Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

VII. Рост зависимости высшего слоя и давления на него снизу



Выше мы уже указывали, что на картинах, предназначенных для рыцарско-придворного высшего слоя позднего Средневековья23 и изображающих людей из низших слоев и их нравы, мы не находим особой чувствительности. Более строгая селекция, соответствующая схеме чувствительности абсолютистско-придворного высшего слоя, допускает изображение только величественного, гармоничного, утонченного; все напоминающее о низших слоях, все вульгарное по возможности удаляется.

Защита от всего вульгарного, рост чувствительности ко всему, что принадлежит к неразвитым чувствам низших слоев, пронизывают все сферы общественного поведения придворной аристократии. Мы детально это показали на примере придворного моделирования речи24. Как замечает придворная дама, нельзя сказать «un mien ami» или «le pauvre deffunct» — от этого «несет буржуа». Когда же молодой бюргер начинает защищаться и напоминает, что такие выражения употребляют и многие люди хорошего общества, то следует ответ: «Возможно, имеется изрядное число достойных людей, лишенных чувства деликатности, свойственного нашему языку. Такая "деликатность"... вверена малому числу лиц».

Сказано столь же категорично, сколь категоричными являются и сами требования этой чувствительности. Осуществляющие

подобную селекцию люди вовсе не ищут оснований (да они на эти поиски и не способны) того, почему в одних случаях словообразование приемлемо, а в других оно неприятно. Их чувствительность теснейшим образом связана со специфическим регулированием и существенным преобразованием влечений, к коим они принуждены своим особым социальным положением. Уверенность, с которой они судят: «Это словосочетание удачно; это сочетание цветов дурно», присущий им вкус восходят не столько к сознательным размышлениям, сколько к бессознательно действующим формам психической регуляции. Мы ясно видим, что «деликатность», растущая чувствительность к произнесенным и написанным словам, к оттенкам и нюансам ритма, звука и значения, возникают сначала в небольшом кругу «хорошего», придворного общества. Для этого круга подобная чувствительность и «хороший вкус» связаны и с престижем: все, что задевает их чувствительность, «воняет буржуа», является социально неполноценным. И наоборот: все буржуазное задевает их чувствительность. Чувствительность обострена именно в силу того, что нужно отличать себя от всего, свойственного буржуа. Возможность такого отличения предоставляется своеобразным строением придворной жизни, где престиж и успех в конкуренции за благосклонность господина достигаются не с помощью профессиональных навыков или денег, но благодаря отшлифованности манер и умению вести себя в обществе.

В ходе данной работы мы приводили ряд примеров того, как приблизительно с XVI в. стандарт поведения в обществе начинает быстро меняться, аналогичное движение сохраняется в XVII и XVIII вв., но начиная с XVIII в. и на протяжении XIX в. этот стандарт неким образом трансформируется, распространяясь на все западное общество. Изменение предписаний и канализация влечений начинаются вместе с превращением рыцарства в придворную аристократию. Эти процессы теснейшим образом связаны с трансформацией связей высшего слоя, соединяющими его с другими функциональными группами, — об этом уже было сказано. Куртуазное общество рыцарей еще ни в коей мере не находилось под давлением буржуазных слоев, как придворная аристократия, оно не было так значительно взаимосвязано с этими слоями. Придворная верхушка представляет собой формацию, существующую в плотной сети взаимозависимостей. Она существует как бы в клещах между центральным правителем, от чьей благосклонности она зависит, с одной стороны, и экономически усилившейся верхушки буржуазии, которая поднимается и вступает в борьбу за превосходство, с другой стороны. Противоречия с буржуазными кругами начинаются не в конце XVIII — начале XIX в.; давление поднимающихся буржуазных слоев с самого начала было угрозой социальному существованию аристократии. Превращение рыцарей в придворных вообще можно по-

нять лишь в связи с усилившимся давлением буржуазии. Конститутивными чертами придворно-аристократического характера, свойственного верхушке дворянства, были именно усилившаяся взаимозависимость между дворянскими и буржуазными слоями и рост напряженности в отношениях между ними.

Разумеется, для того, чтобы это перетягивание каната между дворянскими и буржуазными группами привело к решительному перевесу одной из них, потребовались долгие века. Конечно, зависимость высшего слоя, функциональная связь и латентные противоречия между различными слоями в сословном обществе при абсолютной монархии XVII—XVIII вв. были менее значительными, чем в обществах-нациях XIX-XX вв. Но в сравнении со свободным средневековым рыцарством функциональная зависимость придворной аристократии была весьма значительной. Социальная напряженность в целом и в особенности напряженность в отношениях между дворянством и буржуазией приобретают иной характер вместе с достижением обществом внутреннего мира.

Пока право на распоряжение орудиями физического насилия — оружием и войсками — еще не было в достаточной мере централизовано, социальная напряженность всякий раз регулярно приводила к военным действиям. Отдельные социальные группы — поселения ремесленников и феодалы, союзы городов и союзы рыцарей — противостояли друг другу так, как впоследствии это могли делать только государства; они находились в постоянной готовности отстаивать свои интересы с оружием в руках. При такой структуре социальных противоречий порождаемые данной структурой страхи легко вели к военным действиям, часто разряжались путем прямого применения физического насилия. Ситуация меняется вместе с постепенной стабилизацией монополии на насилие и с растущей функциональной взаимозависимостью дворянства и буржуазии. Напряженность становится постоянным, но только в отдельные кульминационные моменты дело доходит до прямого применения силы. Поэтому напряженность приобретает облик непрестанного давления, с которым должен был справляться каждый представитель дворянства, причем сам. Социальные страхи вместе с такой трансформацией социальных отношений постепенно утрачивают характер вспышек, столь же быстро воспламеняющихся, сколь и гаснущих; теперь они обретают черты безостановочно мерцающего пламени, по большей части сокрытого и редко прямо выходящего на поверхность.

С этой точки зрения, придворная аристократия также представляет собой иной тип высшего слоя, чем свободное рыцарство эпохи Средневековья. Она выступает как первый зависимый высший слой — в Новое время за ним последуют другие, еще более зависимые. В сравнении со свободными рыцарями, аристократия находится под большей угрозой утраты привилегий и

