1. Словоупотребление еще не установилось. Умение и знание. Цель науки - одно лишь знание; цель искусства - умение
До сих пор еще колеблются в выборе между этими двумя терминами и не отдают себе ясного отчета, что должно послужить основанием для решения, хотя дело весьма просто. Мы уже раньше отмечали, что знание - нечто другое, чем умение. Оба эти понятия столь отличны между собой, что казалось бы их нелегко смешать. Уменье, собственно говоря, не могло бы быть изложено ни в какой книге, и значит искусство не должно бы служить заглавием какой-либо книги. Но раз уже образовалась привычка объединять под одним общим названием теории искусства, или попросту искусства, все потребные для искусства знания (которые в отдельности могли бы составить законченные науки), то представляется последовательным проводить и дальше этот принцип расчленения и называть искусством все то, что имеет своей целью созидательное умение, например строительное искусство, а наукой то, где целью является чистое знание - например математика, астрономия. Само собой понятно, что в каждой теории искусства могут заключаться отдельные научные построения; это не должно нас смущать .
Но замечательно, что нет и наук, которые обходились бы совершенно без искусства; в математике например счет и применение алгебры есть искусство, и оно простирается еще далеко за эти пределы. Причина, в. следующем: как бы груба и наглядна ни была разница между знанием и умением в сложных результатах человеческого знания, проследить эти два начала в самом человеке и полностью разграничить их чрезвычайно трудно.
2. Трудность отделить опознание от суждения(военное искусство)
Всякое рассуждение есть искусство. Там, где логика протягивает тире[43], там, где заканчиваются предпосылки, составляющие результат опознания, там, где начинается суждение, - там начинается искусство. Мало того: само опознание умом есть опять-таки суждение, следовательно и искусство; в конце концов пожалуй то же можно сказать и об опознании чувствами. Словом: если нельзя себе представить человеческое существо с одной способностью опознания и без способности суждения и наоборот, то точно так же нельзя полностью отделить друг от друга искусства и науки. Чем больше эти тонкие проблески воплощаются в реальных формах внешнего мира, тем их царства резче отделяются друг от друга; и опять: где творчество и созидание составляют цель, там царит искусство, наука же господствует там, где целью служат исследование и знание. После всего вышесказанного явствует само собой, что правильнее говорить военное искусство, а не военная наука.
Нам пришлось задержаться, так как обойтись без этих понятий невозможно. Но теперь мы выступим с утверждением, что война не есть ни искусство, ни наука в подлинном смысле слова; непонимание этого являлось той ложной отправной точкой, от которой шел ошибочный путь невольных сопоставлений с остальными науками и искусствами и установления множества неправильных аналогий.
Это чувствовалось уже и раньше, почему и утверждали, что война, это ремесло; но от этого утверждения больше теряли, чем выигрывали, ибо ремесло есть лишь искусство низшей категории и как таковое оно подчиняется более определенным и узким законам. В действительности военное искусство некоторое время вращалось в сфере ремесла, а именно: в эпоху кондотьеров. Но такое направление оно получило не по внутренним, а по внешним причинам; в какой малой степени оно было в эту эпоху естественным и удовлетворительным, свидетельствует военная история.
3. Война есть акт человеческого общения
Итак мы говорим: война относится не к области искусств и наук, а к области общественной жизни. Она есть конфликт крупных интересов, который разрешается кровопролитием; лишь в последнем ее отличие от других конфликтов .
Скорее чем с каким-либо из искусств, ее можно сравнить с торговлей, которая также является конфликтом человеческих интересов и деятельностей, а еще ближе к ней стоят политика, которую в свою очередь можно рассматривать как своего рода торговлю высокого масштаба. Кроме того политика есть лоно, вынашивающее войну; в политике уже заключаются в скрытом виде основные очертания войны, подобно тому как облик живого существа кроется в его зародыше[44].
4. Различие
Существенное различие между ведением войны и другими искусствами сводится к тому, что война не есть деятельность воли, проявляющаяся против мертвой материи, как это имеет место в механических искусствах, или же направленная на одухотворенные, но пассивно предающие себя его воздействию объекты - например дух и чувство человека, как это имеет место в изящных искусствах. Война есть деятельность воли против одухотворенного реагирующего объекта.
К такого рода деятельности мало подходит схематическое мышление, присущее искусствам и наукам; это сразу бросается в глаза, и в то же время становится понятным, почему постоянные попытки и искания законов, подобных тем, которые выводятся из мира мертвой материи, должны были приводить к постоянным ошибкам. Тем не менее именно по образцу механических искусств хотели создать искусство военное. Уподобление его искусствам изящным встречало препятствие уже в том, что последние сами еще мало поддаются правилам и законам, и все попытки создать таковые всегда признавались в конечном счете неудовлетворительными и односторонними: их всякий раз подмывал и сносил поток мнений, чувств и нравов.
Эта часть нашего труда должна до известной степени исследовать вопрос о том, подчиняется ли конфликт живых сил, завязывающийся и разрешающийся на войне, общим законам и могут ли последние служить пригодной руководящей нитью для военной деятельности; но уже само собою ясно, что этот предмет, как и всякий другой, не выходящий за пределы нашего разума, должен быть освещен и более или менее выяснен в его внутренней связи пытливым умом. И одного этого уж будет достаточно для того чтобы удовлетворить понятию о теории.
Глава четвертая.
Методизм
Чтобы отчетливо уяснить себе понятия метода и методизма, играющие на войне такую важную роль, мы должны разрешить себе беглый взгляд на логическую иерархию, которая подобно властям предержащим управляет миром действия .
Закон самое общее, и для познания и для действия в одинаковой мере истинное, понятие заключает в своем буквальном смысле нечто субъективное и произвольное, но несмотря на это выражает как раз то, отчего зависим и мы и все предметы, вне нас находящиеся. Закон как предмет познания есть взаимоотношение вещей и их воздействий; как предмет воли он определяет действие, и в этом случае равнозначущ повелению и запрету.
Принцип есть такой же закон действия, но не в его формальном, окончательном значении; он представляет лишь дух и смысл закона; там, где многообразие действительного мира не укладывается в законченную форму закона, принцип предоставляет суждению большую свободу при его применении. Так как самому суждению предоставляется мотивировать те случаи, где принцип неприменим, то последний является подлинной точкой опоры и путеводной звездой для действующего лица.
Принцип - объективен, когда он явл яется результатом объективной истины, и тогда он имеет силу в одинаковой мере для всех людей. Он субъективен и обычно называется максимой (maxime), когда он содержит субъективное отношение и когда он следовательно имеет известную силу лишь для того, кто его себе создал.
Правило часто понимается в смысле закона и является в таком случае равнозначущим принципу, ибо говорят: нет правила без исключений, но не говорят: нет закона без исключений; это является признаком того, что, имея в виду правило, оставляют за собой большую свободу в его применении.
В другом смысле правилом пользуются как средством опознать более глубоко скрытую истину по какому-нибудь единичному, более внешнему признаку, дабы связать с этим одним признаком закон, действие которого распространяется на всю истину в целом[45]. К этой категории принадлежат все правила игры, все сокращенные приемы математики и пр.
Положения и наставления - это такие определения действия, которыми затрагивается множество мелких, ближе указующих путь обстоятельств и которые слишком многочисленны и незначительны для включения их в общий закон.
