». – «А что такое знак „кадиллака“?» – «Давным давно жил один французский исследователь, которого звали Кадиллак, именно он открыл Детройт. А этот знак был его фамильной печатью из Франции». – «А что такое Франция?»– «А Франция – это страна в Европе». – «А что такое Европа?» – «А Европа – это континент, такой огромный кусок суши, гораздо больше, чем страна. Но теперь „кадиллаки“ в Европе не делают, кукла. Их изготавливают прямо здесь, в старой доброй Америке». На светофоре зажигается зеленый свет, и машина трогается. Но мой прототип никуда не исчезает. Он продолжает сидеть рядом и у следующего светофора, и еще через один. Его общество столь приятно моему отцу, что он, как человек дела, начинает думать о превращении своих грез в реальность.

Таким образом в гостиной, где мужчины обсуждали политические вопросы, появилась новая тема, а именно – скорость передвижения сперматозоидов. Главным членом сообщества, которое каждую неделю собиралось на наших черных козетках, был Питер Татакис, или, как мы его называли, дядя Пит. Закоренелый холостяк, он не имел своей семьи в Америке и поэтому привязался к нам. Каждое воскресенье этот высокий грустный человек с лицом красновато-лилового оттенка и копной вьющихся волос приезжал к нам на своем темно-красном «бьюике». Дети его не интересовали. Любитель серии «Великие книги», которую он перечел дважды, дядя Пит был поглощен серьезными мыслями и итальянской оперой. В области истории он испытывал страстную любовь к Эдварду Гиббону, а в области литературы – к дневникам мадам де Сталь. Он любил цитировать мнение этой остроумной дамы о немецком языке, заключавшееся в том, что этот язык не приспособлен для устной речи, так как приходится дожидаться конца предложения, чтобы услышать глагол, и перебить собеседника не представляется возможным. Дядя Пит мечтал стать врачом, но разразившаяся «катастрофа» положила конец этой мечте. В Соединенных Штатах он два года проучился в школе хиропрактики и теперь возглавлял небольшой офис в Бирмингеме, с человеческим скелетом, за приобретение которого продолжал выплачивать ежемесячные взносы. В те времена специалисты в этой области пользовались довольно сомнительной репутацией, и к дяде Питу редко обращались с просьбой пробудить кундалини. Он вправлял шейные позвонки, выпрямлял позвоночники и изготавливал на заказ реберные дуги из пенопласта. И тем не менее из всей компании, собиравшейся у нас по воскресеньям, он имел самое близкое отношение к медицине. Еще в юности ему удалили половину желудка, и теперь после обеда он всегда пил пепси-колу для улучшения пищеварения. Как он мудро заявлял, этот безалкогольный напиток получил свое название от пищеварительного энзима пепсина, который полностью соответствовал потребностям его организма. Именно эти сведения и заставили моего отца полностью довериться дяде Питу, когда речь зашла о схемах зачатия. Откинувшись на подушку и сняв ботинки, дядя Пит под нежные звуки «Мадам Баттерфляй», лившиеся из родительского стереопроигрывателя, объяснил, что под микроскопом видно, что сперматозоиды с мужскими хромосомами движутся гораздо быстрее, чем с женскими. Это утверждение сразу же вызвало взрыв веселья среди владельцев ресторанов и скорняков, собравшихся в нашей гостиной. Однако мой отец принял свою излюбленную позу «Мыслителя», миниатюрная копия которого стояла на телефонном столике в противоположном конце комнаты. И хотя этот вопрос обсуждался в свободной манере послеобеденного отдыха, все понимали, несмотря на абстрактную тональность дискуссии, что речь идет о сперматозоидах моего отца. Дядя Пит поставил точки над «i», объяснив, что если супружеская пара хочет родить девочку, то «сексуальный контакт должен быть осуществлен за двадцать четыре часа до овуляции». Тогда «мужские» сперматозоиды успеют погибнуть, а медлительные, но более живучие «женские» в нужный момент достигнут своей цели.

Отцу не без труда удалось уговорить мою мать последовать этой схеме. Тесси Зизмо была девственницей, когда в свои двадцать два года выходила замуж за Мильтона Стефанидиса. Их обручение, совпавшее с началом Второй мировой войны, было абсолютно целомудренным. Моя мать гордилась тем, что ей удалось разжечь и тут же пригасить пламя страсти, поддерживая тлеющий огонь на протяжении всего глобального катаклизма. В общем-то это не составляло особого труда, так как она жила в Детройте, а Мильтон учился в Военно-морской академии в Аннаполисе. Больше года Тесси ставила свечи в греческой церкви за здравие своего жениха, а Мильтон любовался ее фотографиями, прикрепленными над его койкой. Ему нравилось фотографировать Тесси как кинозвезду – сбоку, одна нога на высоком каблуке стоит на ступеньке, так, чтобы была видна другая, обтянутая черным чулком. Моя мать выглядит поразительно податливой на этих старых снимках, словно ничто не доставляло ей большего удовольствия, чем позирование на фоне крылец и фонарных столбов своему жениху в армейской форме.

Она уступила лишь после капитуляции японцев. И с того самого дня, как мне по секрету сообщил брат, мои родители регулярно и с удовольствием занимались любовью. Однако относительно детей у моей матери были свои соображения. Она считала, что эмбрион ощущает то количество любви, с которым он был зачат. Поэтому предложение отца ее не слишком устраивало.

– Tы что, относишься к этому как к Олимпийским играм, Милт?

– Мы просто рассматривали этот вопрос с теоретической точки зрения, – сказал отец.

– Что дядя Пит может знать о детях?

– Он читал одну статью в «Американской науке», – ответил Мильтон и для убедительности добавил: – Он подписывается на этот журнал.

– Знаешь, если у меня заболит спина, я к нему обращусь. Или если у меня разовьется плоскостопие, как у тебя, я тоже схожу к нему. Но не более.

– Это было доказано. С помощью микроскопа. «Мужские» сперматозоиды двигаются быстрее.

– Думаю, они не только быстрее, но и глупее.

– Ну началось. Тебе бы только их обругать. Ни в чем себе не отказывай. Они нам все равно не нужны. Нам нужен добрый старый медленный «женский» сперматозоид.

– Все равно это смешно. Я же не часовой механизм, Милт.

– Мне это будет сложнее, чем тебе.

– Ничего не желаю слышать.

– А мне казалось, что ты хочешь дочь.

– Хочу.

– Значит, так мы ее и получим.

Тесси только со смехом отмахнулась. Однако за ее сарказмом таились серьезные нравственные сомнения. Вмешательство в столь таинственный процесс как рождение ребенка представлялось ей непозволительным высокомерием. Уж не говоря о том, что Тесси не верила в возможность этого. А если это и было возможно, то она считала, что делать этого не следует.