всего своего социального существования. Эта угроза исходит от буржуазии: уже в XVI—XVII вв., по крайней мере во Франции, отдельные высшие группы буржуазии выражают стремление занять место дворянства шпаги и самим выступить в качестве высшей общественной группы — это группы судей и государственных служащих. Политика этих групп буржуазии заключается в усилиях, направленных на увеличение собственных привилегий за счет старого дворянства. Амбивалентный характер данных отношений определяется тем, что со старым дворянством у них социальные позиции отчасти совпадают, — есть ситуации, когда эти две силы выступают единым фронтом. Именно поэтому вызываемые таким непрестанным напряжением страхи у верхушки буржуазии по большей части выражаются в скрытой форме, как импульсы, контролируемые сильным «Сверх-Я». Теперь это относится и к старому дворянству, которое занимает оборону, переживая шок от поражений и утрат, последовавших в результате достижения внутреннего мира в обществе и своего превращения в придворных. Следы этого долгое время хорошо заметны. Придворные аристократы так же должны сдерживать себя в ситуации напряженности, порожденной постоянным «перетягиванием каната», противоборством с буржуазными группами. При такой структуре взаимозависимости социальная напряженность у чувствующих угрозу людей высшего слоя превращается в сильное внутреннее напряжение. Возникшие у них по этой причине страхи отчасти переходят в зону бессознательного и выступают только в превращенной форме, в специфических механизмах саморегуляции. Мы находим их, например, в особой чувствительности придворной аристократии ко всему, что хотя бы отдаленно напоминает о чем-либо, что несет угрозу ее наследственным привилегиям, составляющим основу ее существования. Заряженные аффектами защитные действия у придворных вызывает все то, что «пахнет буржуа». Именно поэтому придворная аристократия намного чувствительнее к различиям в манерах, чем средневековое рыцарство, — все «вульгарное» должно быть полностью удалено из ее окружения. В то же время непрестанный социальный страх выступает как сильнейший стимул для строгого контроля, распространяющегося на каждого представителя высшего придворного слоя, — контроля как над собой, так и над другими лицами своего круга. Этот страх выражается в неустанном наблюдении людей придворно-аристократического «society» за окружающими, в соблюдении и учете всего того, что отличает их от прочих людей, от нижестоящих представителей других сословий. Не только внешние знаки, свидетельствующие об их социальном статусе, но также язык, жесты, манеры, развлечения несут на себе печать этого отличия. Постоянное давление снизу и порождаемый им страх являются, одним словом, не единственным, но сильнейшим мотивом специфической «цивилизо-

ванной» утонченности, поднимающей людей этого слоя над прочими и, в конце концов, становящейся их второй природой.

Главная функция придворной аристократии — та функция, что задана могущественным центральным правителем, — заключается именно в поддержании отличия: аристократия должна сохраняться как особая формация, как социальный противовес буржуазии. У нее масса свободного времени для непрестанной выработки особого кодекса поведения, хороших манер, норм хорошего вкуса. Буржуазные слои напирают, они буквально «наступают на пятки». У буржуа нет времени для выработки такого кодекса или критериев вкуса, ведь у представителей этого слоя имеются профессиональные обязанности. Но идеалом буржуазии поначалу, как и для аристократии, является жизнь на ренту и доступ ко двору. Придворный круг для немалой части буржуа остается образцом во всем. Они становятся «bourgeois gentilhommes», они подражают манерам дворян. Но тем самым выработанные придворными кругами манеры теряют характер инструментов поддержания отличия, а это толкает задающие образцы группы дворянства к дальнейшей трансформации поведения. Манеры, еще недавно казавшиеся «прекрасными», вдруг оказываются «вульгарными». Их продолжают оттачивать, перемещая порог чувствительности, пока, наконец, вместе с закатом абсолютистско-придворного общества во время французской революции, этот род взаимодействия исчезает или, по крайней мере, утрачивает свою интенсивность.

Помимо острой конкуренции за благосклонность монарха постоянное давление снизу было двигателем цивилизационной трансформации дворянства на придворной фазе его развития. Вместе с тем происходило довольно быстрое смещение порога стыда и чувствительности, как это показывают примеры из первого тома нашей работы. Циркуляция моделей поведения шла быстрее, чем в Средние века, в силу большей взаимозависимости различных слоев, более тесных контактов между ними и постоянной напряженности в отношениях между этими слоями. Последовавшие за придворным обществом «хорошие общества» в большей или меньшей мере включены в сеть занятого профессиональной деятельностью общества в целом; даже если мы иной раз встречаем в них фигуры, аналогичные придворным, все же по своему воздействию эти «хорошие общества» не могут сравниться с прежней формообразующей силой — главным источником престижа все больше становятся профессия и деньги. Искусство общения, утонченность манер перестают играть ту роль в достижении успеха и признания со стороны других, что была им присуща в придворном обществе.

В любом обществе имеется сфера поведения, относящаяся к жизненно важным функциям людей определенного слоя и потому подлежащая самому тщательному и интенсивному моделиро-

ванию. Точность, с которой совершалось любое действие во время еды, соблюдение этикета, изысканность речи в придворном обществе были как средствами отличия от нижестоящих людей, так и инструментами в конкурентной борьбе за благосклонность короля. Со вкусом построенный дом или разбитый парк, украшенная в соответствии с модой комната, остроумная беседа и даже любовная интрига — все это на придворной фазе развития общества относится не к частным прихотям отдельных людей, но к жизненно важным требованиям, предзаданным социальной позицией. Это —предпосылки уважения со стороны других лиц, успеха в обществе, и в придворном обществе все это играет ту же роль, что и профессиональный успех — в обществе буржуазном. В XIX в., когда профессиональные слои буржуазии берут на себя функцию высшего слоя, все эти требования сходят на нет, перестают быть центром сил, формирующих общество. К первичным социальным требованиям, которые отныне моделируют индивида, относятся добыча денег и профессиональный труд. Большая часть того, что имело экзистенциальный характер в придворном обществе, а потому подлежало строгому моделированию, теперь попадает во вторичную по значимости сферу, лишь опосредованно определяющую социальную позицию человека. Формы общения, правила этикета при нанесении визитов и ритуала поведения за столом, способы украшения домов переходят в сферу частной жизни. Свой экзистенциальный характер и важные функции они в наибольшей мере сохраняют в том обществе, где при всем подъеме буржуазии аристократические формации дольше всего давали о себе знать, — примером может служить Англия. Но даже там, где на основе длившегося столетиями взаимного проникновения моделей поведения аристократии и буржуазии возникла своеобразная амальгама, присущие ей буржуазные черты постепенно выходят на первый план. Во всем западном обществе упадок прежней аристократии — неважно, когда и как он происходил, — вел к преобладанию тех способов поведения и тех структур аффектов, которые необходимы для более или менее регулярной работы и требуют отказа от всего того, что просто передается по наследству. Поэтому профессиональное буржуазное общество, перенимая многое из ритуалов и поведения придворного общества, само уже не занято столь интенсивной разработкой этого наследия. В этом причина того, что вместе с подъемом буржуазии постепенно уходит в прошлое прежний стандарт регулирования аффектов. В придворном обществе (а отчасти и в нынешнем английском «society») не существует четкого разделения на профессиональную и приватную сферы человеческого существования. Когда такое деление становится всеобщим, начинается новая фаза процесса цивилизации: необходимая для профессиональной деятельности схема регулирования влечений во многом отличается от схемы, нала-

гавшейся на индивида в качестве необходимого условия выполнения им функции придворного и участия в играх придворной жизни. Для сохранения буржуазного социального существования требуется стабильное «Сверх-Я», интенсивное регулирование и канализация влечений; свойственные буржуазии функции, несмотря на несколько большую свободу от ритуалов, выдвигают к индивиду значительно большие требования, чем правила, определявшие жизнь придворной аристократии. Лучше всего это заметно по отличиям в регулировании отношений между полами. Тем не менее придворно-аристократический способ моделирования людей находит свое продолжение в тех или иных формах последующего буржуазного моделирования и присутствует в них в снятом виде. Сильнейшим влиянием это моделирование широких слоев населения посредством форм поведения и способов регулирования влечений, ранее присущих придворному обществу, пользовалось в тех странах, где имелись крупные и богатые дворы, долгое время выступавшие как образцы. Примерами могут служить Париж и Вена. Два этих соперничавших двора абсолютных монархий восемнадцатого столетия доныне дают о себе знать, причем не только как города «хорошего вкуса» или предметов «роскоши», производимых здесь в первую очередь «для дам», но и как центры, задающие образцы отношений между полами, эротического воспитания населения (даже если эта слава далека от действительности и чаще всего служит только как антураж для киноиндустрии).