Наконец метод, способ действия - это избранный между несколькими другими, постоянно повторяющийся прием, а методизм заключается в том, что деятельность определяется не принципами или индивидуальным наказом, а применением установленных методов. Тем самым необходимо, чтобы случаи, подведенные под такой метод, предполагались одинаковыми в своих существенных чертах; так как все случаи одинаковыми быть не могут, то важно, чтобы таких одинаковых случаев было возможно больше; другими словами: чтобы метод был рассчитан на наиболее вероятные случаи. Следовательно методизм основан не на определенных конкретных предпосылках, а на средней вероятности повторяющихся случаев и направлен на то, чтобы установить среднюю истину, постоянное, однообразное применение которой вскоре приобретает до некоторой степени характер механического навыка; необходимые действия выполняются почтя бессознательно .
Понятие закона в смысле познания на войне является почти лишним, ибо сложные явления войны недостаточно закономерны, а закономерные недостаточно сложны, для того чтобы посредством этого понятия можно было достигнуть чего-либо большего, чем простой истиной. А там, где простого представления и простых слов достаточно, усложненные, высокого ранга представления и слова становятся вычурными и педантичными. В отношении же действия понятие закона не может быть использовано теорией, ибо при изменчивости и многообразии явлений ведение войны не знает утверждений, достаточно общих, чтобы заслужить названия закона.
Но понятия о принципах, правилах, положениях и методах необходимы для теории ведения войны постольку, поскольку они ведут к положительному учению, ибо в последнем истина может принимать лишь эту кристаллизованную форму.
Ввиду того что тактика есть та часть ведения войны, в которой теория скорее может выработаться в положительное учение, эти понятия и будут в ней чаще встречаться.
Не употреблять кавалерию без нужды против еще не расстроенной пехоты; стрелять лишь с дистанции, обеспечивающей действительность огня; приберегать по возможности силы к концу боя - все это принципы тактики. Все эти положения не являются абсолютно применимыми в каждом отдельном случае, но они должны быть всегда в сознании действующего, дабы он не упустил использовать содержащуюся в них истину в подходящей для того обстановке.
Когда по неурочной варке пищи в неприятельском отряде заключают об его скором выступлении, когда умышленное выставление войск на открытом месте во время боя дает указание на демонстративный характер атаки, то этот способ познания истины можно назвать правилом, ибо на основании одного видимого признака заключают о намерении, к которому этот признак относится.
Если существует правило - атаковать с удвоенной энергией противника, как только он начинает снимать свои батареи, то с этим единичным явлением мы связываем определенный ход наших действий, направленный на разгаданное нами таким путем общее состояние противника; мы полагаем, что он намерен уклониться от продолжения боя, начинает отступать и в этот момент неспособен ни оказать достаточное сопротивление, ни уклониться в должной мере путем отступления.
Положения и методы вносятся в обиход ведения войны практической теорией, подготовляющей войну, поскольку они привиты как действенный принцип обученным вооруженным силам. Все строевые уставы, наставления по обучению и устав полевой службы представляют собой положения и методы; в строевых - преобладают первые, в уставе полевой службы - вторые. С этими указаниями связывается подлинное ведение войны, оно их воспринимает как установленные способы действия; в качестве последних они должны включаться и в теорию ведения войны .
Но деятельность по использованию вооруженных сил остается свободной; здесь не может быть официальных положений, т.е. определенных наставлений, так как такие положения исключают свободу использования сил. Но методы, напротив, являясь общим способом выполнения встречающихся задач, рассчитанным, как мы сказали, на наиболее вероятные случаи, и представляя доведенное до практики господство принципов и правил, могут конечно найти себе место в теории ведения войны, поскольку их не выдают за то, что они собой не представляют; их нельзя считать абсолютными и необходимыми системами действия, а лишь наилучшими общими формами, которые предлагаются на выбор и к которым можно непосредственно обратиться вместо принятия индивидуального решения.
Постоянное применение методов на войне нам представляется крайне существенным и неизбежным; вспомним, как часто приходится действовать на основании одних лишь предположений, или при полной неизвестности, ибо неприятель всячески мешает нам узнавать все обстоятельства, которые могут влиять на наше решение, и не хватает времени для их опознания; но если бы мы действительно ознакомились со всей обстановкой, то все же оказалось бы невозможным соответственно соразмерить наши распоряжения, которые не могут быть настолько сложными и далеко идущими; в результате наши мероприятия всегда должны быть рассчитаны на известное количество различных возможностей. Будем помнить, сколь бесчисленны все мелкие обстоятельства, которые сопровождают каждый конкретный случай и с которыми следовательно надлежало бы считаться, поэтому нет другого исхода, как мыслить их перекрывающими друг друга и строить все свои распоряжения лишь на общем и вероятном. Наконец не будем упускать из виду, что при прогрессивно возрастающем с понижением должностей числе вождей подлинной проницательности и подготовленности к суждению каждого из них может быть предоставлено все меньше места, по мере того как деятельность спускается на низшие ступени иерархии; ясно, что там, где нельзя предполагать никакого иного понимания, кроме подсказанного знанием уставов и опытом, этому пониманию надо придти на помощь соответствующим методизмом. Он даст точку опоры их суждению и в то же время будет служить сдерживающим началом против фантастических, искаженных воззрений, которых приходится особенно опасаться в области, где опыт дается так дорого.
Помимо этой неизбежности методизма мы должны признать, что он приносит и положительную выгоду. А именно - постоянно повторяющимся упражнением в тех же формах достигаются известная быстрота, отчетливость и уверенность в вождении войск, что уменьшает естественное трение и облегчает ход машины.
Таким образом метод будет применяться тем чаще и с тем большей неизбежностью, чем ниже по ступеням должностей будет опускаться деятельность, на пути же вверх применение его будет сокращаться и совершенно исчезнет на высших постах. Поэтому он найдет себе более места в тактике, чем в стратегии .
Война в ее высшем понимании состоит не из множества мелких событий, которые перекрывают в своем разнообразии друг друга и над которыми, худо или хорошо, можно господствовать при помощи более или менее удачного метода, но из отдельных крупных, решающих событий, каждое из которых требует особого, индивидуального подхода. Это не поле стеблей, которое можно хуже или лучше косить без разбору более или менее подходящей косой, но это - большие деревья, к которым надо подходить с топором обдуманно, в соответствии со свойствами и направлением каждого ствола.
Как далеко может быть доведено применение методизма в военной деятельности, это конечно решает не непосредственно ранг или занимаемая должность, а существо данного дела; лишь потому, что высшие посты охватывают наиболее широкие виды деятельности, методизм в меньшей степени их касается. Постоянный боевой порядок, постоянная организация авангарда и сторожевого охранения, это - методы, которыми в известных случаях полководец связывает руки не только своим подчиненным, но и самому себе. Правда все это может быть изобретено и самим полководцем в соответствии с конкретной обстановкой; но, поскольку эти тактические формы основаны на общих свойствах войск и оружия, они могут сделаться объектом теории. С другой стороны надо решительно отвергнуть всякий метод, которым вздумали бы предопределять планы войны или кампании и поставлять их как бы штампованными из-под станка.