Конечно же рассказчик, находящийся в моем положении – ведь я еще и зачат-то не был, – не может ручаться за истинность вышеизложенного. Я могу объяснить эту манию, появившуюся у моего отца весной 1959 года, лишь как один из симптомов общей веры в прогресс, которой тогда было заражено все население Америки. Всего за два года до этого в космос был запущен спутник. Полиомиелит, обрекавший в детстве моих родителей на летние заточения, был побежден с помощью вакцины Солка. Никто тогда еще не догадывался, что вирусы окажутся умнее людей, и все считали, что скоро они станут достоянием прошлого. В эту оптимистическую эпоху послевоенной Америки, конец которой я захватил, каждый считал себя хозяином собственной судьбы, поэтому не было ничего удивительного, что и мой отец хотел быть таким же. Через несколько дней после того как Мильтон поделился своим планом с Тесси, он вернулся домой с подарком. Это была ювелирная коробочка, перевязанная лентой.

– Это для чего? – с подозрением осведомилась Тесси.

– Что значит «для чего»?

– Сегодня не день моего рождения. И не годовщина свадьбы. Так с чего бы тебе вдруг делать мне подарок?

– А что, для этого нужны какие-то особые причины? Ну, давай. Открывай.

Тесси с неуверенным видом поджала губу. Но устоять перед ювелирной коробочкой, когда ты держишь ее в руках, довольно трудно. Поэтому в конце концов она развязала ленту и открыла ее.

Внутри на черном бархате лежал термометр.

– Термометр, – промолвила моя мать.

– Это не простой термометр, – пояснил Мильтон. – Мне пришлось обойти три аптеки, прежде чем я нашел то, что нужно.

– Какая-то особенно дорогая модель?

– Да, – ответил Мильтон. – Это базальный термометр. Он указывает температуру с точностью до одной десятой градуса. – Он наморщил лоб. – Обычные термометры регистрируют только одну пятую градуса. А этот каждую десятую. Попробуй. Возьми его в рот.

– У меня нет температуры, – сказала Тесси.

– Дело не в температуре. Им пользуются для того, чтобы определить базальную температуру. Он гораздо более точен по сравнению с обычным градусником.

– В следующий раз подари мне ожерелье.

Но Мильтон не уступал.

– Тесс, температура твоего тела постоянно меняется. Может, ты и не замечаешь, но это так. Ты находишься в постоянном движении. Ну вот, например, – легкое откашливание – у тебя происходит овуляция. И тогда твоя температура повышается. Обычно на шесть десятых градуса. Таким образом, если мы хотим прибегнуть к системе, о которой мы недавно говорили, – все более распаляясь, продолжал отец, не обращая внимание на то, что мама хмурится, – тебе сначала надо будет определить свою базальную температуру. Совершенно не обязательно, что она будет составлять девяносто восемь и шесть десятых градуса. У всех есть небольшие различия. Это я тоже узнал у дяди Пита. Как бы там ни было, установив свою базальную температуру, дальше ты начинаешь следить, когда она поднимется на шесть десятых градуса. И именно в этот момент, если мы хотим все это провернуть, ну, ты понимаешь, тогда мы идем и смешиваем свой коктейль.

Моя мать ничего не ответила. Она положила термометр обратно в футляр, закрыла его и вернула мужу.

– Ладно, – сказал он. – Хорошо. Поступай как знаешь. И у нас будет еще один мальчик. Номер два. Если ты хочешь этого, пусть будет так.

– Пока я не уверена, что у нас вообще кто-нибудь будет, – ответила моя мать.

А я тем временем дожидался своего часа в прихожей жизни. И ни единого проблеска в отцовских глазах – он сидит и мрачно смотрит на термометр. Мама поднимается с козетки и, прижав ладонь ко лбу, направляется к лестнице, что делает вероятность моего появления на свет все более сомнительной. Отец обходит дом, выключает свет и запирает двери. Но когда он поднимается наверх, для меня снова начинает брезжить надежда. Время идеально подходит для того, чтобы сделать меня таким, каков я есть. Еще час – и набор генов будет уже иным. Мое зачатие еще впереди, и тем не менее мои родители уже приступили к своему медленному проникновению друг в друга. В верхнем коридоре горит ночник в форме Акрополя, подаренный Джеки Халас, которая владеет сувенирной лавкой. Когда отец входит в спальню, мама сидит за туалетным столиком. Двумя пальцами она накладывает на лицо ночной крем и промакивает его салфеткой. Стоит моему отцу сказать ласковое слово, и она простит его. И тогда в эту ночь мог бы быть зачат не я, а кто-нибудь другой. Бессчетное количество возможных личностей толпится на пороге, и среди них я, но ни у кого нет гарантированного входного билета. Медленно ползет время, и планеты с обычной скоростью вершат свой путь в небесах, и меняется погода, ибо моя мать, боящаяся гроз, наверняка прильнула бы к отцу, пойди в эту ночь дождь. Но нет, небо всю ночь упорно было чистым, соперничая в упрямстве с моими родителями. Свет в спальне погас, и каждый улегся на свою сторону кровати. «Спокойной ночи», – произнесла мама. «Увидимся утром», – ответил отец. И все, что предшествовало моему зачатию, встает на свои места, словно в соответствии с каким-то заранее разработанным планом. Возможно, именно потому я так часто думаю об этом.

В следующее воскресенье мать с моим братом и Дездемоной пошла в церковь. Отец никогда не ходил с ними, став вероотступником в восьмилетнем возрасте из-за непомерных цен на поминальные свечи. Мой дед тоже предпочитал по утрам заниматься переводом на новогреческий «восстановленных» поэм Сапфо. В течение последующих семи лет, несмотря на повторявшиеся инсульты, он продолжал трудиться за своим письменным столом, склеивая легендарные фрагменты в одно крупное мозаичное полотно, добавляя строфу там, коду здесь, скрепляя их анапестами и ямбами. А по вечерам он слушал бордельную музыку и курил свой кальян.

В 1959 году греческая православная церковь Успения располагалась на Шарлевуа. Именно там меня крестили менее чем через год, и там я был обращен в православную веру. Священники, присылаемые Константинопольской патриархией, сменялись в этой церкви, как правило, раз в полгода: они прибывали облеченные властью, в нарядных одеяниях, соответствовавших их сану, но проходило время, и они начинали уставать от постоянных ссор между прихожанами, нападок и критики в свой адрес и необходимости усмирять верующих, которые вели себя в церкви как болельщики на стадионе, а главное от того, что каждый раз им приходилось служить дважды – один раз на греческом, а другой на английском. Так шла жизнь в церкви Успения, с ее одухотворенными кофепитиями, с протекающей крышей и прогнившим фундаментом, с жалкими национальными празднествами и уроками катехизиса, которые поддерживали еле теплившееся в нас православное наследие, обреченное на гибель в великой диаспоре. Тесси миновала наполненные песком подносы для свечей и двинулась вместе со своими спутниками по центральному проходу. Наверху, как огромный поплавок на параде в честь Дня благодарения, парил Христос Вседержитель. Вырезанный на куполе, он охватывал все пространство. И в отличие от страждущих и земных Иисусов, изображенных на стенах, этот был совершенным и всемогущим властителем жизни нездешней. Он простирал руки к апостолам над алтарем, которые держали свитки из овечьих шкур с записанными на них Евангелиями. И моя мать, которая всю жизнь безуспешно пыталась в него поверить, подняла глаза в надежде на помощь.