В той или иной форме модели поведения придворно-аристократической «bonne compagnie» всплывают и в моделях поведения индустриального общества в целом, даже там, где дворы никогда не были богатыми и могущественными, а их воздействие не было особенно глубоким. При всех национальных различиях способы поведения и схемы в союзах господ западного мира имели много общего в регулировании аффектов; это было следствием многосторонних связей между этими группами, равно как и следствием взаимозависимости функциональных процессов в различных национальных объединениях Запада. Особую роль для формирования западного варианта цивилизованного поведения сыграло именно придворно-аристократическое общество на фазе развития, характеризуемой наполовину приватной монополией на применение насилия. Придворное общество было первой и самой чистой формой, выразившей ту функцию, которую впоследствии в различных модификациях мы обнаруживаем во все более широких слоях западного общества, — функцию «хорошего общества». Данный высший слой, с одной стороны, находится под давлением интенсивно воздействующей сети взаимозависимостей, монополии на насилие и на сбор налогов; с другой стороны, он находится под давлением поднимающихся низших слоев. Придворное общество было первым выс-

шим слоем такого рода, возникшим вместе с ростом функциональной дифференциации, установлением тесной взаимозависимости между различными социальными слоями, увеличением числа людей и расширением пространства их взаимодействия. Придворное общество представляло собой в большой мере зависимый высший слой, представители которого были вынуждены постоянно сдерживать себя и оказывались принуждены тем самым к интенсивному регулированию влечений. Именно эта форма высшего слоя стала с тех пор господствующей на Западе. Модель сдержанности, возникшая в публичной сфере придворного общества, перешла в «частную жизнь», модифицировалась от слоя к слою, занимавшему положение высшего слоя и выполнявшему его функции. Полученное от аристократии наследство имело большее или меньшее влияние в зависимости от того, какую роль в том или ином слое или народе сыграло «хорошее общество». А оно в той или иной степени распространялось на все более широкие слои, пока не охватило все народы Запада в целом — в особенности те из них, что быстро достигли централизации и рано превратились в колониальные державы. Повсюду, где это происходило, мы сталкиваемся с давлением со стороны широкой сети взаимозависимостей, которое находило свое выражение как в конкурентной борьбе в рамках одного и того же слоя, так и в необходимости защищать свой престиж и жизненный стандарт от слоев, напирающих снизу. Это требовало социального контроля, осуществляемого по определенной схеме, равно как и чувствительности по отношению к поведению принадлежащих к этому слою лиц, а также самоконтроля со стороны индивида, сильного «Сверх-Я». Вместе с подъемом различных групп буржуазии, достигших положения высшего слоя, произошло амальгамирование их способов поведения с придворно-аристократическими; то, что появилось в облике «civilité», в снятом виде вошло в то, что стало называться «цивилизацией» или «цивилизованным поведением», преобразуясь в зависимости от того, кто принял роль носителя «цивилизации». Так, с XIX в. цивилизованные формы поведения распространяются на низшие слои западного общества, а затем — на различные слои населения в колониях, в свою очередь, образуя соответствующие их положению и функциям амальгамы. Любое такое продвижение вверх низших слоев ведет к проникновению в них форм поведения тех слоев, что ранее были высшими. Стандарт поведения поднимающихся вверх, как и схемы их запретов и предписаний по своему строению отображают историю процесса подъема. Схемы поведения и влечений различных буржуазных групп со своим «национальным характером» в точности передают существовавшие ранее отношения между дворянством и буржуазией и структуру их противостояния. В качестве примера можно указать на то, что схема поведения и регулирования вле-

чений в Северной Америке, несмотря на все сходство с Англией, предстает как чисто буржуазная — в Америке аристократия быстро сошла на нет, тогда как в Англии имело место чрезвычайно длительное взаимодействие дворянских и буржуазных слоев, постепенно приведшее к амальгамированию, взаимному проникновению моделей поведения. Аналогичные примеры уже были приведены в первой части данного труда, где речь шла о различиях немецкого и французского национальных характеров. Было бы не так уж сложно продемонстрировать это и на примере национального характера прочих европейских наций.

Каждая такая волна распространения стандарта цивилизованности на иные слои шла одновременно с ростом социальной силы этих слоев, достижением их жизненного стандарта уровня стандарта тех, кто над ними возвышался, или, по крайней мере, со значительным повышением этого стандарта. Люди, живущие под прямой угрозой голодной смерти или в крайней нужде и нищете, не могут вести себя цивилизованно. Для возникновения и поддержания стабильного аппарата «Сверх-Я» требуется сравнительно высокий жизненный стандарт, равно как и немалая степень безопасности.

Сколь бы сложным ни был механизм процесса цивилизации, в рамках которого происходили изменения поведения человека западного мира, на первый взгляд, схема взаимозависимости здесь довольно проста. Все явления, рассмотренные нами по отдельности (постепенный рост жизненного стандарта широких слоев населения, усилившаяся функциональная зависимость высших слоев, стабильная монополия центральной власти), все это — следствия и проявления одного и того же медленно продвигающегося вперед процесса дифференциации функций. Вместе с ним повышается продуктивность труда, в свою очередь, являющаяся предпосылкой повышения жизненного стандарта все более широких слоев; вместе с разделением функций растет функциональная зависимость высших слоев. Наконец, только на чрезвычайно высокой ступени дифференциации становится возможным появление стабильной монополии на применение насилия и на сбор налогов — монополии, предполагающей наличие специализированного управленческого аппарата. Это делает возможным и появление государств в современном смысле слова, т.е. социального образования, где жизнь индивида протекает со все повышающейся степенью «безопасности». Растущая дифференциация функций делает взаимозависимыми все большее число людей, она требует от индивида сдерживать свои страсти и точно регулировать свое поведение, подавлять влечения, а начиная с известной ступени — и постоянного самопринуждения. Такова цена, которую всем нам приходится платить за безопасность.

Решающее значение для стандарта цивилизованности наших дней имеет то обстоятельство, что на предшествующих фазах

процесса цивилизации сдерживание аффектов и самопринуждение возникали не только из необходимости постоянной кооперации индивидов. По своей схеме они также определялись расколом общества на высшие и низшие слои. Способ сдерживания и моделирования влечений, установившийся у представителей высших слоев, отражал противоречия, пронизывавшие общество в целом. Формирование «Я» и «Сверх-Я» у этих людей в равной мере определялось как давлением конкуренции и «борьбой на выбывание» в рамках собственной группы, так и постоянным давлением снизу, мощность которого изменялась вместе с дальнейшим разделением функций. Сила и противоречивость социального контроля над поведением каждого представителя высшего слоя того времени определялись не только тем, что этот контроль шел со стороны конкурентов индивида (отчасти находившихся в отношениях свободной конкуренции), но прежде всего тем, что сами эти конкуренты все вместе должны были объединяться для того, чтобы защищать общий престиж и высокий жизненный стандарт от давления снизу. Это и вырабатывало в людях сопряженную со страхом предусмотрительность.