До тех пор пока не существует приличной теории войны, т.е. разумного рассмотрения ведения войны, методизм будет сверх меры захлестывать и высшую деятельность, ибо люди, занятые этим кругом деятельности, не всегда имели возможность подготовить и развить себя научными занятиями и более высокими жизненными переживаниями. Они не могут ориентироваться в непрактичном и противоречивом резонировании теории и критики, но присущий им здравый смысл отвергает его; в результате у них не остается иногда разумения кроме разумения опыта; отсюда и в тех случаях, которые требуют свободного, индивидуального подхода и допускают таковой, они охотно применяют те средства, которые им дает опыт, т.е. подражают характерному образу действий полководца, из чего сам собою получается методизм. Когда мы видим, как генералы Фридриха Великого постоянно применяют при атаках так называемый косой боевой порядок, как генералы французской революции пускают в дело охват длинными боевыми линиями, а питомцы Бонапарта с кровавой энергией атакуют сосредоточенными массами, мы узнаем в повторности приемов явно усвоенный метод и следовательно видим, что методизм может доходить и до самых высших сфер командования. Если более совершенная теория облегчит изучение ведения войны, воспитает ум и суждение людей, вознесенных на высшие посты, то методизм не будет распространяться так высоко, а поскольку методизм останется все же неизбежным, он по крайней мере будет черпать свое содержание из теории, а не будет заключаться в одном слепом подражании .
Как бы прекрасно ни вел свое дело великий полководец, все же в том способе, каким он это делает, есть нечто су6'ективное, и если у него есть своя манера, то в ней отражается добрая доля его индивидуальности, а последняя может далеко не согласовываться с индивидуальностью того, кто подражает этой манере.
Между тем было бы невозможным и неправильным совершенно изгнать из ведения войны субъективный методизм или манеру. На нее надо смотреть как на выявление влияния, оказываемого индивидуальностью данной войны в целом на отдельные ее явления. Только таким путем можно удовлетворить особые требования данной войны, не предусматривавшиеся и не рассматривавшиеся теорией. Совершенно естественно, что революционные войны имели свой способ действий, и какая теория могла бы предвидеть вперед их особенности? Но зло заключается в том, что такая, вытекающая из конкретного случая манера сама себя переживает, оставаясь неизменною, в то время когда обстоятельства незаметно уже изменились; этому-то и должна помешать теория своей ясной и разумной критикой. Когда в 1806г. прусские генералы, принц Людвиг - под Заальфельдом, Тауэнцин - у Дорнбурга под Иеной, Граверт - впереди Каппельдорфа, Рюхель - позади той же деревни, бросились в косом боевом порядке Фридриха Великого в открытую пасть гибели, то тут сказалась не одна лишь уж пережившая манера, но полнейшее скудоумие, до которого когда-либо доходил методизм. И они погубили армию Гогенлоэ так, как никогда еще ни одна армия не бывала погублена на самом поле сражения.
Глава пятая.
Критика
Теоретические истины всегда сильнее влияют на практическую жизнь посредством критики, чем путем своего изложения в виде учения; ибо критика, являясь приложением теоретической истины к действительным событиям, не только приближает ее к жизни, но в большей мере приучает и рассудок к этим истинам путем повторного их приложения к практике. Поэтому мы считаем необходимым, наряду с нашей точкой зрения на теорию, установить таковую же и на критику.
Мы отличаем критическое изложение от обыкновенного изложения исторического события, которое просто располагает явления одно за другим, едва касаясь их ближайшей причинной связи. В таком критическом изложении могут проявиться три вида умственной деятельности.
Во-первых историческое расследование и установление сомнительных фактов. Это и будет собственно историческим исследованием, не имеющим с теорией ничего общего.
Во-вторых вывод следствий из причин. Это и есть подлинное критическое исследование .
Оно для теории необходимо, ибо все то, что в теории может быть установлено или подтверждено, или хотя бы пояснено опытом, достигается лишь таким путем.
В-третьих оценка целесообразности применявшихся средств. Это - критика в собственном смысле, содержащая в себе похвалу и порицание. Здесь уже теория служит истории или скорее тому поучению, которое можно почерпнуть из истории.
В этих двух последних, подлинно критических частях исторического рассмотрения крайне важно проследить явления вплоть до их начальных элементов, т.е. до бесспорной истины, и не останавливаться, как это так часто бывает, на полпути, т.е. на каких-либо произвольных допущениях или предположениях.
Что касается до анализа следствий, то это нередко встречает непреодолимое внешнее препятствие в том, что истинные причины остаются порой совершенно неизвестными. Ни при каких обстоятельствах жизни это не случается так часто, как на войне, где события редко бывают вполне известны, а еще реже - мотивы действий, которые или умышленно скрываются действующими лицами, или могут утеряться для истории, если они были преходящие и случайные. Поэтому критическое повествование должно большей частью идти рука-об-руку с историческим исследованием, и все же часто образуется такое несоответствие между причиной и следствием, что критика не может считать себя вправе смотреть на известные результаты, как на необходимые следствия определенных причин. Следовательно, получаются неизбежные пробелы, т.е. отрезок исторических событий, которым нельзя воспользоваться для поучения. Теория может лишь требовать, чтобы исследование было решительно доведено до этого пробела, а по отношению к самому пробелу воздержалось бы от каких бы то ни было выводов.
Подлинное зло бывает тогда, когда за недостатком точных данных и полуизвестное признается достаточным для объяснения следствий, т.е. когда этому полуизвестному придают незаслуженное значение.
Помимо этого затруднения критическое исследование встречается еще с другим весьма серьезным внутренним затруднением, заключающимся в том, что действия на войне редко вытекают из одной простой причины, но в большинстве случаев будут результатом совокупности нескольких причин; поэтому недостаточно беспристрастно и добросовестно проследить весь ряд событий вплоть до их источника, но надо еще за каждой из наличных причин установить долю ее влияния. Таким образом придется подвергнуть ближайшему обследованию природу причин, и таким путем критическое исследование может привести в подлинную область теории.
Критическое рассмотрение, а именно оценка средств, приводит к вопросу о том, каковы были результаты примененных средств и отвечали ли они намерениям действовавших лиц.
Своеобразность воздействия данных средств приводит к исследованию их природы, т.е. снова в область теории .
Мы видели, что в критике все сводится к тому, чтобы дойти до несомненных истин, т.е. не останавливаться на произвольных допущениях, не обязательных для других; последним могут быть противопоставлены другие, быть может столь же произвольные утверждения. Тогда не будет конца совершенно бесплодным пререканиям и не получится никакого поучения.
Мы видим, что как исследование причин, так и оценка средств ведет в область теории, т.е. в область такой общей истины, которая вытекает не из данного лишь конкретного случая. Поэтому, если мы будем обладать пригодной теорией, то при рассмотрении фактов мы будем ссылаться на то, что ею уже окончательно установлено, и прекращать дальнейшее исследование в этом направлении. Там же, где такой теоретической истины нет, исследование придется доводить до первичных начал. Если такая необходимость встречается часто, то писатель естественно углубляется в страшные дебри подробностей; он будет завален работой и утратит возможность останавливаться на всем с достаточным вниманием.
В результате ему придется, чтобы положить хотя бы какие-нибудь границы рассмотрению, остановиться на произвольных допущениях, может быть и достаточных для автора, но остающихся произвольными для других, так как они не очевидны сами по себе и ничем не доказаны.
Итак пригодная теория, является существенной основой критики, и без помощи разумной теории критика никогда не дойдет до того уровня, на котором она действительно становится поучительной, а именно - когда она достигает степени убедительности и неопровержимого доказательства.