Глаза Вседержителя блеснули в тусклом свете. Они словно притягивали Тесси к себе. Сквозь поднимавшиеся вверх воскурения глаза Спасителя сияли как телеэкраны, транслирующие события недавнего прошлого…

Сначала она увидела Дездемону, которая неделю назад наставляла свою невестку. «Зачем тебе еще дети, Тесси? – осведомилась та с деланным равнодушием и заглянула в духовку, чтобы скрыть свою обеспокоенность, для которой не было никаких оснований в течение последующих шестнадцати лет. – Чем больше детей, тем больше неприятностей…»

Затем появился наш престарелый семейный врач доктор Филобозян, вынесший свой вердикт, подкрепленный древними дипломами. «Ерунда. „Мужские“ сперматозоиды двигаются быстрее? Послушайте! Первым человек, который увидел сперматозоид под микроскопом, был Левенгук. И вы знаете, кого они ему напомнили? Червяков!»

Тут снова появилась Дездемона, уже с новым взглядом на вещи: «Господь решит, кто это будет, а не вы».

И на протяжении бесконечной воскресной службы все эти сцены мелькали перед внутренним взором моей матери. Прихожане вставали и садились. Отец Майк выходил из-за алтаря и размахивал кадилом. Моя мать пыталась молиться, но у нее ничего не получалось, и она еле-еле дождалась кофе.

С двенадцатилетнего возраста Тесси не могла начать день по меньшей мере без двух чашек крепкого, черного как смоль кофе, к которому она пристрастилась, общаясь с капитанами старых буксиров и франтоватыми холостяками, обитавшими в пансионе, где она выросла. Уже будучи старшеклассницей, она устраивалась рядом с шоферней в столовке, чтобы успеть выпить кофе до начала первого урока. И пока те рассматривали ее цветущие формы, она заканчивала домашнее задание. И теперь, выйдя из церкви, Тесси попросила Пункт Одиннадцать пойти поиграть с ребятами, пока она не подкрепится чашечкой кофе.

Она приступила уже ко второй чашке, когда нежный женственный голос прошептал ей на ухо: «Доброе утро, Тесси». То был ее свояк отец Майкл Антониу.

– Привет, отец Майк. Сегодня была прекрасная служба, – ответила Тесси и тут же пожалела о сказанном. Отец Майк был дьяконом. После отъезда последнего священника, вернувшегося в Афины по прошествии трех месяцев, вся семья возлагала большие надежды на повышение отца Майка. Однако в результате место получил еще один пришлый священник, отец Грегориос. В связи с чем тетя Зоя, никогда не упускавшая случая оплакать свое замужество, заявила за обедом своим театральным голосом: «Вечно на подхвате».

Похвалив службу, Тесси совершенно не хотела сделать этим комплимент отцу Грегу. Ситуация осложнялась еще и тем, что много лет тому назад Тесси и Майкл Антониу были помолвлены и собирались пожениться. А теперь она была замужем за Мильтоном, а отец Майк женился на его сестре. Тесси спустилась всего лишь выпить кофе, а день уже пошел наперекосяк.

Однако отец Майк, похоже, не обратил на ее слова ни малейшего внимания. Он стоял и улыбаясь нежно смотрел на Тесси. Будучи доброжелательным и мягким человеком, отец Майк пользовался особой любовью у местных вдов. Они постоянно толпились вокруг него, угощая домашним печеньем и купаясь в ауре его благодати. Частично эта благодать проистекала из его полной удовлетворенности своим ростом, который составлял всего лишь пять футов четыре дюйма. Низкорослость придавала ему особый милосердный вид, словно он намеренно отказался от высокого роста. Казалось, он давно простил Тесси за то, что она расторгла их помолвку, и тем не менее между ними всегда что-то витало, как частицы талька, выпрыскивавшиеся периодически из-под его клерикального воротничка.

– Как дела дома, Тесси? – улыбаясь спросил отец Майк, осторожно поддерживая блюдечко и чашечку с кофе.

Естественно, моя мать знала, что отец Майк, будучи нашим регулярным воскресным гостем, был в курсе истории с термометром. И когда она посмотрела ему в глаза, ей показалось, что в них промелькнула легкая насмешка.

– Ты же будешь у нас сегодня, – беззаботно ответила она. – Вот сам всё и увидишь.

– Жду с нетерпением, – заметил отец Майк. – Мы всегда ведем такие интересные разговоры в вашем доме.

Тесси снова посмотрела отцу Майку в глаза, но на этот раз они излучали искреннюю симпатию. А потом что-то отвлекло ее.

В другом конце комнаты Пункт Одиннадцать залез на стул и пытался дотянуться до краника кофейника, чтобы налить себе кофе. Но открыв его, он никак не мог закрыть его снова. Обжигающий кофе полился на стол, обрызгав стоявшую рядом девочку. Та отскочила, беззвучно открыв рот. Моя мать бросилась к брату и, схватив девочку, потащила ее в дамскую комнату.

Никто не мог вспомнить, как ее зовут, так как она не была постоянной прихожанкой. Она даже не была гречанкой. Ее видели в церкви только в тот день, и больше она никогда не появлялась, словно единственная цель ее существования заключалась в том, чтобы изменить ход мыслей моей матери. Девочка стояла в ванной, оттянув в сторону мокрую одежду, от которой шел пар, а Тесси намачивала полотенца.

– С тобой все в порядке, милая? Ты не очень обожглась?

– Этот мальчик, он такой неуклюжий, – промолвила девочка.

– Да уж. Вечно куда-то лезет.

– Мальчики бывают такими своевольными.

Тесси улыбнулась.

– Какие слова ты знаешь!

От этой похвалы девочка расплылась в широкой улыбке.

– «Своевольный» – это мое любимое слово. У меня брат очень своевольный. А в прошлом месяце моим любимым словом было «велеречивый». Но его не удается часто использовать. Мало что можно назвать велеречивым.

– Ты абсолютно права, – рассмеялась Тесси. – А со своеволием сталкиваешься повсюду.

– Совершенно с вами согласна, – кивнула девочка.

Прошло две недели. Наступило пасхальное воскресенье 1959 года. Наша религиозная приверженность к юлианскому календарю снова разделила нас с соседями. За две недели до этого мой брат наблюдал, как все дети нашего квартала охотились за крашеными яйцами в близлежащих кустах, как его друзья поедали головы шоколадных зайцев и забрасывали пригоршни желейных бобов в свои кариозные пасточки. И глядя на это из окна, он больше всего хотел верить в американского бога, который умер тогда, когда надо. Пункт Одиннадцать же только накануне начал красить яйца, да и то в один цвет – красный. Остальные яйца уже поблескивали во все удлинявшихся лучах весеннего равноденствия. Весь обеденный стол был заполнен мисками с яйцами. Они висели в вязаных мешочках в дверных проемах, громоздились на каминной полке, их запекали в чуреки крестообразной формы.