Прослеживая линию данного процесса через столетия, мы видим отчетливую тенденцию выравнивания жизненного стандарта и стандарта поведения, нивелирования значительных контрастов. Но это движение не было прямолинейным. Мы можем четко различить две фазы такого распространения образцов поведения от небольших замкнутых кругов к более широким. Первая — фаза колонизации и ассимиляции, когда широкие слои поднимаются, но все еще занимают подчиненное положение; они заметно ориентируются на образцы высшей группы, вольно или невольно перенимая созданные ею формы поведения. Вторая — фаза отталкивания, дифференциации или эмансипации, когда поднимающаяся группа набирает силу, у нее развивается самосознание; все это принуждает высшую группу к еще большей сдержанности, к закрытости, что, в свою очередь, приводит к усилению контрастов и росту напряженности в обществе.

Разумеется, обе тенденции — выравнивание и различение, притяжение и отталкивание — присутствуют на обеих фазах; поэтому на каждой из них отношения между группами амбивалентны. Но на первой фазе мы находим индивидуальный подъем из низшего слоя в высший, стремление к колонизации, идущей сверху вниз, и стремление к выравниванию, идущее снизу вверх; на второй фазе, когда социальная сила прежде низшей группы растет, а высшей падает, вместе с ростом соперничества усиливается отталкивание. Это относится к самосознанию обеих групп, подчеркивающих свои отличия, — в случае высшей группы только это способно ее стабилизировать. Контрасты между слоями увеличиваются, стены между ними растут.

На первой фазе ассимиляции многие индивиды поднимающегося слоя еще во многом зависимы от людей высшего слоя — не только социально, но также в своем поведении, в своих идеях и идеалах. Часто, если не всегда, они не обладают некой стабильной формой, каковая присуща людям высшего слоя, и это побуждает их заимствовать у высшего слоя способ регулирования аффектов, кодекс поведения и систему запретов в попытках подчинить им свои собственные аффекты. Мы сталкиваемся здесь с самым причудливым феноменом процесса цивилизации: представители поднимающегося слоя развивают у себя «Сверх-Я» по образцу господствующего и колонизирующего их высшего слоя. Но кажущееся сформированным по модели высшего слоя «Сверх-Я» поднимающихся слоев в действительности во многом отлично от такой модели. Оно является гораздо менее уравновешенным, но часто и значительно более сильным и жестким. Его никогда не отпускает чудовищное напряжение, сопровождающее индивидуальный подъем; оно непрестанно ощущает угрозу и снизу, и сверху — индивидуальный подъем ведет к тому, что индивид оказывается как бы под перекрестным огнем, который ведется со всех сторон. Полная ассимиляция на протяжении одного поколения удается вообще немногим. У большинства людей, горящих стремлением возвыситься, это неизбежно ведет к специфическим искажениям в сознании и поведении. На Востоке и в колониальных странах хорошо известен феномен «левантинизма»; в мелкобуржуазных кругах западного общества столь же часто наблюдаются такие явления, как «полуобразованность», необоснованная претенциозность, неуверенность в своем поведении, отсутствие вкуса, проявления «китча» не только в случае мебели или платья, но и в человеческих душах. Все это связано с попыткой имитации моделей другой, более высокой по рангу социальной группы. Такая имитация не удается — чуждость модели дает о себе знать. Воспитание, жизненный стандарт и жизненное пространство поднимающихся слоев и высшего слоя на этой фазе настолько различны, что попытки достичь уверенности и гармонии по схемам высшего слоя для большинства представителей поднимающихся низов заканчиваются фальшью и бесформенностью поведения, хотя за этими попытками стоят истинная нужда и подлинное стремление к выходу из подчиненного положения. Такое влияние на «Сверх-Я» со стороны высшего слоя влечет за собой формирование у поднимающихся слоев специфических форм чувств стыда и подчиненности. Они отличаются от чувств представителей низших слоев, не имеющих шансов на индивидуальный подъем. Поведение их, быть может, более грубое, но оно значительно более целостное, уверенное и в этом смысле значительно лучше оформленное. Они живут в своем мире, без притязаний на престиж, схожий с тем, что присущ высшим слоям. Поэтому у них боль-

ше возможностей для разрядки аффектов. Они живут в согласии с собственными нравами и обычаями, а потому и подчинение высшим слоям, и непокорность им у них выражаются в простых и ясных аффектах. Они отдают себе ясный отчет в собственном положении и положении других слоев, четко различая их достоинства и недостатки.

Напротив, чувство подчиненности людей, совершающих индивидуальный подъем, отличается особой окраской. В какой-то степени они идентифицируют себя с высшим слоем, но сами подпадают под определение того, что в высшем слое считается постыдным. В таком положении люди считают для себя обязательными запреты, предписания, нормы и формы поведения высшего слоя, но не могут им столь же легко следовать, столь же непринужденно их исполнять. Это своеобразное противоречие представляет собой конфликт с нормами высшего слоя внутри себя, со «Сверх-Я», с собственной неспособностью исполнять предъявляемые себе требования. Именно это непрестанное напряжение придает особый характер аффектам и поведению таких людей.

Это показывает в новом свете значение строгого контроля над поведением для высшего слоя того времени. Регулирование поведения представляет собой инструмент престижа, но в то же самое время на данной фазе оно является и орудием господства. Ничуть не менее характерным следует признать то обстоятельство, что для своих колониальных захватов западное общество использовало лозунг «цивилизации». Для людей общества с сильно развитой дифференциацией функций не достаточно просто являться на чужие территории с оружием в руках, дабы покорять другие народы и земли. Конечно, в предшествующей экспансии Запада вытеснение других народов с их земель, захват пашен и мест поселения играли немалую роль. Но всегда существовала потребность не только в землях — нужны были и люди. С другими народами нужно было вступать в отношения разделения труда; эти народы выступали то как рабочая сила, то как потребители произведенных товаров. Но эти роли требовали известного повышения их жизненного стандарта, выработки у них самопринуждения и аппарата «Сверх-Я» по образцу западного человека. Иначе говоря, это требовало и некой цивилизованности покоренных народов. Как на самом Западе начиная с какой-то ступени развития взаимозависимости стало невозможным править людьми только угрозой оружия, так и в целях сохранения империй и плантаций требовалось, чтобы люди хоть в какой-то степени владели собой, подчиняясь «Сверх-Я». Именно поэтому у немалого числа покоренных народов проявились черты, характерные для указанной первой фазы: индивидуальный подъем, ассимиляция поднимающихся слоев, перенимание ими регулирования аффектов и запретов высшего слоя, частичная их

идентификация с этим слоем, выработка аппарата «Сверх-Я» по схемам последнего, формирование более или менее удачного сплава имевшихся ранее привычек и механизмов самопринуждения с пришедшими с Запада ритуалами цивилизации. Это вызывало те же следствия, которые были выше указаны применительно к людям, совершавшим сходный подъем на Западе.

За примерами такого рода нам не нужно далеко ходить. Полную аналогию происходящему сегодня в колониальных странах мы находим в подъеме западноевропейской буржуазии на придворной фазе развития общества. Здесь высшей целью стремлений представителей буржуазии были образ жизни и поведение, подобные людям высшего слоя, дворянам. Внутренне они соглашались с превосходством придворно-аристократических манер и пытались моделировать и контролировать собственное поведение по этому образцу. Примером этому может служить приведенный выше пример: то, как держал себя молодого буржуа, беседующий в придворном кругу о правильной речи. В истории немецкого языка также хорошо видна придворная фаза бюргерства, она сказывается в привычке вставлять в устной речи и на письме на три немецких одно французское слово, если вообще просто не переходить на французский — язык придворного общества всей Европы. Дворяне и сами буржуа из придворных кругов в то время часто насмехались над бюргерами, желавшими быть «изысканными» и неумело подражавшими придворным.