Однако было бы праздной мечтой верить в возможность такой теории, которая являлась бы хранительницей всей отвлеченной истины и оставляла бы для критики одну задачу: подвести каждый данный случай под соответствующий ему теоретический закон; было бы смешным педантизмом требовать от критики, чтобы она всякий раз почтительно останавливалась у порога священной теории. Тот же дух аналитического исследования, который создает теорию, должен руководить и работой критики. Таким образом критическая мысль может и должна часто переноситься в область теории, выясняя детально те пункты, которые для нее в данную минуту имеют особенное значение. Напротив, критика совершенно не удовлетворит своего назначения, если она опустится до бездушного применения теории. Вся положительная часть теоретического исследования, всякие принципы, правила и методы утрачивают свой характер всеобщности и абсолютной истины, по мере того как они обращаются в положительное учение. Они существуют для того чтобы предлагать свои услуги, а за суждением всегда должно оставаться право решать, подходят ли они или нет к данному случаю. Теоретическими положениями критика никогда не должна пользоваться, как законами и нормами для оценки, но лишь так, как ими должны пользоваться действующие на войне лица, т.е. в качестве точки опоры для суждения. Хотя тактика считает установленным, что в общем боевом порядке кавалерия должна располагаться не на одной линии с пехотой, а позади нее, но все же было бы неразумно на этом основании безусловно отвергать всякий уклоняющийся от этого правила распорядок; критика должна исследовать основания для такого уклонения, и лишь в случае недостаточности их она вправе сослаться на авторитет теории .
Далее, если теория установила, что атака по частям уменьшает шансы на успех, то было бы столь же неразумным без дальнейшего углубления в обстановку дела всякий раз, как атака по частям совпадает с неудачей, признавать последнюю за следствие первой, как и обратно: в случае успеха атаки по частям приходить тотчас же к противоположному заключению о неправильности этого теоретического положения. Дух исследования, присущий критике, не должен допускать ни той, ни другой крайности. Таким образом, критика преимущественно опирается на выводы аналитического исследования теории; то, что последняя окончательно выработала, критика не будет готовить заново; оно ведь и вырабатывается теорией для того, чтобы передать критике в готовом виде.
Задача критики - исследование причинной связи и целесообразности применявшихся средств - явится нетрудной в тех случаях, когда причина и следствие, цель и средство оказываются в близкой связи друг с другом.
Когда армия подверглась внезапному нападению и вследствие этого не оказалась в состоянии упорядоченно и разумно использовать свои возможности, то последствие внезапного нападения представляется несомненным. Если теория установила, что охватывающая атака в бою ведет к большим, хотя и менее обеспеченным, результатам, возникает вопрос: стремился ли преимущественно предпринявший охватывающую атаку именно к большому успеху; в утвердительном случае средство применено им целесообразно. Но если он хотел этим приемом более обеспечить свой успех и если он свой расчет строил не столько на конкретной обстановке, сколько на общих свойствах охватывающей атаки, как это имело место сотни раз, то он неправильно судил о природе такой атаки и допустил ошибку.
В подобных случаях задача критического исследования и оценки не представляет трудностей, и она окажется легкой всякий раз, как мы будем ограничиваться исследованием ближайших последствий и целей. Это доступно личному усмотрению; для этого стоит лишь исключить разбираемое явление из общей связи с ходом событий и рассматривать его лишь в одном отношении.
Но на войне, как и вообще во всем мире, все, что принадлежит к известному целому, находится во взаимной связи; следовательно каждая причина, как бы ничтожна она ни была, сохраняет свое влияние до самого конца военных действий, видоизменяя его хотя бы в самой ничтожной мере.
Точно так же и применение каждого средства должно увязываться с самой конечной целью.
Таким образом можно следить за действием причины, до тех пор пока оно заслуживает наблюдения, и точно так же можно оценить целесообразность применения средства не только по отношению к ближайшей цели, но и рассматривая эту цель лишь как средство для достижения более высокой цели, и продолжать идти по этому пути, пока мы не дойдем до цели, которая не нуждается уже ни в какой проверке, ибо необходимость ее не подлежит сомнению .
Во многих случаях, особенно когда речь идет о крупных, решительных мероприятиях, рассмотрение придется доводить до окончательной цели, до той именно, которая непосредственно должна привести к заключению мира.
Ясно, что с этим постоянным восхождением, с каждым вновь достигнутым этапом приобретается новая точка зрения для суждения. Таким образом то самое средство, которое с одной точки зрения представлялось выгодным, со следующей, более высокой, может быть отвергнуто.
Исследование причин явлений и оценка целесообразности примененных средств всегда идут рука об руку при критическом рассмотрении какого-нибудь акта; ибо только исследование причин приводит к тем вопросам, которые заслуживают стать объектом оценки.
Следуя вверх и вниз по этой цепи, мы наталкиваемся на значительные затруднения. Чем более отыскиваемая причина удалена от известного события, тем больше других причин приходится одновременно иметь в виду; при этом надо определить и учесть их воздействие, ибо каждое явление, чем оно выше стоит, тем большим количеством сил и обстоятельств обуславливается. Когда мы установим причины проигрыша сражения, то конечно тем самым мы установим и ту часть причин дальнейшего хода событий, которая падает на проигранное сражение, но лишь одну часть всех причин, ибо в конечный результат вольются, смотря по обстоятельствам, в большем или меньшем количестве следствия, вызванные другими причинами.
Совершенно такое же разнообразие возникает при оценке целесообразности средств по мере усвоения нами более высокой точки зрения, ибо с нею растет число средств, примененных к достижению более высокой цели. Конечная цель войны преследуется одновременно всеми армиями, а потому необходимо принять во внимание все, что при этом случилось или могло случиться.
Ясно, что это иногда может чрезвычайно расширить поле нашего рассмотрения и нам будет грозить опасность заблудиться; главная трудность сводится к тому, что приходится делать множество предположений о явлениях, в действительности не происходивших, но вполне возможных, а поэтому и не подлежащих устранению из рассмотрения.
Когда Бонапарт в марте 1797 г. наступал с итальянской армией от р.Тальяменто на эрцгерцога Карла, то сделал он это с тем умыслом, чтобы принудить этого полководца к решительным действиям раньше, чем он успеет притянуть к себе ожидавшиеся им с Рейна подкрепления. Если смотреть лишь с точки зрения ближайшего решительного акта, то средство было избрано удачно, что успех и подтвердил, ибо эрцгерцог был еще настолько слаб, что на Тальяменто он лишь сделал попытку к сопротивлению, а когда увидел, что его противник слишком силен и решителен, то отступил и очистил входы в Норийские Альпы. Но для какой же цели нужен был Бонапарту этот успех как средство? Чтобы самому проникнуть в сердце австрийской монархии, облегчить наступление обеим рейнским армиям Моро и Гоша и установить с ними ближайший контакт .
Так смотрел Бонапарт, и с этой точки зрения он был прав. Но если критика станет на более высокую точку зрения, а именно - на точку зрения французской директории, которая могла и должна была предвидеть, что кампания на Рейне могла открыться лишь 6 недель спустя, то на вторжение Бонапарта через Норийские Альпы можно смотреть лишь как на излишне рискованный шаг. Ибо стоило австрийцам подтянуть в Штирию с Рейна значительные резервы, которые эрцгерцог мог бы бросить на итальянскую армию, как не только эта последняя была бы уничтожена, но была бы проиграна вся кампания.
Эти размышления и овладели Бонапартом в окрестностях Виллаха и заставили его очень охотно согласиться на Леобенское перемирие.
Но если критика поднимется еще на одну ступень выше и уяснит, что у австрийцев между Веной и армией эрцгерцога Карла не было никаких резервов, то станет ясно, что дальнейшее наступление Бонапарта угрожало бы самой Вене.