Но сейчас обед уже закончился, время двигается к вечеру. Мой брат улыбается, потому что теперь наступает та часть греческой Пасхи, которая не может сравниться ни с охотой за яйцами, ни с желейными бобами, – соревнование на самое крепкое яйцо. Все собираются вокруг стола. Закусив губу, Пункт Одиннадцать выбирает себе яйцо, осматривает его и кладет на место. Берет следующее.

– Кажется, это ничего, – замечает Мильтон, тоже выбирая яйцо. – Настоящая бронебойная машина.

Пункт Одиннадцать готовится к нападению. И в этот момент моя мать неожиданно похлопывает отца по спине.

– Минуточку, Тесси. Мы здесь собираемся сразиться.

Она похлопывает его сильнее.

– Что?

– Температура. – Она умолкает. – Она повысилась на шесть десятых.

Она начала-таки пользоваться термометром. Отец ошеломлен.

– Сейчас? – шепотом спрашивает он. – Господи, Тесси, ты уверена?

– Ты велел мне следить за повышением температуры, и я говорю тебе, что она повысилась на шесть десятых градуса. К тому же прошло уже тринадцать дней с того времени, как ты… сам знаешь что, – добавляет она, понизив голос.

– Ну давай, папа, – канючит Пункт Одиннадцать.

– У меня нет времени, – отвечает Мильтон и кладет свое яйцо в пепельницу. – Это мое яйцо, и не смейте трогать его, пока я не вернусь.

И мои родители совершают все необходимое наверху в своей спальне. Природная детская скромность мешает мне представить себе эту сцену во всех подробностях. Разве что одна деталь: когда все закончено, мой отец произносит: «Ну вот, теперь должно получиться». И он оказался прав. В мае Тесси узнала о том, что забеременела, и началось долгое ожидание.

В шесть недель у меня уже были глаза и уши. В семь – ноздри и губы. В это же время начали формироваться мои половые органы. Эмбриональные гормоны, подчиняясь хромосомным сигналам, начали подавлять структуры Мюллера и способствовать развитию каналов Вольфа. Мои двадцать три пары хромосом соединяются и скручиваются, вращаясь как колесо рулетки, в то время как папочка кладет свою руку на мамин живот и произносит: «На счастье!» Выстроившись ровными рядами, мои гены в точности выполняют полученные распоряжения. Все, за исключением пары отщепенцев – или революционеров, в зависимости от того, как вы на это смотрите, – которые скрываются в хромосоме под номером пять. Вместе взявшись за дело, они истребляют энзим, препятствующий выработке определенного гормона, и тем самым сильно усложняют мне жизнь.

Мужчины в гостиной перестают говорить о политике и вместо этого делают ставки на то, кто родится у Милта – мальчик или девочка. Мой отец абсолютно уверен. Через двадцать четыре часа после соития температура у мамы повышается еще на две десятых, подтверждая овуляцию. К этому времени «мужские» сперматозоиды уже измождены. А «женские», как черепахи, выигрывают забег. После чего Тесси вручает Мильтону термометр и заявляет, что больше никогда не хочет его видеть.

Все это предшествовало тому дню, когда Дездемона вращала ложечку над животом моей матери. Ультразвук в те времена еще не открыли, поэтому приходилось прибегать к кухонной утвари. Дездемона садится на корточки. Кухня погружается в гробовую тишину. Женщины смотрят и ждут, закусив губу. Сначала ложка вообще не движется. Рука у Дездемоны дрожит, и у тети Лины уходит несколько секунд на то, чтобы вернуть ложку в неподвижное состояние. Затем ложка начинает вращаться, я брыкаюсь, мама вскрикивает. И вот, словно под воздействием никем не ощущаемого ветра, она начинает раскачиваться, описывая круги, которые постепенно превращаются в эллипс, а затем траектория ее движения вытягивается в прямую линию, один конец которой указывает на печь, а другой – на скамейку. Другими словами, она двигается с севера на юг.

– Корос! – выкрикивает Дездемона. И вся кухня заполняется криками: «Корос! Корос!»

– Могу поспорить, что она ошиблась, – произносит ночью отец. – Двадцать три безошибочных прогноза – это слишком много. Поверь мне.

– Я совсем не против мальчика, – отвечает мама. – Главное, чтобы оно было здоровым, с десятью пальчиками на ручках и на ножках.

– Что значит «оно»?! Между прочим, ты говоришь о моей дочери.

Я родился через неделю после Нового года, 8 января 1960 года. «Ура!» – вскричал мой отец, дожидавшийся в приемном отделении и запасшийся сигарами исключительно с розовыми ленточками. Я оказался девочкой. Длиной девятнадцать дюймов. И весом семь фунтов четыре унции.

В тот же день с моим дедом случился первый из тринадцати последующих инсультов. Разбуженный моими родителями, спешившими в больницу, он встал и спустился вниз, чтобы приготовить себе кофе. А часом позже Дездемона обнаружила его лежащим на полу кухни. И хотя его умственные способности не пострадали, в тот самый момент, когда я издал свой первый крик в родильном отделении, мой дед лишился дара речи. По словам Дездемоны, удар случился с ним в ту минуту, когда, допив кофе, он перевернул чашку, чтобы погадать на кофейной гуще.

Дядя Пит, узнав о моем поле, отказался принимать какие-либо поздравления. Все это было научно обоснованным. «К тому же это исключительно заслуга Милта», – пошутил он. Дездемона насупилась. Ее американский сын оказался прав, и это новое поражение еще больше отдаляло от нее страну, в которой она по-прежнему пыталась продолжать жить, несмотря на то что ее отделяли от нее четыре тысячи миль и тридцать пять лет. Мое появление на свет положило конец ее гаданиям и ознаменовало начало длительного периода увядания ее мужа. И хотя в ее руках то и дело появлялась шкатулка, серебряная ложечка уже более не присутствовала среди сокровищ.

Меня изъяли из чрева, хлопнули по попке и ополоснули, после чего завернули в одеяльце и положили на каталку рядом с шестью другими младенцами – четырьмя мальчиками и двумя девочками, пол которых, в отличие от меня, был определен на бирках правильно. И хотя этого не может быть, я отлично помню, как темное пространство медленно заполняется искрами.

Это кто-то включил мое зрение.

 

СВАТОВСТВО

 

Когда эта история увидит свет, я, возможно, стану самым известным гермафродитом в мире. Я не первый и не последний. Алексина Барбен, перед тем как стать Авелем, училась в женском пансионе во Франции. Она оставила свою автобиографию, которая была обнаружена Мишелем Фуко в архивах французского департамента общественной гигиены. Ее мемуары, которые она закончила незадолго до своего самоубийства, крайне скудны, и именно знакомство с ними подвигло меня на написание собственных. Готлиб Гётлих, родившийся в 1798 году, до тридцатитрехлетнего возраста являлся Мари Розиной, пока однажды не был вынужден обратиться к врачу по поводу болей в животе. Доктор заподозрил грыжу, но вместо этого обнаружил неопустившиеся яички. После этого Мари начала носить мужскую одежду, взяла имя Готлиб и сколотила себе неплохое состояние, путешествуя по Европе и показываясь разным ученым мужам.