Когда социальная сила буржуазии возросла, стало уже не до насмешек. Раньше или позже такого рода подражание уходит на задний план, наступает вторая фаза. Группы буржуазии все чаще выступают как обладатели собственного, специфически буржуазного самосознания; они все решительнее противопоставляют свои нормы запретам и предписаниям придворной аристократии. В соответствии с собственным социальным положением они противопоставляют работу — аристократическому безделью, «натуральность» — этикету, стремление к знаниям — изысканности манер, не говоря уж о требовании контроля над ключевой монополией, изменения налоговой системы и управления войсками. Буржуазия противопоставляет «добродетель» придворной «фривольности»; у буржуазных слоев с их профессиональной деятельностью отношения между полами регулируются строже, чем у придворной аристократии. Позже контроль над сексуальной сферой, пронизывающие ее запреты, оказались значительно более сильными у поднимающейся средней буржуазии, чем в группах крупной буржуазии, уже достигших социальной вершины и укрепившихся в положении высшего слоя. Но при всей остроте борьбы на этой фазе, при всей эмансипации буржуа от власти аристократии и от полученных от нее образцов, схема поведения буржуазии, сменившей аристократию в качестве высшей социальной группы, была продуктом амальгамирования ко-

дексов прежнего и нового высших слоев. Это было обусловлено наличием предшествующей фазы — фазы ассимиляции, на которой начался подъем буржуазии.

Общая линия развития цивилизации является примерно одной и той же во всех странах Запада; более того, по своей структуре она одинакова вообще повсюду, где мы встречаемся с процессом разделения функций под давлением конкуренции, тенденцию, ведущую к формированию все более равномерно распределенной зависимости всех от всех, что, в свою очередь, не позволяет ни одной группе надолго усилиться за счет других и уничтожает наследственные привилегии. Повсюду сходен и результат свободной конкурентной борьбы: она ведет сначала к возникновению монополии на власть малого числа людей, а затем к переходу этой монополии в распоряжение широких слоев. Все это отчетливо проявляется на той ступени, когда буржуазия вступает в борьбу с привилегиями дворянства, — поначалу в форме обуржуазивания и огосударствления монополий на сбор налогов и на применение насилия, прежде служивших интересам узкого круга лиц. Все это раньше или позже происходит во всех западных странах. Различия между странами на этом пути проявляются в социальной структуре, а тем самым в формах поведения, в схемах регулировки аффектов, в структуре влечений и в том «Сверх-Я», что отличает одну нацию от других.

Мы уже говорили об особенностях Англии, где придворно-абсолютистская фаза была сравнительно короткой, зато рано возникли контакты городских буржуа с провинциальной знатью и союзы между данными слоями. Это привело к постепенному амальгамированию форм поведения высших и поднимающихся средних слоев. В Германии тот же процесс шел иначе: там отсутствовала централизация, и следствиями этого были Тридцатилетняя война, бедность и низкий жизненный уровень населения по сравнению с окружающими странами. Все это чрезвычайно удлинило фазу абсолютизма, на которой существовало множество мелких и бедных дворов. В отсутствие централизации колониальная экспансия началась сравнительно поздно; внутренние противоречия между дворянством и буржуазией отличались большой силой, представителям буржуазных слоев был затруднен доступ к центральным монополиям. Городское бюргерство в Средние века здесь занимало чрезвычайно сильные экономические и политические позиции; в Германии оно пользовалось даже большей самостоятельностью и независимостью, чем в прочих странах Европы. Тем большим был шок от испытанного им политического и экономического падения. Если во времена богатства и самостоятельности в Германии специфически городские бюргерские традиции формировались в наиболее чистой форме, то впоследствии особенностью буржуазной традиции стало именно то, что этот слой был беден и социально бессилен.

Поэтому здесь значительно позже произошли взаимное проникновение и амальгамирование форм поведения, свойственных буржуазным и дворянским кругам; на протяжении долгого времени схемы запретов и предписаний этих групп не совпадали. На протяжении всего этого времени ключевые посты, контроль над налогами, полицией, войском оставались монополией дворянства, что приучило буржуа к подчинению внешней для нее и очень сильной государственной власти. В Англии — в силу ее островного положения25 — важнейшее значение имел флот, тогда как ни сухопутное войско, ни централизованная полиция долгое время не выступали в роли сил, формирующих поведение населения. В Пруссии с ее протяженными и уязвимыми границами дворянство, т.е. привилегированный слой сухопутной армии, и могущественный полицейский аппарат оказали значительно большее воздействие на формирование характера жителей станы. Подобная монополия на насилие способствовала не самоконтролю, как это было в Англии, где индивиды побуждались к самостоятельности и чуть ли не автоматическому включению в пожизненную «team-work», — в Пруссии от индивида требовалось подчинение внешним приказам. При такой роли государства в совместной жизни людей внешнее принуждение в меньшей мере превращалось в самопринуждение. К тому же долгое время здесь не было той функции, что побуждала бы людей к расчетливости и сильному самоконтролю, — функции центра широкой сети взаимосвязей, функции высшего слоя колониальной империи, — которая хорошо заметна у дворян и буржуа Англии. В Пруссии регулирование аффектов у индивида в огромной мере зависело от наличия внешнего государственного насилия. Отсутствие последнего угрожало самоконтролю индивида, его владению аффектами. Из поколения в поколение у немецких буржуа вырабатывалось «Сверх-Я», предполагавшее наличие особого возвышающегося над буржуазией слоя с присущей ему функцией господства над обществом в целом. В начале этой работы мы уже отмечали, что на ранней фазе подъема буржуазии это выразилось в ее самосознании в отказе26 от всего, что хоть как-то было связано с монополией на господство, равно как и в самоуглублении личности, в подчеркивании особой роли духовных и культурных ценностей. Мы показали и особенности этого процесса во Франции. Здесь более четко, чем в любой другой европейской стране, начиная с раннего Средневековья шло образование придворного общества; начинаясь с больших куртуазных дворов, через «борьбу на выбывание» между их владыками, развитие шло к могущественному и богатому королевскому двору, к которому стекались доходы со всей страны. Поэтому здесь рано появилась централизованная экономическая политика, заключавшаяся в охране интересов прежде всего самого монополиста, желающего получать все больше средств от

налогов; но эта политика одновременно способствовала развитию торговли и появлению слоя зажиточной буржуазии. Тем самым здесь сравнительно рано установились контакты между поднимающейся буржуазией и постоянно испытывавшей нужду в деньгах придворной аристократией. В отличие от множества мелких и по большей части бедных абсолютистско-монархических государств Германии, централизованный абсолютизм во Франции требовал превращения внешнего принуждения в самопринуждение, способствовал амальгамированию придворно-аристократических и буржуазных форм поведения. Когда на последней фазе подъема буржуазии произошло характерное для всего процесса цивилизации нивелирование различий и выравнивание социальных стандартов, когда знать утратила свои наследственные привилегии и положение особого высшего слоя и ее место заняли группы буржуазии, тогда выяснилось, что вследствие процесса длительного взаимного проникновения моделей и форм поведения у французов они в большей мере, чем у всех прочих буржуазных наций Европы, оказались прямым наследием предшествующей придворной фазы.