Допустим, что Бонапарт знал, что столица открыта и что он располагал в Штирии превосходством над эрцгерцогом; в этом случае его поспешное наступление к сердцу австрийской монархии оказывается уже не бесцельным; однако осмысленность его находилась в зависимости от того, какую цену австрийцы придавали сохранению Вены. Если эта цена была настолько велика, что они предпочли бы пойти на те условия мира, которые Бонапарт намеревался им предложить, то на угрозу Вене приходится смотреть как на конечную цель военных действий. Если Бонапарт имел какие-либо основания предполагать это, то критика могла бы на этом остановиться, но если бы воздействие захвата Вены оставалось в области догадок, то критике пришлось бы вновь шагнуть на еще более высокую точку зрения и поставить вопрос: что бы случилось, если бы австрийцы решились пожертвовать Веной и отступили еще далее вглубь своей обширной территории? Однако на этот вопрос, как легко понять, нельзя дать ответа, не приняв в расчет вероятный ход действий между армиями обеих сторон на Рейне. При решительном численном перевесе французов (130 000 человек против 80 000) их успех конечно почти не подлежал сомнению, но тут возникал новый вопрос: как французская директория захотела бы его использовать? Французы могли развивать свой успех до противоположных границ австрийского государства, т.е. вплоть до полного разрушения или сокрушения этой державы, или же довольствоваться завоеванием значительной части территории в качестве залога при заключении мира. Для обоих случаев надо уяснить вероятный результат и лишь в зависимости от него определить затем вероятное решение французской директории. Положим в итоге этого рассмотрения оказалось бы, что для полного разгрома австрийской империи силы французов были далеко недостаточны, так что попытка в этом направлении сама собой вызвала бы полный переворот во всей обстановке, и что даже одно лишь завоевание и удержание за собой значительной части территории поставило бы французов в такое стратегическое положение, при котором их сил оказалось бы по всей вероятности недостаточно .
Этот результат должен был бы повлиять на оценку стратегического положения итальянской армии и побудил бы ее не предаваться чрезмерным надеждам. Это, бесспорно, и заставило Бонапарта, даже при полном учете беспомощного положения эрцгерцога, заключать Кампо-Формийский мир на условиях, не требовавших от австрийцев тяжелых жертв; австрийцы лишались только таких провинций, которые они не могли бы отвоевать даже после самой удачной кампании. Но французы не могли бы рассчитывать и на заключение этого умеренного мира в Кампо-Формио, а следовательно не могли бы сделать его целью своего наступления, если бы не было выдвинуто два соображения. Первое заключалось в вопросе: как расценивали сами австрийцы каждый из двух возможных исходов, считали бы ли они эти результаты, несмотря на вероятный счастливый, конечный успех в обоих случаях, стоящими тех жертв, которые были сопряжены с продолжением войны и которых они могли избегнуть ценою не слишком убыточного мира? Второй вопрос ставился так: будет ли австрийское правительство в состоянии спокойно взвесить конечный возможный успех своего упорного сопротивления и не поддастся ли оно малодушию под впечатлением временных неудач?
Рассмотрение существа первого вопроса отнюдь не является праздной игрой ума, но имеет столь огромное практическое значение, что оно всякий раз возникает, когда обсуждается какой-либо ориентированный на крайность план, и оно-то весьма часто и препятствует приведению его в исполнение.
Рассмотрение второго вопроса представляется столь же необходимым, ибо войну ведут не с абстрактным, а с реальным противником, которого надо постоянно иметь в виду. И наверное смелый Бонапарт не упускал эту точку зрения, т.е. учитывал тот ужас, который предшествовал его грозному мечу. Тот же расчет привел его в 1812 г. и в Москву. Здесь он просчитался; ужас несколько был изжит в предшествовавшей гигантской борьбе; в 1797 г. этот ужас конечно еще был свеж, а тайна сопротивления, доведенного до крайнего предела, тогда еще не была вскрыта; но и в 1797 г. его отвага привела бы к отрицательному результату, если бы в предвидении такового он не нашел исхода в умеренном Кампо-Формийском мире.
Этим мы и закончим данное рассмотрение; сказанное представляет собой образчик, показывающий, с какой широтой, многообразием и трудностями имеет дело критический разбор, если доходить в нем до предельных целей, а последнее является необходимым, когда дело идет о крупных, решающих актах. Из нашего рассмотрения видно, что помимо теоретического проникновения в предмет природный талант оказывает огромное влияние на ценность критического разбора, ибо преимущественно от этого таланта будут зависеть надлежащее освещение взаимной связи явлений и выявление наиболее существенных соотношений событий из бесчисленного их множества.
Но таланту в этом деле предстоит и другого рода задача. Критическое рассмотрение заключается не в одной лишь оценке примененных средств, но и всех возможных; а последние еще надо указать, т.е. изобрести; ведь вообще нельзя порицать одно средство, если не можешь указать на другое - лучшее .
Как бы ни мало было в большинстве случаев число возможных комбинаций, все же нельзя отрицать, что выдвигая средства еще не использованные, мы не только производим простой анализ имевших место явлений, но и проявляем творчество, которое не может быть предуказано, а зависит исключительно от плодовитости ума.
Мы далеки от того, чтобы усматривать арену великой гениальности там, где все может быть сведено к очень немногим практически возможным и очень простым комбинациям, мы считаем смехотворным, когда изобретение обхода позиции рассматривается как черта великой гениальности, что часто имеет место; но тем те менее этот акт творческой самодеятелыности является необходимым, и им существенно определяется ценность критического разбора.
Когда Бонапарт 30 июля 1796 г. принял решение снять осаду Мантуи, дабы сосредоточенными силами броситься навстречу отдельным колоннам неприятеля, двигающимся на выручку крепости, чтобы разбить их поодиночке, то это оказалось самым верным путем к блестящим победам. Эти победы действительно были одержаны и повторились с еще большим блеском и теми же средствами при последующих попытках прийти на выручку означенной крепости. Об этом все в один голос отзываются не иначе, как с восторженной похвалой.
Однако Бонапарт мог предпринять этот шаг 30 июля лишь ценой окончательного отказа от осады Мантуи, ибо при его решении нельзя было спасти осадный парк, а добыть в эту кампанию другой было невозможно. И действительно осада затем превратилась в простую блокаду, и крепость, которая в случае продолжения осады пала бы в очень скором времени, сопротивлялась, несмотря на все победы Бонапарта в открытом поле, еще в течение 6 месяцев.
Критика в этом усмотрела совершенно неизбежное зло, ибо она не могла указать лучшего способа сопротивления. Сопротивление против идущей на выручку армии за циркумвалациониыми линиями пользовалось такой дурной славой и презрением, что этот способ не приходил и в голову. Однако в эпоху Людовика XIV этот прием так часто достигал цели, что можно смотреть, как на своего рода моду, на то обстоятельство, что никто и не пытался обдумать возможность его использования 100 лет спустя. При допущении такого способа учет ближайших обстоятельств показал бы, что 40 000 солдат лучшей в мире пехоты, которой располагал бы Бонапарт в циркумвалационных линиях перед Мантуей, так мало могли страшиться 50 000 австрийцев, которых Вурмзер вел на выручку осажденной крепости, что последние едва ли попытались бы даже атаковать французские линии. Мы здесь не станем приводить дальнейших доказательств нашего утверждения, но полагаем, что сказанного достаточно, для того чтобы оно было принято во внимание наряду с другими. Думал ли сам Бонапарт, когда приступал к действию, об этом средстве, мы не беремся решать: ни в его мемуарах, ни в других печатных источниках об этом нет и следа; вся последующая критика об этом даже и не думала, так как глаз совершенно отвык от подобного мероприятия .