Что касается меня, то, с точки зрения медиков, я даже лучше, чем Готлиб. Благодаря влиянию зародышевых гормонов на гистологию и химию мозга, у меня сформировалось мужское сознание. Но воспитали меня как девочку. Если бы кто-нибудь захотел провести эксперимент по выяснению соотношения природы и воспитания, лучшего образчика, чем я, ему бы найти не удалось. Во время моего пребывания в клинике более двадцати лет тому назад доктор Люс подверг меня целой серии разнообразных опытов. Я проходил тест Бентона на зрительную память и гештальт-тест Бендера на зрительную моторику. У меня измеряли вербальный коэффициент интеллекта и множество других вещей. Люс даже анализировал стиль моего письма, чтобы выяснить, свойственна ли мне линейная мужская манера изложения или кольцевая женская.

Но я знаю только одно: несмотря на мое мужское сознание, в истории, которую я собираюсь рассказать, есть определенная женская закольцованность. Я являюсь последним предложением во фразе с большим количеством периодов, и эта фраза началась давным-давно и на другом языке, поэтому, чтобы добраться до конца, то есть до моего появления на свет, вам придется прочесть ее с самого начала.

А потому, не успев родиться, я хочу перемотать пленку назад, так, чтобы с меня слетело мое розовое одеяльце, опрокинулась люлька, чтобы ко мне снова приросла пуповина и я с криком был бы втянут обратно во чрево моей матери, чтобы оно снова раздулось до прежних размеров. И еще дальше, туда, где замирает ложечка, а термометр укладывается обратно на свое бархатное ложе. Спутник возвращается к запустившей его установке, и полиомиелит снова начинает властвовать на земле. Вот моментальное изображение моего отца в образе двадцатилетнего кларнетиста, исполняющего произведение Арти Шоу, а вот он же в церкви в восьмилетнем возрасте, возмущенный стоимостью свечей. Далее идет мой дед, получающий свой первый доллар в кассе в 1931 году. А вот нас уже и нет в Америке – мы плывем по океану, только саунд-трек при перемотке звучит очень странно. Я вижу пароход со спасательной шлюпкой, забавно раскачивающейся на палубе, потом она соскальзывает вниз кормой вперед, и вот мы снова на суше; здесь лента меняет направление своего движения, и все начинается сначала…

В конце лета 1922 года моя бабка Дездемона Стефанидис предсказывала не роды, а кончины, в частности свою собственную. Она была на своей тутовой плантации высоко на склоне Олимпа в Малой Азии, когда ее сердце без всяких предупреждений внезапно начало давать сбои. Она отчетливо ощутила, как оно остановилось и сжалось в комочек. А когда она выпрямилась, оно снова заколотилось с бешеной скоростью, пытаясь выпрыгнуть из груди. Она изумленно вскрикнула, и ее двадцать тысяч гусениц, обладающих повышенной чувствительностью к человеческим эмоциям, тут же перестали прясть свои коконы. Моя бабка сощурилась в сумеречном свете и увидела, что ее кофта совершенно очевидно ходит ходуном, и тут, осознав происходящий в ней переворот, Дездемона и превратилась в то, чем она оставалась до конца своей жизни, – в глубоко больного человека, заключенного в абсолютно здоровом теле. И будучи не в силах поверить в собственную выносливость, несмотря на то что сердце ее уже успокоилось, она вышла с плантации и в последний раз посмотрела на тот мир, с которым ей предстояло проститься на следующие пятьдесят восемь лет.

Вид был впечатляющим. В тысяче футах под ней на зеленом войлоке долины, как доска для игры в трик-трак, раскинулась древняя столица Оттоманской империи Бурса. Красные рубины черепицы были окаймлены бриллиантами выбеленных стен. Повсюду яркими фишками возвышались гробницы султанов. Улицы еще не были загромождены транспортом, а фуникулеры не прорезали просек в сосновых борах, покрывавших склоны горы. Металлургические и текстильные производства еще не успели обступить город и заполнить его ядовитым смогом. В те дни, но крайней мере с высоты в тысячу футов, Бурса выглядела так же, как и на протяжении предшествующих шести веков, – святым городом, усыпальницей Оттоманской империи и центром торговли шелком, чьи зарастающие улицы были обрамлены минаретами и кипарисами. Мозаика Зеленой мечети с годами стала голубой, но это ее ничуть не портило. Однако Дездемона Стефанидис, следящая за игрой издалека, сразу же уловила то, что упустили из виду игроки.

Если проанализировать сердечный трепет моей бабки, то его можно было бы определить как проявление скорби. Ее родители были мертвы – убиты во время недавней войны с турками. Греческая армия при поддержке Объединенных Наций в 1919 году вторглась в Западную Турцию и заявила свои претензии на исконно греческую территорию в Малой Азии. После многолетнего оторванного существования на Олимпе население Вифинии, где выросла моя бабка, вдохновилось Великой Идеей и мечтой о создании Великой Греции. Теперь Бурсу осаждали греческие войска, и флаг Греции реял над бывшим оттоманским дворцом. Турки под предводительством Мустафы Кемаля отошли на восток, к Ангоре. И впервые на их памяти греки Малой Азии освободились от турецкого владычества. Никто больше не запрещал гяурам («неверным псам») носить яркую одежду, ездить верхом и пользоваться седлами. В деревню, как это происходило в течение нескольких последних веков, перестали приезжать турецкие чиновники, забиравшие самых сильных юношей в янычары. И теперь, когда мужчины везли шелк на рынок Бурсы, они чувствовали себя свободными греками в свободном греческом городе.

Однако Дездемона, оплакивавшая своих родителей, все еще жила прошлым. Поэтому она смотрела со склона на освобожденный город и чувствовала себя обманутой из-за того, что не могла ощущать себя такой же счастливой, как все остальные. Много лет спустя, когда она овдовела и уже более десяти лет была прикована к постели, в которой бодро пыталась умереть, она наконец признала, что эти два года между войнами почти полвека тому назад были единственным счастливым временем в ее жизни; но к этому моменту никого из ее знакомых уже не было в живых, и она могла поделиться этим откровением только с телевизором.