VIII. Резюме

Если посмотреть на все движение в целом, то можно обнаружить, что оно имело вполне определенное направление. Чем глубже мы погружаемся на пути от множества отдельных фактов к структурам и механизмам взаимодействия, тем отчетливее перед нами предстает остов, к которому пристраиваются единичные факты. Подобно тому как ранее наблюдатели сумели преодолеть разного рода ложные пути, выйти из тупиков мышления и от отдельных наблюдений за природой подняться к связной картине природных связей, так и в наше время фрагменты человеческого прошлого — те, что вошли в книги и в наши головы благодаря труду, длившемуся на протяжении жизни не одного поколения, — сегодня становятся элементами связной картины исторических процессов и человеческого космоса как такового. Можно взглянуть на эту картину и нанести пару дополнительных штрихов, связав ее с опытом самонаблюдения: прошлые изменения социальной сети обретают для наблюдателя четко прорисованные очертания лишь в том случае, если он соединяет их с событиями своего собственного времени. Взгляд на настоящее проясняет результаты нашего постижения прошлого; углубление в прошлое высвечивает происходящее ныне: многие механизмы взаимодействия, работающие в наши дни, восходят к прошлым трансформациям структуры западного общества и явным образом унаследовали от них свою направленность.

Как было показано выше27, в момент крайней степени феодальной дезинтеграции на Западе начинают работать некие механизмы взаимодействия, ведущие к интеграции все более широких объединений. В конкурентной «борьбе на выбывание» между мелкими уделами (возникшими из такой же борьбы между еще более мелкими поместьями) постепенно поднимаются немногие, а затем победу одерживает один из конкурентов. Победитель создает центр интеграции крупной единицы власти — он формирует монопольный центр государства, в рамках которого постепенно совершается переход от свободной конкуренции территорий и групп к более или менее сбалансированной сети взаимосвязей более высокого порядка, включающей в себя огромное число людей.

Сегодня такие государства, в свою очередь, образуют аналогичную систему равновесия, где сбалансированы силы свободно конкурирующих союзов. Это напоминает ситуацию конкуренции между меньшими объединениями, влившимися в указанные государства. Под давлением противоречий и механизма конкуренции, приводящего общество в движение, исполненное кризисов и столкновений, эти государства все теснее соприкасаются друг с другом. Мы вновь видим жестко связанные друг с другом соперничающие единицы власти, где каждое из оставшихся победителем находится под угрозой утраты самостоятельности: если оно не становится сильнее, то делается слабее и попадает в зависимость от других государств. Как и в любой системе равновесия, лишенной монополии центра, при растущих противоречиях система могущественных государственных союзов, образующая главную ось этого равновесия, приводит к непрестанной борьбе, где каждый союз стремится расширить и укрепить свои властные позиции. Идет борьба за превосходство, означающая — неважно, сознательно или нет, — борьбу за центральную монополию все более высокого порядка. Так как эта борьба ведется уже за континентальное превосходство, то она захватывает все новые и новые районы, пока не становится борьбой за всю систему взаимодействия — за все обитаемые территории планеты.

Тот механизм взаимодействия, о котором мы достаточно часто говорили в нашем исследовании, как в прошлом, так и в настоящем вызывает изменение институтов и всей совокупности человеческих отношений. Опыт нашего собственного времени также опровергает представление о том, что более века сбалансированная система свободно конкурирующих объединений — государств, концернов, союзов ремесленников или вообще чего бы то ни было — может бесконечно долго оставаться в состоянии подвижного равновесия. Как и ранее, свободная от монополии конкуренция ведет к образованию монополии. Выше мы на примере механизма конкуренции и механизма образования монополии в общем виде показали причины нестабильности такой си-

стемы и высокую вероятность перехода к иной организации социальной жизни28.

Как и раньше, нынешние «экономические» цели и силы сами по себе не являются единственным мотивом и двигателем политических процессов и каким-то перводвигателем этих изменений. Конкуренцию между государствами нет смысла изображать так, будто конечной их целью является добыча большего количества «золота» или экономических выгод, а расширение территории, укрепление военно-политического могущества оказываются некой маскировкой для такого рода целей или средствами для их достижения. Упорядоченная или неупорядоченная монополия на применение физического насилия и монополия на средства производства и предметы потребления неразрывно связаны друг с другом, причем ни одно из этих явлений нельзя объявить «базисом», а прочее зачислить в «надстройку». Экономика и политика совместно производят социальную сеть со специфическими противоречиями, ведущими к изменению последней. Они вместе образуют цепи, связывающие людей друг с другом. В обеих взаимосвязанных сферах мы обнаруживаем работу одного и того же механизма. Стремление купца расширить свое дело в конечном счете определяется давлением всей человеческой сети — область его влияния сужается, а сам он утрачивает самостоятельность, когда усиливаются его конкуренты. Соперничающие государства попадают в тот же самый водоворот конкуренции и находятся под давлением всей ткани отношений. Многие индивиды желали остановить это движение, в котором равновесие между «свободными» конкурентами возникает в результате непрестанной борьбы. Однако весь ход предшествующей истории показал, что действующий здесь с принудительной силой механизм всегда был сильнее подобных желаний. Поэтому и сегодня в межгосударственных отношениях, которые еще не регулируются всеобъемлющей монополией на насилие, мы обнаруживаем тот же механизм, принудительно ведущий к образованию такого рода монополии, а тем самым и к образованию единиц власти все более высокого порядка.

Ранние формы подобных общностей — объединенных государств, империй или федераций — обнаруживаются уже в наше время. Все они пока сравнительно нестабильны. Как в давней борьбе между уделами, так и в нынешней борьбе между государствами пока не решено, где будут расположены центры и где будут пролегать границы таких единиц власти. Как и в ту эпоху, трудно сказать, какое время займет борьба со всеми ее прорывами и отступлениями. Жители уделов, на базе которых возникли государства29, не могли предвидеть, чем эта борьба закончится; у нас тоже имеется лишь самое туманное представление о том, какими будут организация и институты подобной общности более высокого порядка, хотя к ее образованию ведут нынешние

действия — независимо от того, осознают ли это действующие лица. Определенным является только направление процесса дальнейшего развития имеющейся на сегодняшний день сети. При том давлении, что оказывает структура нашего общества, противоречия межгосударственной конкуренции придут к состоянию покоя только после долгого ряда бескровных или кровавых столкновений. Их стабилизация произойдет за счет появления монополии на насилие и центральной организации, в рамках которой смогут найти свое место множество мелких «государств». В этом смысле направление движения западного общества остается одним и тем же со времен крайней степени феодальной дезинтеграции и вплоть до настоящего времени.

То же самое можно сказать о многих других движениях «современности». Все они выступают в ином свете, когда мы видим в них лишь единичные моменты потока, называемого нами то «прошлым», то «историей». В рамках нынешних государств мы и сегодня обнаруживаем конкуренцию, не зависящую от монополии. Но во многих областях она уже подходит к своей последней фазе. Повсюду экономическое оружие, выкованное этой конкурентной борьбой, служит уже частным монополиям. Уже при формировании монополий на налоги и на применение насилия было ощутимо то, что в руках удельных князей вместе с этими видами монополии оказывается расширившаяся административная власть; то же самое обнаруживается при подчинении исполнительной власти законодательной и при любом другом «огосударствлении» — так, в наши дни мы видим работу этого механизма в ограничении частного распоряжения молодыми «экономическими» монополиями, напоминающем по своей организации контроль над старыми монополиями.