Заслуга напомнить об этом средстве не из великих, ибо стоит лишь освободиться от засилья модных взглядов, чтобы дойти до этого; но последнее необходимо чтобы приступить к его рассмотрению и сравнению с тем приемом, к которому прибег Бонапарт. Каков бы ни оказался результат такого сравнения, критика не должна его миновать.
Когда Бонапарт в феврале 1814 г. разбил в боях под Этожем, Шампобером, Монмиралем и т.д. армию Блюхера, а затем, бросив его, обратился против Шварценберга и нанес ему поражение под Монтро и Мормая, все восторгались тем, как Бонапарт постоянной переброской своих главных сил блестяще использовал ошибку союзников, наступавших раздельно. Если эти блестящие удары, наносимые во все стороны, все же не спасли Бонапарта, то это, как полагали, не могло быть поставлено ему в вину. Никто до сего времени не задал себе вопроса, каков был бы результат, если бы Бонапарт не повернул от Блюхера на Шварценберга, но продолжал бы наносить удары Блюхеру и преследовал бы его до Рейна. Мы убеждены, что в этом случае произошел бы полный переворот во всей кампании, и главная армия союзников не пошла бы на Париж, а отступила бы за Рейн. Мы нe настаиваем на том, чтобы наше убеждение разделяли другие, но ни один специалист не станет сомневаться, что критика должна заняться рассмотрением этой альтернативы, paз о ней зашла речь.
В этом случае средство, подлежавшее сравнению с действительно примененным, было гораздо ближе к последнему, чем в предыдущем случае, однако и на этот раз на его рассмотрении никто не остановился, так как все слепо следовали по одному направлению и находились под влиянием предубеждения.
Из необходимости указать на лучшее средство взамен опороченного возник тот род критики, которым почти исключительно пользуются, а именно: ограничиваются голым указанием на якобы лучший прием, не представляя в пользу его никаких доказательств. В результате указанный метод действий не для всех представляется доказанным. Другие поступают так же, и возникает спор, не имеющий никакого разумного основания. Вся литература о войне полна подобными примерами.
Мы считаем доказательства необходимыми всюду, где преимущество предлагаемого средства не настолько очевидно, чтобы не оставалось никакого сомнения. Сущность доказательства заключается в том, чтобы каждое из этих средств подвергнуть исследованию в отношении его особенностей и соответствия с поставленной целью. Раз дело сведено таким путем до простых истин, то спор должен наконец прекратиться или же привести к новым выводам, между тем как при ином методе аргументы pro и contra[46]начисто уничтожают друг друга.
Если бы например мы, не довольствуясь сказанным, решили в приведенном нами случае доказать, что неуклонное преследование Блюхера являлось бы более удачным решением, чем поворот против Шварценберга, то мы оперлись бы на следующие простые истины .
1. Как общее правило выгоднее продолжать наносить удары в одном направлении, чем перебрасывать свои силы с места на место, потому что во-первых такое перебрасывание сопряжено с потерей времени, и во-вторых там, где моральные силы уже подорваны значительными потерями, новые успехи являются более обеспеченными; таким образом, не меняя направления ударов, мы не оставляем неиспользованной часть достигнутого перевеса.
2. Блюхер, хотя численно был и слабее Шварценберга, но благодаря своей предприимчивости был значительно опаснее, а потому скорее в нем лежал центр тяжести, увлекающий все остальное за собой во взятом им направлении.
3. Потери, понесенные Блюхером, были почти равнозначащи поражению, вследствие чего Бонапарт приобрел над ним такой перевес, что отступление Блюхера к Рейну едва ли подлежало сомнению, так как в этом направлении он не мог получить существенных подкреплений.
4. Никакой другой возможный успех не выделился бы с такой яркостью, не предстал бы воображению в таком колоссальном очертании; а при нерешительном, робком командовании армией, каким заведомо было командование Шварценберга, это должно рассматриваться как один из самых существенных факторов. Те потери, которые понесли наследный принц Вюртембергокий под Монтро и граф Витгенштейн под Морман, вероятно с достаточной точностью были известны Шварценбергу. Те же поражения, которые понес бы Блюхер на своем совершенно обособленном и отдельном направлении от Марны до Рейна, докатывались бы до Шварценберга лишь в виде снежной лавины слухов. Отчаянный маневр, предпринятый Бонапартом в конце марта на Витри, представлявший попытку оказать воздействие на союзников угрозой их сообщениям, был очевидно построен на принципе устрашения, но обстоятельства были уже совершенно иные, ибо Бонапарт потерпел неудачу под Лаоном и Арси, а Блюхер уже присоединился к Шварценбергу со своей стотысячной армией.
Конечно найдутся люди, которых наши доводы не убедят, до по крайней мере они не будут иметь возможности нам возразить: "В то время, как Бонапарт угрожал бы своим продвижением к Рейну - базе Шварценберга, Шварценберг угрожал бы Парижу - базе Бонапарта", ибо мы приведенными нами доводами именно и хотели указать, что Шварценберг и не подумал бы двигаться на Париж.
По поводу примера из похода 1796 г., которого мы выше коснулись, мы бы сказали, что Бонапарт видел в принятом решении самое верное средство разбить австрийцев; если бы даже это и было так, то цель, достигаемая этим путем, являлась лишь пустым военным подвигом, который не мог оказать существенного влияния на падение Мантуи. Путь, который мы рекомендуем, по нашему мнению гораздо вернее мог воспрепятствовать снятию осады; но если бы мы с точки зрения французского полководца и не считали, что это так, и даже полагали бы, что он представляет меньше шансов на успех, то все же вопрос сводился к тому, что на одну чашу весов пришлось бы положить более обеспеченный, .но почти бесполезный, а следовательно ничтожный успех, а на другую - успех не вполне вероятный, но гораздо более значительный .
При такой постановке вопроса наиболее смелым является второй способ разрешения вопроса, между тем как при поверхностном взгляде получается обратное представление. Несомненно, намерения Бонапарта были очень отважные, и следовательно надо полагать, что он не до конца уяснил себе природу данного случая и не обозрел последствий своего решения так, как мы их представляем себе теперь, после фактического опыта.
Вполне естественно, что при рассмотрении целесообразности примененных средств критике часто приходится ссылаться на военную историю, ибо в военном искусстве опыт имеет гораздо большую ценность, чем любая философская истина. Но конечно это доказательство историей действительно лишь при определенных условиях, о которых мы поговорим в особой главе. К сожалению, эти условия так редко выполняются, что ссылки на историю по большей части приводят к еще большей путанице в понятиях.
Теперь нам надо рассмотреть еще один важный вопрос, а именно: в какой, мере дозволительно или даже обязательно для критики пользоваться при обсуждении конкретного случая имеющимися в ее распоряжении более подробными сведениями о событиях, а также результатами этих событий; иначе говоря, когда и где критика должна отвлечься от всех этих данных, дабы возможно точно стать в положение действовавшего лица.