Почти целый час Дездемона пыталась справиться со своим предчувствием, заглушая его работой на плантации. Потом она вышла через заднюю дверь дома, миновала благоухающий виноградник и, перейдя через дворик с террасами, вошла в низенькую хижину с соломенной крышей. Ее не смутил едкий запах личинок. Эта плантация была личным зловонным оазисом моей бабки. Висевшие под потолком связки тутовых веток были плотно облеплены мягкими белыми шелковичными червями. Дездемона смотрела на то, как они прядут свои коконы, шевеля головками словно в такт музыки. Глядя на них, она полностью позабыла о внешнем мире, о происходящих в нем переменах и потрясениях, о его новых и страшных мелодиях (которые вот-вот должны были огласить пространство). Вместо этого она услышала голос своей матери Ефросиньи Стефанидис, которая много лет тому назад на этом же самом месте посвящала ее в тайны шелкопрядения: «Для того чтобы шелк был хорошим, ты сама должна быть чиста, – говорила она своей дочери. – Шелкопряды все чувствуют. По их шелку всегда можно узнать, что задумал человек». Далее Ефросинья приводила примеры: «Вот Мария Пулос, которая готова перед каждым задрать свою юбку. Ты видела, как выглядят ее коконы? На них пятна от каждого мужчины, с которым она имеет дело. В следующий раз обрати внимание». Дездемоне было тогда лет одиннадцать или двенадцать, и она верила каждому слову своей матери, да и теперь, в свои двадцать лет, она не могла полностью отмести ее поучения, а потому принялась рассматривать созвездия коконов в поисках знаков нечестивых поступков, которые она совершала в своих снах. Однако ее интересовало не только это, так как ее мать в свое время утверждала, что шелкопряды также реагируют на социальные зверства и жестокость. После каждой резни, даже в деревнях, расположенных на расстоянии пятидесяти миль, волокна шелкопрядов приобретали цвет крови. «Я видела, они кровоточили, как ноги Христа» – это снова Ефросинья. И теперь, много лет спустя, ее дочь, прищурившись в тусклом свете, рассматривает, не покраснели ли коконы. Она вытаскивает один поднос, встряхивает его, вытаскивает другой и как раз в этот момент чувствует, что сердце у нее останавливается, сжимается в комок и начинает рваться наружу. Она роняет поднос, видит, как ее рубашка начинает трепетать под воздействием какой-то внутренней силы, и понимает, что ее сердце действует само по себе, что оно ей не подвластно, впрочем как и все остальное. Тут-то моя бабка, переживая первый приступ своей воображаемой болезни, и устремила свой взор на Бурсу, словно в поисках видимого подтверждения своих эфемерных опасений. Однако получила она его в звуковой форме – именно в этот момент из дома донеслось пение ее брата Элевтериоса Стефанидиса (Левти). Он пел на плохом английском языке какую-то бессмыслицу. «Нам скучно и утром, и вечером», – пел Левти, стоя в их спальне перед зеркалом, что он делал каждый день в одно и то же время, прикрепляя целлулоидный воротничок к своей новой белой рубашке, выдавливая на ладонь бриолин, пахнувший лимоном, и втирая его в свою новую стрижку а-ля Валентине «И сейчас, и между делом скучно нам», – продолжал он. Слова для него не имели никакого смысла, зато мелодия… Она говорила ему о фривольности новой эпохи джаза, о коктейлях, продавщицах сигарет, она заставляла его щегольски зализывать волосы назад, в то время как у Дездемоны его пение вызывало совсем иные чувства. Она представляла себе сомнительные бары, которые посещал ее брат в городе, где курили гашиш и исполняли американскую музыку, под которую пели распутные женщины (Левти тем временем надевает костюм в полоску и вкладывает в карман пиджака красный носовой платок, гармонирующий с его красным галстуком), и внутри у нее зарождалось какое-то странное чувство, от которого становилось щекотно в животе, – смесь обиды, горечи и еще чего-то, не имевшее названия и более всего доставлявшее боль. «У нас нет денег и машины, дорогая», – мурлыкал Левти слащавым тенором, который я унаследовал от него; а в ушах Дездемоны уже снова звучал голос матери – последние слова Ефросиньи Стефанидис, которые она произнесла перед тем как скончаться от огнестрельного ранения: «Позаботься о Левти. Обещай мне. Найди ему хорошую жену!», – и голос самой Дездемоны, отвечавшей сквозь слезы: «Обещаю! Обещаю!» Все это одновременно звучало в ее голове, когда она направлялась к дому. Она вошла в крохотную кухоньку, где готовила обед (на одну персону), и тут же направилась в спальню, которую делила с братом. «Мы без монет в кармане, а потому, родная… – продолжал он петь, застегивая запонки и расчесывая на пробор волосы, и тут увидел свою сестру, – нам скучно, скучно нам», – допел он пианиссимо и умолк.

На мгновение в зеркале отразились лица и того, и другого. В свои двадцать лет, еще в отсутствие плохо подогнанных вставных челюстей и выдуманной инвалидности, моя бабка была настоящей красавицей. Ее черные волосы заплетены и убраны под платок. Это не изящные девчоночьи косички, а тяжелые женские косы, источающие природную силу и напоминающие хвост бобра. Эти косы вобрали в себя все двадцать лет ее жизни со сменой времен года и погодными катаклизмами, и, когда она расплетала их по вечерам, они окутывали ее черным облаком до самого пояса. Но в настоящий момент в них были вплетены черные шелковые ленты, которые делали их еще более величественными, впрочем, под платком это мало кому видно. На всеобщее обозрение было выставлено лишь бледное восковое лицо Дездемоны с огромными печальными глазами. Не могу без сохранившейся зависти некогда плоскогрудой девчонки не упомянуть и роскошную фигуру Дездемоны, которая являлась для нее источником постоянной неловкости. Ее тело заявляло о себе совершенно независимо от ее желания. Оно то и дело вырывалось из узилища ее тусклых тесных одежд – в церкви, когда она становилась на колени, во дворе, где она выбивала ковры, в саду, когда она собирала персики. Выражение ее лица в обрамлении туго затянутого платка оставалось отстраненным, словно она сама была смущена тем, что вытворяли ее груди и бедра.

Элевтериос был выше ее и худее. На фотографиях того времени он выглядит как одна из тех криминальных личностей, которые он тогда идеализировал, – игроки и воры с тонкими усиками, заполнявшие прибрежные бары Афин и Константинополя. Пронзительный взгляд, нос с горбинкой – всем своим видом он напоминал ястреба. Однако когда он улыбался, взгляд его теплел, и сразу становилось понятно, что Левти никакой не гангстер, а избалованный, не знающий жизни сынок вовремя почивших родителей.

Но в тот летний день 1922 года Дездемона не смотрела на лицо своего брата. Она изучала его пиджак, набриолиненные волосы, брюки в полоску и пыталась понять, что же с ним произошло за несколько последних месяцев.

Левти был на год младше Дездемоны, и она часто недоумевала, как ей удалось прожить этот год без него. Сколько она себя помнила, он всегда был рядом, на соседней кровати за килимом, который их разделял. Из-за этой ширмы он показывал кукольные представления, когда его руки превращались в хитрого горбуна Карагиозиса, который всегда одурачивал турок. В темноте он сочинял стихи и пел их, поэтому одной из причин неприязни Дездемоны к его новым американским песням было то, что их он исполнял только для себя. Она любила его так, как только сестра может любить брата: он был ее утешением, другом и наперсником, они вместе отыскивали короткие горные тропинки и пещеры отшельников. Их духовное родство было настолько всеобъемлющим, что иногда она забывала о том, что они два разных человека. В детстве они карабкались по горным террасам как четырехногое двуглавое существо. Она привыкла видеть их сиамскую тень, появлявшуюся на беленой стене дома по вечерам, и когда видела только собственную, ей казалось, что от нее отрезали половину.