То же самое можно сказать еще о ряде противоречий, обнаруживающихся в различных государствах и ведущих к их трансформации. Например, о противоречии между людьми, получившими в наследство инструменты монопольного распоряжения шансами, и лишенными такой возможности, а потому вынужденными вступать не в свободную конкуренцию, но вести борьбу за шансы, распределяемые монополистом. В этом отношении мы также являемся очевидцами исторического сдвига, находимся на вершине волны, которая возникла из слияния ряда предшествующих волн и движется в том же направлении. В общем виде это было показано выше при рассмотрении механизма монополии30: тогда мы ответили на вопрос, как и почему равновесие между господами и слугами монополии при известной степени напряженности раньше или позже нарушается. Мы обращали внимание на то, что сдвиги в этом направлении встречаются уже на ранних этапах развития западного общества. В качестве примера мы брали процесс феодализации, хотя в данном случае речь шла об изменении, затрагивавшем только высший

слой общества; к тому же в силу слабой функциональной дифференциации это нарушение равновесия было на руку многим и в ущерб немногим и вело к распаду монопольного центра и дезинтеграции монопольного распоряжения шансами.

Вместе с ростом разделения функций и усилением их взаимозависимости подобное нарушение равновесия выражается уже не в разделе между индивидами ранее централизованных монопольных шансов, но в стремлении иначе распоряжаться этим центром и этими шансами. Первой значительной фазой такой трансформации была борьба буржуазных слоев за право распоряжаться старейшими монопольными центрами Нового времени, которые ранее были наследственной собственностью королей (а отчасти и дворянства). Наблюдаемые нами волны по ряду причин более сложны по своему составу. Они являются таковыми уже потому, что борьба сегодня идет не только за старые монополии на налоги и физическое насилие и не только за новые экономические монополии, но за те и другие монополии одновременно. Однако задействованная здесь схема достаточно проста: любая наследственная, принадлежащая отдельным семьям монополия на шансы ведет к специфическим видам напряженности и к диспропорциям в обществе. Разумеется, напряженность такого рода ведет к изменениям в сети отношений, — а тем самым и к изменению институтов — в любом обществе. При слабой степени дифференциации функций и в особенности из-за того, что высший слой образуют воины, эти изменения не играют большой роли. Напротив, объединения со значительной дифференциацией функций оказываются гораздо более чувствительными к такого рода диспропорциям и функциональным нарушениям, возникающим из таких видов напряженности. В целом подобные нарушения для них значительно болезненнее, чем для объединений со слабой дифференциацией. Даже если высокодифференцированные общества располагают не каким-то одним путем преодоления такой напряженности, направление движения остается тем же самым. Способ преодоления задан самим генезисом данной напряженности: диспропорции и функциональные нарушения, возникающие из-за того, что монопольные шансы используются в интересах немногих, не могут исчезнуть без отказа от такого рода распоряжения шансами. Непредсказуемыми факторами в этом случае являются только время, необходимое для такого отказа, и способ борьбы, который приведет к этому результату.

Этому процессу в наши дни соответствуют изменения в поведении людей вместе со всей системой психических функций. В ходе этой работы мы пытались в точности показать, что вместе со структурой социальных функций и межчеловеческих отношений меняются строение психических функций, стандарты, способы контроля над поведением. Остается проследить эти взаи-

мосвязи в нашем времени, но эта задача требует дальнейшей работы. В самом общем виде можно сказать следующее. Обладающие принудительным характером изменения, находящие свое выражение в медленной или быстрой смене институтов, в трансформации межчеловеческих отношений, не менее ощутимы в соответствующих переменах, затрагивающих душевную организацию человека. Ясную картину перемен мы в данном случае также получим только при учете того направления, какое было задано предшествующими изменениями. Господствовавший ранее стандарт поведения высших слоев в ходе формирования нового кодекса поведения в большей или меньшей мере ослабляется — упрочению нового стандарта предшествует фаза распада. Способы поведения распространяются не только сверху вниз, но и снизу вверх, что соответствует нарушению социального равновесия. Поэтому подъем буржуазии привел к тому, что многое из придворно-аристократического кодекса поведения утратило свою обязательность. Формы общения стали более свободными и даже несколько огрубели. Утвердились строжайшие табу, которые у среднего класса регулировали определенные области поведения, прежде всего отношение к деньгам и сферу взаимоотношений между полами. Затем они распространялись на все более широкие круги, и этот процесс продолжался до тех пор, пока эти колебания между либерализацией и ужесточением норм не привели после долгой борьбы к новому стандарту, включающему в себя элементы поведенческих схем обоих сословий.

Поднимающиеся волны развития, среди которых мы живем сегодня, отличаются по своей структуре от всех предшествующих, хотя и продолжают их движение. Однако аналогичные по структуре явления мы обнаруживаем всегда — и раньше, и в наше время. Сегодня мы также наблюдаем определенное расшатывание прежней схемы поведения, подъем снизу каких-то способов поведения, взаимное проникновение манер различных слоев; мы видим ужесточение контроля в одних сферах и одновременное огрубление форм поведения в других.

Подобные — переходные — периоды предоставляют нашему мышлению ряд возможностей. Прежние стандарты отчасти уже поставлены под сомнение, а новые прочные стандарты пока отсутствуют. Люди проявляют неуверенность и колеблются при контроле над своим поведением. Сама общественная ситуация делает «поведение» острой проблемой. На таких фазах (а быть может, только на них) человеческому взгляду открывается преходящий характер многого из того, что на протяжении поколений казалось само собой разумеющимся в области поведения. Сыновья начинают задумываться в ситуациях, не вызывавших никаких размышлений у отцов; они спрашивают о причинах там, где их отцы знали ответ без всяких вопросов: почему следует вести себя так-то и так-то в той или иной ситуации? Почему

это дозволено, а это запрещено? В чем смысл предписаний, касающихся манер поведения и моральных запретов? Конвенции, из поколения в поколение не подлежавшие проверке, ставятся под вопрос. В силу возросшей мобильности, участившегося столкновения с людьми иного воспитания человек начинает смотреть на самого себя как бы с дистанции. Почему схемы поведения в Германии отличаются от существующих в Англии, а те — от американских? Почему поведение во всех этих странах отличается от поведения людей на Востоке или в «примитивных» племенах?

Наши исследования были попыткой прояснения этих вопросов. Мы касались только тех проблем, что буквально «носятся в воздухе». Эти исследования должны проложить путь другим научным трудам и дискуссиям, совместной работе многих людей. Схемы поведения нашего общества с юных лет моделируют индивида, они стали как бы ero второй природой и поддерживаются у него благодаря строго организованному социальному контролю. Их следует понимать не исходя из неких общечеловеческих и внеисторических целей, но как нечто исторически возникшее, как результат западной истории со специфическими для нее формами человеческих отношений, развитие которых продолжается. Эти схемы многослойны, как и вся система контроля над поведением, как строение наших душевных функций вообще. В их формировании и воспроизводстве на равных принимают участие эмоциональные и рациональные побуждения, влечения и функции «Я». Давно вошло в привычку считать регулирование поведения индивида нашего общества по существу рациональным, объяснять его разумными основаниями. Нам это видится иначе.