Когда критика хочет высказать похвалу или порицание действовавшему лицу, то разумеется она должна постараться в точности стать на его точку зрения, т.е. сопоставить все то, что он знал и что руководило его действиями, и отстранить от себя все то, чего деятель не мог знать или не знал; следовательно прежде всего надо устранить данные о том, к какому результату привели предпринятые действия. Однако это лишь цель, к которой надо стремиться, но окончательно достигнуть невозможно, ибо обстановка, на фоне которой протекало какое-либо событие, никогда не может предстать перед глазами критика и том самом виде, в каком она была перед глазами действовавшего лица. Ряд мелких обстоятельств, которые могли оказывать влияние на решения, исчезли бесследно; об иных субъективных побуждениях не встречается никаких указаний. О последних узнают лишь потом из мемуаров самих деятелей или очень близких к ним лиц, а в таких мемуарах все трактуется обычно общими мазками, а порой излагается не вполне откровенно. Таким образам у критика будет недоставать многого, что живо стояло в сознании действовавшего лица.
С другой стороны критике еще труднее закрыть глаза на то, что ей слишком хорошо известно. Это легко лишь по отношению ко всем случайным, т.е. не коренящимся в существе обстановки, примешавшимся к ней обстоятельствам, но это крайне трудно и почти недостижимо по отношению ко всем существенным явлениям .
Прежде всего поговорим о результате. Если он вытек не из случайных явлений, то почти невозможно, чтобы знание его не оказало влияния на суждение о тех событиях, из которых оно получилось, ибо на ниве мы смотрим сквозь призму конечного результата и лишь через него окончательно знакомимся с ними и учимся их оценивать по достоинству. Военная история со всеми ее явлениями представляет для самой критики источник поучения, и вполне естественно, что последняя рассматривает явления в том освещении, которое ум придает рассмотрение всех событий в целом. Поэтому, если бы даже критика иногда и задавалась целью безусловно закрыть глаза на этот результат, то окончательно это ей все же никогда бы не удалось.
Но так обстоит дело не только с результатом, т.е. с тем, что наступает позднее, но и с обстановкой соответствующего момента, т.е. с теми данными, которые определяют действие. В большинстве случаев в распоряжении критики их окажется больше, чем было у действовавшего лица; можно было бы думать, что закрыть на них глаза не трудно, однако на деле это не так. Знание как предшествовавших, так и одновременных обстоятельств основывается не только на определенных сообщениях, но в значительной мере и на целом ряде догадок и предположений; мало того, редко получается сообщение о не вполне случайных событиях, которому уж не предшествовали бы предположения или догадки; они-то и заменяют точное сообщение, если последнего нет. Таким образом понятно, что позднейшая критика, которой фактически известны все предшествовавшие и все одновременные обстоятельства, должна действовать неподкупно, задавая себе вопрос, какое из неведомых тогда обстоятельств она сочла бы вероятным. Мы утверждаем, что в данном случае полностью исключить из своего суждения известные данные столь же невозможно и по тем же самым причинам, как и закрыть глаза на конечный результат.
Отсюда, если критика захочет высказать похвалу или порицание по поводу какого-нибудь конкретного действия, то ей всегда лишь до известного предела удастся стать в положение действовавшего тогда лица. Во многих случаях последнее достигается в пределах практически нужного, в других же случаях оно может и вовсе не удаться; этого не следует упускать из виду.
Однако нет никакой необходимости и даже не желательно, чтобы критика вполне отожествлялась с действующим лицом. На войне, как и во всякой деятельности, сопряженной с искусством, требуется развитое природное дарование, называемое мастерством. Мастерство может быть крупным и малым. В первом случае оно легко может оказаться выше дарования критика, ибо какой критик решился бы выразить притязание на мастерство Фридриха или Бонапарта! Но критика не может вовсе воздержаться от суждения о крупных талантах, и следовательно ей надо предоставить использовать преимущество более широкого горизонта. Следовательно критика не может вслед за великим полководцем решать выпавшие на него задачи, исходя только из имевшихся у него данных, как можно было бы поверить решению математической задачи; она должна сначала почтительно ознакомиться с высшим творчеством гения по достигнутым им успехам и по точкой координации всех действий, а затем изучить на фактах ту основную связь между событиями, тот истинный их смысл, которые умел предугадать взор гения .
Но и по отношению ко всякому, даже самому скромному мастерству необходимо, чтобы критика становилась на более высокую точку зрения, дабы, обогатившись объективными моментами для суждения, она являлась возможно менее субъективной и дабы ограниченный рассудок критика не мерил бы других своей мерой.
Такое высшее положение критики, ее похвала и порицание, выносимые после полного проникновения во все обстоятельства дела, не содержит в себе ничего оскорбительного для наших чувств; последнее создается лишь тогда, когда критик выдвигает вперед свою особу и начинает говорить таким тоном, словно вся та мудрость, которую он приобрел благодаря полному знакомству со всеми событиями, составляет его личный талант. Как ни груб такой обман, однако пустое тщеславие охотно к нему прибегает, и не мудрено, что это вызывает в других негодование. Но чаще случаи, когда такое самохвальство не входит в намерения критика, а лишь приписывается ему читателем; если первый не примет известных мер предосторожности, тогда тотчас же зарождается обвинение в отсутствии способности суждения.
Таким образом когда критик указывает на ошибки Фридрихов Великих и Бонапартов, то это не значит, что он сам, произносящий критическое суждение, этих ошибок не совершил бы; он даже мог бы согласиться, что на месте этих полководцев он вероятно совершил бы гораздо более грубые ошибки, но он усматривает эти ошибки из хода событий и связи между ними и требует от проницательности полководца, чтобы тот их предусмотрел.
Итак, критика есть суждение, основанное на ходе событий и на связи между ними, а следовательно и на их результате. Но результат может оказаться на суждении и совершенно иначе; бывает, что им попросту пользуются в качестве доказательства правильности или неправильности или другого мероприятия. Это можно назвать суждением по успеху. Такое суждение на первый взгляд кажется безусловно неприемлемым, и все же это - не так.
Когда Бонапарт в 1812 г. шел на Москву, все зависело от того, принудит ли он императора Александра к миру завоеванием этой столицы и предшествовавшими этому событиями, как ему удалось принудить его в 1807 г. после сражения под Фридландом и как удалось принудить императора Франца в 1805 и 1809 гг. после Аустерлицкого и Ваграмского сражений; ибо раз он не получал мира в Москве, ему ничего не оставалось другого, как возвращаться вспять, т.е. понести стратегическое поражение. Мы не будем останавливаться на том, что сделал Бонапарт, чтобы добраться до Москвы, и не было ли уже при этом упущено многое такое, что могло бы побудить императора Александра заключить мир; не будем также говорить о тех гибельных обстоятельствах, которые сопровождали отступление и причина которых может быть уже заключалась в ведении войны в целом. Но независимо от этого вопрос остается тем же самым, ибо какими бы блестящими ни были результаты похода до занятия Москвы, все же дело сводилось к тому, будет ли император Александр настолько запуган всем этим, чтобы заключить мир. Если бы отступление и не носило на себе такого отпечатка истребления и гибели, поход все же являлся бы крупным стратегическим поражением .