Но наступивший мир все изменил. Левти начал пользоваться предоставившейся ему свободой. За последний месяц он спускался в Бурсу уже семнадцать раз. А три раза даже оставался ночевать в таверне «Кокон», напротив мечети султана Ухана. Однажды Левти ушел в ботинках, гетрах, бриджах и рубашке, а вернулся на следующий вечер в костюме в полоску, с шелковым шарфом, повязанным вокруг шеи как у оперного певца, и черным котелком на голове. Помимо этого с ним произошли и другие перемены. Он начал учить французский по маленькому разговорнику в сиреневой обложке. У него появились театральные жесты: он то засовывал руки в карманы и звенел там мелочью, то снимал шляпу. А когда Дездемона занималась стиркой, то находила в его карманах клочки бумаги, исписанные цифрами. От его одежды пахло мускусом, табачным дымом и чем-то сладким.

И сейчас зеркало не могло скрыть того, что они все больше отдалялись друг от друга. И тогда моя бабка, на челе которой уже сходились грозовые тучи, готовые разразиться полномасштабной бурей, взглянула на своего брата, который еще недавно был ее тенью, и поняла: что-то не в порядке.

– Куда ты собираешься идти в этом костюме?

– А ты как думаешь? В Коза-Хан. Продавать коконы.

– Tы ходил вчера.

– Но сейчас самый сезон.

Он снова зачесал черепаховым гребнем свои волосы направо и добавил бриолина, пригладив непослушный завиток.

Дездемона подошла ближе, взяла тюбик с бриолином и понюхала его. От его одежды пахло иначе.

– Чем ты еще там занимаешься?

– Ничем.

– Но ведь ты иногда остаешься там ночевать.

– Путь не близкий. Иногда я прихожу уже затемно.

– И что ты куришь в этих барах?

– Что дают в кальянах. Об этом неприлично спрашивать.

– Если бы мама с папой узнали, что ты пьешь и куришь… – она умолкла.

– Но ведь они не узнают, – ответил Левти. – А значит, мне ничего не грозит. – Но его легкомысленный тон звучал неубедительно. Левти вел себя так, словно ему удалось избавиться от переживаний после смерти родителей, но Дездемона смотрела глубже. Она мрачно улыбнулась и не говоря ни слова подняла кулак. Левти автоматически сделал то же, продолжая любоваться собой в зеркале. Они начали считать: «Раз, два, три… пли!»

– Камень сильнее змеи. Я выиграла. Так что давай рассказывай, – заявила Дездемона.

– Что рассказывать?

– Что такого интересного в Бурсе?

Левти снова провел гребнем по волосам и зачесал их налево, поворачивая голову то туда, то сюда и рассматривая себя в зеркале.

– Как лучше? Направо или налево?

– Дай посмотреть. – Дездемона сначала нежно притронулась к его голове и тут же разлохматила всю его прическу.

– Эй!

– Что тебе надо в Бурсе?

– Оставь меня в покое.

– Говори!

– Ах ты хочешь знать? – воскликнул вышедший из себя Левти. – А ты как думаешь? – с плохо сдерживаемым раздражением произнес он. – Мне нужна женщина.

Дездемона прижала руки к груди, отступила на пару шагов и снова уставилась на своего брата, увидев его уже новыми глазами. Мысль о том, что Левти, спавший с ней рядом и разделявший всю ее жизнь, может быть одержим таким желанием, никогда не приходила ей в голову. Потому что, несмотря на свою физическую зрелость, тело Дездемоны продолжало оставаться для нее чужим. По ночам она видела, как ее брат во сне яростно обхватывал свой веревочный матрац. А еще в детстве она иногда замечала, как он трется о деревянную подпорку в хижине с коконами, обхватив ее руками и раздвинув колени. Но все это не производило на нее никакого впечатления. «Чем это ты тут занимаешься?» – спрашивала она Левти, которому тогда было восемь или девять лет. А тот решительно и спокойно отвечал: «Хочу испытать это чувство». – «Какое чувство?» – «Ну, ты знаешь, – тяжело дыша и продолжая сгибать и разгибать колени, – то самое».

Но она не знала. Потому что это было задолго до того, как, нарезая огурцы, Дездемона случайно прислонилась к углу кухонного стола и тут же инстинктивно налегла на него еще сильнее, после чего стала оказываться в этой позе – с углом стола, зажатым между ног, – каждый день. Да и теперь, занимаясь готовкой, она порой бессознательно возобновляла свое знакомство с обеденным столом. Но повинным в этом было ее тело, молчаливое и хитрое, как все тела на свете.

Походы ее брата в город были совсем иным. Похоже, он знал, что ему нужно, и находился в полной гармонии со своим телом. Его душа и тело были едины, они были одержимы одной мыслью и одной страстью, и Дездемона впервые не могла в них проникнуть; она лишь чувствовала, что не имеет к ним никакого отношения.

Это страшно злило ее. Подозреваю, что это вызывало у нее вспышки ревности. Разве не она была его лучшим другом? Разве они не делились всеми своими тайнами? Разве она не делала для него все – шила, стирала, готовила – как родная мать? Разве не она взвалила на себя весь труд по уходу за шелковичными гусеницами, чтобы ее бесценный братик мог брать у священника уроки древнегреческого? Разве не она ему сказала: «Tы можешь заниматься книгами, а я займусь шелкопрядами. Единственное, что тебе придется делать, так это относить коконы на рынок»? И разве она жаловалась, когда он стал задерживаться в городе? Разве она упрекала его из-за этих клочков бумаги или мускусно-сладкого запаха, исходившего от его одежды? Она подозревала, что ее братец-фантазер пристрастился к гашишу. Она знала, что там, где исполняют ребетику, всегда курят гашиш, но знала она и то, что Левти пытается справиться с утратой родителей и старается утопить свое горе в облаках дурмана под звуки самой печальной музыки на свете. Она все это понимала и потому молчала. Но теперь она видела, что ее брат пытается избавиться от своего горя совсем иным способом, и больше она молчать не собиралась.

– Тебе нужна женщина? – изумленно переспросила Дездемона. – Какая женщина? Турчанка?

Левти не ответил. Вспышка прошла, и он снова принялся расчесывать волосы.

– Может, тебе нужна девица из гарема? Думаешь, я не знаю этих потаскух? Отлично знаю. Я не такая дура. Тебе надо, чтобы какая-нибудь толстуха трясла перед тобой своим животом? Это тебе надо? Хочешь, я тебе кое-что скажу? Знаешь, почему эти турчанки закрывают свои лица? Думаешь, это из-за их религии? Нет. Они это делают потому, что иначе на них никто смотреть не станет. Позор на твою голову, Элевтериос! – теперь она уже кричала. – Что с тобой делается? Почему бы тебе не взять девушку из деревни?

И тут Левти, занявшийся уже чисткой пиджака, обратил внимание своей сестры на упущенное ею обстоятельство.

– Может, ты не заметила, но в нашей деревне нет никаких девушек, – произнес он.