Как было показано выше31, сама рационализация, а вместе с нею рациональное формирование и обоснование социальных табу, представляет собой лишь одну сторону трансформации, охватывающей всю душевную организацию, — и влечения, и «Я», и «Сверх-Я». Двигателем изменений, происходящих в сфере психической саморегуляции, выступают направленная работа обладающего принудительной силой механизма взаимодействия, более или менее значимые смещения в формах отношений и изменения в социальной сети в целом. Эта рационализация идет рука об руку с колоссальной дифференциацией функциональных цепочек и с соответствующими изменениями в организации физического насилия. Ее предпосылкой являются рост жизненного стандарта и повышение уровня безопасности, защищенности от угрозы физического уничтожения или принуждения, а тем самым — от прорыва неподконтрольных страхов, которые значительно чаще и сильнее воздействуют на индивида в обществах с менее стабильной монополией на насилие и меньшей функциональной дифференциацией. Сегодня мы

живем в условиях такой стабильной монополии и настолько привыкли к ограничению насилия, что уже не принимаем в расчет то значение, какое данный фактор имеет для нашего поведения. Мы едва отдаем себе отчет в том, сколь быстро рухнет поддающийся учету и дифференцированный контроль над нашим поведением, именуемый нами «разумом», если изменится уровень воздействия страхов, играющих огромную роль в нашей жизни (они могут меняться как в сторону увеличения, так и в сторону уменьшения, а в простых по своей организации обществах колебаться то в одном, то в другом направлении).

Только с учетом этих связей мы получаем возможность приступить к решению проблемы поведения и его регулирования, осуществляемого посредством социальных запретов и предписаний. В каждом обществе, на любой исторической фазе его развития и в каждом его социальном слое мы обнаруживаем свойственную только ему степень страха, существующую в рамках целостной «экономики» наслаждения и страдания. Для понимания регулирования поведения, предписываемого обитателям этого общества, нам не достаточно знать рациональные цели, выдвигаемые в качестве основания для запретов и предписаний. Мы должны обнаружить причины тех страхов, что побуждают их к регулированию поведения, причем в первую очередь у тех членов общества, которые осуществляют в нем контроль, налагая запреты. Установив роль страха, мы придем и к лучшему пониманию изменений, трактуемых как «цивилизация». Выше мы в самом общем виде говорили о направлении таких изменений32: страх, ужас, непосредственно охватывающий человека из-за угрозы, исходящей от других людей, в известной мере уменьшаются, зато растет внутренняя тревога, и она делается непрестанной. Волны ужаса или тревоги уже не столь часто накатывают на человека, как раньше, когда страх внезапно пробуждался, чтобы столь же быстро исчезнуть. При небольших колебаниях — меньших, чем на предшествующих фазах, — страх постоянно присутствует, оставаясь примерно на одном и том же, среднем уровне. Как мы видели, в то же самое время поведение становится более «цивилизованным». По своей структуре страхи оказываются психическим двойником того принуждения, которому люди подвергаются в силу их социального взаимодействия. Страхи выступают как один из важнейших путей сообщения, проложенных между социальной структурой и индивидуальными психическими функциями индивида. Будучи двигателем перемен в поведении, страх отображает изменения, происшедшие в области социального принуждения, перестройку всей сети отношений и в первую очередь трансформацию организации насилия.

Запреты и предписания, равно как страхи, лежащие в их основании, часто объявлялись порождением чего-то сверхчеловеческого. Чем глубже мы проникаем в исторические связи, тем в

большей мере наше мышление устанавливает (с понятными следствиями для наших действий), в какой мере страхи, столь сильно воздейстующие на людей, создаются самими людьми. Конечно, ощущение страха, как и ощущение наслаждения, есть неизменный атрибут человеческой природы. Но и сила, и структура таящихся или воспламеняющихся страхов никогда не зависят только от природы человека. По крайней мере, в обществах с известным уровнем функциональной дифференциации они менее зависят от природного окружения, чем от исторических факторов и структуры отношений с другими людьми. Они определяются социальной структурой и меняются вместе с ней.

Здесь мы находим ключ ко всем проблемам регулирования поведения и социальных кодексов с их предписаниями и «табу». Когда нет страха перед другими людьми, ребенку никогда не удается регулировать собственное поведение. Без механизма подобных страхов, произведенных людьми, молодое животное не станет взрослым существом, заслуживающим имени человека, — даже человечность его не всегда целиком созревает, а в жизни его мало радости. Страхи, сознательно или бессознательно вызванные у маленького ребенка взрослыми, откладываются у него в психике и в дальнейшем воспроизводятся в ней уже без внешнего вмешательства. Страхи так трансформируют пластичную душу ребенка, что, подрастая, он начинает вести себя в соответствии с имеющимися стандартами, независимо от того, вызываются ли его страхи прямой угрозой физического насилия, лишениями, ограничениями в питании или в удовольствиях. Созданные людьми страхи извне или изнутри господствуют и над взрослым человеком. Чувство стыда, страх перед войной или перед Богом, чувство вины, страх перед наказанием, утратой социального престижа, страх перед самим собой, перед собственными влечениями, — т.е. любой из видов страха, способный неожиданно охватить индивида, — прямо или косвенно вызывается другими людьми. Облик и сила этих страхов, роль, которую они играют в душе индивида, зависят от структуры общества и от места индивида в этой структуре.

Нет общества без канализации индивидуальных влечений и аффектов, без какого-то регулирования индивидуального поведения. Такое регулирование невозможно без принуждения, без того обстоятельства, что одни люди вызывают определенный страх у других. Не стоит обманываться: неизбежным и неискоренимым является процесс порождения и воспроизводства страхов, исходящих от других людей, причем страхи эти неустранимы при любой форме совместной жизни, в случае любых стремлений и действий, идет ли речь о работе, дружеском общении или любовных играх. Не следует только предаваться иллюзиям, будто предписания и страхи, задающие поведение человека сегодня, соответствуют вечным «целям» человеческого сосуществования,

словно наш мир обладает именно теми стимулами и страхами, которые создают гармоничное равновесие устремлений множества индивидов, а потому необходимы для продления общественной жизни. Наши кодексы, наши предписания относительно поведения настолько же противоречивы и полны диспропорций, как наши формы сосуществования, как строение нашего общества. Формы принуждения, которым подвергается индивида, равно как и страхи, им соответствующие, по своему характеру, силе и структуре в целом определяются специфической сетью взаимодействий нашего общества, уровнем дифференциации и колоссальным напряжением, пронизывающим все общество.

Выше мы говорили о тех опасностях, в условиях которых мы живем, о тех принудительных связях, что придают направление этим угрозам. Не столько простое принуждение к совместной работе, сколько подобные опасности вызывают у индивида постоянную тревогу. Противоречия между государствами, принудительная сила, присущая механизму конкуренции, борьба за превосходство, ведущаяся на огромных пространствах, находят свое выражение в ограничениях и лишениях, требуемых от индивида. Они давят на индивида, принуждая его ко все большим затратам труда, вызывая у него все более глубокое чувство незащищенности. Нужда, беспокойство, трудовые тяготы, прямая угроза жизни — все это порождает страх. Подобные противоречия мы находим в любых государственных образованиях. С одной стороны, не подлежащая регулированию свободная конкуренция между представителями одного социального слоя, с другой стороны, противоречия между различными слоями и группами, в р

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.