Если бы император Александр согласился на невыгодный мир, то поход 1812 г. стал бы наряду с походами, закончившимися Аустерлицем, Фридландом и Ваграмом. А между тем и эти кампании, не будь заключен мир, вероятно привели бы к таким же катастрофам. Таким образом, какую бы силу, искусство и мужество ни проявил всемирный завоеватель, этот конечный вопрос, обращенный к судьбе, оставался бы повсюду тем же самым. Но неужели на этом основании мы должны отвергнуть походы 1805, 1807 и 1809 гг. и на основании данных одной кампании 1812 г. утверждать, что все они - плод неразумия, что успех их противоестественен и что в 1812 г. стратегическая правда наконец восторжествовала над слепым счастьем? Это было бы крайней натяжкой, суждением донельзя тираническим, которое могло быть доказанным лишь наполовину, ибо ни один человеческий взор не может проследить нить необходимого сцепления событий вплоть до окончательного решения, принятого побежденными монархами.
Но еще менее оснований утверждать, что поход 1812 г. заслуживал того же успеха, как и предшествующие, и если он им не увенчался, то это нечто совершенно ненормальное. В самом деле нельзя же смотреть на стойкость императора Александра, как на нечто ненормальное.
Что может быть естественнее, как сказать, что в 1805, 1807 и 1809 гг. Бонапарт правильно оценил своих противников, а в 1812 г. он ошибся; следовательно тогда он был прав, а на этот раз нет, и притом в обоих случаях потому именно, что нас тому учит конечный результат.
Вое действия на войне, как мы уже говорили раньше, рассчитаны лишь на вероятные, а не на несомненные результаты; то, что недостает в отношении несомненности, должно быть предоставлено судьбе или счастью, - называйте это, как хотите. Правда мы можем требовать, чтобы доля счастья была как можно меньше, но лишь по отношению к конкретному случаю, т.е. в каждом отдельном случае эта доля должна быть возможно меньше, но из равных случаев мы вовсе не обязаны предпочитать именно тот, в котором меньше всего подлежащего сомнению. Это было бы согласно всей нашей теоретической установке огромной ошибкой. Бывают случаи, когда величайший риск является величайшей мудростью.
Во всем том, что действующее лицо предоставляет судьбе, по-видимому нет никакой его заслуги, а следовательно в этой части на него и не ложится никакая ответственность; тем не менее мы не можем удержаться от внутреннего одобрения всякий раз, как ожидание полководца оправдывается, когда же оно срывается, мы испытываем какое-то чувство неудовлетворенности. Дальше этого и не должно идти суждение о правильном и ошибочном, которое мы создаем только на основании конечной удачи или неудачи, или точнее, которое мы просто находим в ней .
Однако нельзя не признать, что чувство удовлетворения, испытываемое нашим сознанием от меткого действия, и чувство неудовлетворенности - от промаха все же покоятся на смутной догадке, что между успехом, приписываемым счастью, и гением действующего лица существует тонкая, невидимая умственному взору связь, и эта гипотеза доставляет нам известное удовлетворение. Такой взгляд подкрепляется тем, что наш интерес возрастает и переходит в более определенное чувство, когда в деятельности того же самого лица удачи и промахи часто повторяются. Отсюда становится понятным, почему счастье на войне имеет гораздо более благородный облик, чем счастье в игре. Повсюду, где благоприятствуемый счастьем вождь не задевает как-либо наши интересы, мы с удовлетворением будем следить за его успехами.
Итак критика, после того как она взвесила все то, что принадлежит к области человеческого расчета и может быть удостоверено, должна предоставить слово конечному исходу в той части, в которой тайная внутренняя связь вещей не воплощается в видимых явлениях. При этом она должна с одной стороны оградить этот безмолвный приговор высшего судилища против напора необузданных мнений, с другой - возразить против нелепых злоупотреблений, которые могут быть допущены этой высшей инстанцией.
Этот приговор успеха всегда должен следовательно удостоверить то, что не может распознавать человеческий ум. К нему приходится обращаться главным образом в вопросе о духовных силах и их воздействии отчасти потому, что о них можно судить с наименьшей достоверностью, а отчасти и потому, что они, близко соприкасаясь с волей, легко ее обусловливают. Там, где решение вырвано страхом или мужеством, между чувством и волей не может быть установлено ничего объективного, а следовательно здесь уже мудрость и расчет более не влияют на вероятный исход дела.
Теперь мы еще позволим себе высказать несколько замечаний об орудия критики, а именно о языке, которым она пользуется, ибо критика в известной степени является спутником военных действий; ведь дающая оценку критика не что иное как размышление, которое должно предшествовать действию. Поэтому мы полагаем, что крайне существенно, чтобы язык критики- носил такой же характер, какой должен иметь язык размышлений на войне; иначе он теряет свою практичность и не дает критике доступа в действительную жизнь.
При рассмотрении вопроса о теории ведения войны мы говорили, что она должна воспитывать ум вождей, или вернее, руководить их воспитанием. Она не предназначена к тому, чтобы снабжать вождя положительным учением или системами, которыми он мог бы пользоваться как готовыми орудиями ума. Но если на войне для суждения о данном случае построение научных подсобных линий[47]не только не нужно, но даже недопустимо, - если истина не выступает здесь в систематическом оформлении и берется не из вторых рук, а непосредственно усматривается естественным умственным взором, - то то же должно быть и при критическом рассмотрении .
Правда мы видим, что всякий раз, как представляется слишком громоздким устанавливать природу явлений, критика должна опираться на уже окончательно признанные в теории истины. Однако подобно тому, как деятель на войне более повинуется этим теоретическим истинам тогда, когда слил свое мышление с их духом, чем когда он видит в них лишь внешний мертвый закон, так и критика не должна ими пользоваться как чуждыми законами или алгебраическими формулами, при применении которых не требуется искать нового доказательства.. Она должна всегда сама светиться этими истинами, предоставляя теории лишь более точное и обстоятельное их доказательство. Таким образом критика избегнет таинственного и запутанного языка и будет литься простой речью в прозрачном, т.е. всегда наглядном, ряде образов.
Правда это не всегда вполне достижимо, но таково должно быть стремление критического изложения. Оно должно применять как можно меньше сложных форм распознавания и никогда не пользоваться построением научных подсобных линий как собственным аппаратом установления истины, но ко всему подходить с простым и свободным умственным взором.
Однако это благочестивое стремление, если мы можем позволить себе так выразиться, к сожалению до сих пор господствовало лишь в немногих критических разборах: большинство их из какого-то тщеславия тянулось к идейной напыщенности.
Первое зло, с которым часто приходится встречаться, это - беспомощное, совершенно недопустимое применение известных односторонних систем как формального закона. Но всегда нетрудно доказать всю односторонность такой системы, и стоит это сделать хотя бы однажды, чтобы раз навсегда подорвать авторитет ее судейского приговора. Здесь мы имеем дело с определенным явлением, а так как число возможных систем в конечном счете может быть лишь незначительно, то сами по себе они представляют еще меньшее зло.
Гораздо больший вред заключается в том придворном штате терминологий, технических выражений, и метафор, который тащат за собой системы и который, как распущенный сброд, как обозная челядь армии, отбившаяся от своих принципов, беспорядочно повсюду бродит. Критик, не поднявшийся до цельной системы, - или потому, что ни одна из них ему не понравилась, или потому, что ему не удалось изучить какую-нибудь из них полностью, - все же норовит использовать хотя бы кусочек ее как направляющую веху, чтобы доказать, как ошибочен был тот или иной ход полководца. Большинство совсем не умеет рассуждать без того, чтобы не пользоваться то здесь, то там каким-либо обрывком военной теории как опорой. Самые мелкие из этих обрывков, сводящиеся просто к техническим терминам и метафорам, часто оказываются лишь затейливыми прикрасами, уснащающими критическое по