Что, кстати, полностью соответствовало действительности. Вифиния никогда не была большой деревней, а в 1922 году ее население и вовсе сократилось до минимума. Люди начали уезжать еще в 1913 году, когда филоксера погубила весь кишмиш. Они продолжали уезжать на протяжении всех Балканских войн. Двоюродная сестра Левти и Дездемоны Сурмелина отправилась в Америку и теперь жила в месте, которое называлось Детройт. Раскинувшаяся на пологом склоне Вифиния отнюдь не являлась опасным и ненадежным местом. Напротив, это была прелестная деревушка, состоящая из желтых оштукатуренных домиков с красными крышами, самые большие из которых, а их было два, имели даже эркеры, нависавшие над улицей. Дома бедняков, которых было большинство, представляли из себя хижины, состоявшие из одной кухни. Но были и такие дома, как у Дездемоны и Левти, – с заставленными мебелью гостиными, двумя спальнями, кухней и задним двором, где располагался европейский туалет. В Вифинии не было ни магазинов, ни почты, ни банка, зато имелась церковь и одна таверна. За покупками люди отправлялись в Бурсу, проделывая путь сначала пешком, а потом на конке.

В 1922 году население деревни насчитывало не более сотни человек, и меньше половины из этого числа составляли женщины. Из сорока семи лиц женского пола двадцать одна были старухами. Еще двадцать – замужними женщинами среднего возраста. Кроме этого, три юные матери с дочерьми в пеленках. Так что, за исключением его сестры, оставалось всего две, их-то Дездемона и не преминула упомянуть.

– Что значит нет девушек?! А как же Люсиль Кафкалис? Очень симпатичная девушка. Или Виктория Паппас?

– От Люсиль разит за версту. Она моется раз в год. В день своих именин. А что касается Виктории, – он провел пальцем над верхней губой, – так у нее усы больше, чем у меня. Я не собираюсь пользоваться одной бритвой со своей женой, – с этими словами он отложил щетку и надел пиджак. – Не жди меня, – добавил он и вышел из спальни.

– Ну и катись отсюда! – закричала вслед ему Дездемона. – Не больно-то и надо. Только когда твоя турецкая жена снимет чадру, можешь не прибегать сюда обратно!

Но Левти уже и след простыл. И звук его шагов уже затихал вдалеке. Дездемона почувствовала, как в ее крови снова начинает бурлить таинственный яд. Но она не обратила на это внимания. «Не буду есть одна!» – закричала она в пустоту.

Из долины, как и всегда в это время дня, начал подниматься ветер. Он залетал в открытые окна дома, гремел задвижкой на ее сундуке с приданым и играл четками. Дездемона взяла их в руки и начала перебирать, как это делала ее мать, а до этого бабка и прабабка, выполняя тем самым семейный ритуал избавления от тревоги. Она полностью погрузилась в звуки перестукивания бусинок. О чем там думает этот Бог? Почему Он забрал ее родителей и бросил ее одну заниматься братом? Что она могла с ним сделать? «Курит, пьет, а теперь еще и того хуже. И где он берет деньги на все эти глупости? Естественно, продавая мои коконы». И каждая проскальзывающая сквозь пальцы бусинка становилась новым высказанным и позабытым упреком. Дездемона с ее грустными глазами и лицом девочки, которую вынудили слишком быстро повзрослеть, полностью слилась с четками, как все женщины рода Стефанидисов делали это до и после нее (включая меня, если, конечно, меня можно считать женщиной).

Она высунулась из окна, прислушиваясь, как ветер шумит в соснах и березах, и продолжая перебирать четки, которые мало-помалу делали свое дело. Ей стало лучше. И она решила жить дальше. Сегодня Левти не вернется. Ну и что? Кому он нужен? Может вообще не возвращаться, ей будет только лучше. Но она поклялась матери, что будет следить, чтобы он не подхватил какую-нибудь постыдную болезнь или еще того хуже – не сбежал бы с какой-нибудь турчанкой. А бусины одна за другой продолжали просачиваться сквозь пальцы Дездемоны. Но теперь она уже не занималась перечислением своих обид. Теперь они вызывали в ее памяти картинки из журнала, спрятанного в старом отцовском письменном столе. Бусинка – модная прическа. Еще одна – шелковое трико. Третья – черный бюстгальтер. И моя бабка начала складывать их вместе.

Левти тем временем продолжал спускаться вниз, неся за спиной мешок с коконами. Добравшись до города, он двинулся по Капали-Карси-Каддеси, свернул на Борса-Сокак и вскоре оказался во дворе Коза-Хана. В центре, вокруг аквамаринового фонтана, высилась сотня мешков, набитых коконами. Толпа мужчин торговалась, продавая и покупая. Они кричали с десяти утра, и голоса их уже охрипли. «Хорошая цена! Хорошее качество!» Левти протолкался вперед между расставленными мешками. Его никогда особенно не интересовали средства к существованию. Он не мог определить качество кокона на ощупь или по запаху, как это могла сделать его сестра. И он носил коконы на рынок сам только потому, что женщинам это делать было запрещено. Толчея и столкновения с носильщиками его раздражали. Он думал о том, как было бы прекрасно, если бы все замерли и насладились бы сиянием коконов в вечернем свете; но, естественно, никто и не думал это делать. Люди продолжали кричать, бросаясь коконами, пререкаясь и обманывая друг друга. Отец Левти любил рыночный сезон в Коза-Хане, но сын не унаследовал его меркантильности.

Наконец Левти заметил под навесом знакомого купца и поставил перед ним свой мешок. Купец сунул руку внутрь, вытащил кокон, опустил его в миску с водой и принялся рассматривать. Затем он погрузил его в чашу с вином.

– Это годится только на органзу. Он недостаточно крепок.

Левти даже не поверил своим ушам. Шелк Дездемоны всегда был самым лучшим. И он знал, что должен сейчас закричать, настоять на том, что его оскорбили, и забрать свой товар. Однако он поздно пришел, и вот-вот должен был прозвучать удар колокола, означающий конец торговли. Отец всегда говорил ему, что надо являться пораньше, иначе будешь вынужден продавать коконы за бесценок. Кожа Левти под новым костюмом покрылась мурашками. Ему не терпелось поскорее все закончить. Его переполнял стыд – стыд за человечество, за его страсть к деньгам и обману. И он без возражений согласился на предложенную цену, а как только сделка состоялась, поспешил прочь, направляясь к истинной цели своего прихода в город.

И это было совсем не то, что предполагала Дездемона. Приглядитесь повнимательнее: вот Левти, заломив котелок, спускается по кривым улочкам Бурсы. Он проходит мимо кофейни, даже не заглядывая внутрь, и лишь машет рукой приветствующему его хозяину. На следующей улице он проходит мимо окна, закрытого ставнями, из-за которых его окликают женские голоса, но и на них он не обращает никакого внимания. По извилистым улицам он идет мимо торговцев фруктами и ресторанов, пока не добирается до церкви. А точнее – до бывшей мечети со снесенным минаретом и замазанными сурами Корана, поверх которых теперь наносятся лики христианских святых. Левти протягивает монету старухе, торгующей свечами, берет одну, зажигает ее и ставит в песок, после чего садится на заднюю скамью. И т

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.