Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Победа вместо войны? Как складывалась память о войне в России (1945-2010 гг.)

21/06/2012

9 мая – день победы – это единственная, оставшаяся с советского времени до сих пор осознаваемая многими как важная, историческая дата. К ней же примыкает другая военная памятная дата – 22 июня – «День памяти и скорби». Как формировалась в России память о войне, как она трансформировалась, как она выражалась в различных формах (литература, кино, мемориальные комплексы, семейная память, ритуалы), в каком виде она существует сегодня – обо всём этом в статье Ирины Щербаковой, впервые публикуемой на русском языке.

Если говорить об исторической памяти в России о 20–ом веке, то нет никаких сомнений в том, что ключевым событием этой памяти является память об Отечественной войне, а не о второй мировой. (Это необходимо подчеркнуть, потому что сегодня это важнейший барьер, разделяющий память о войне в России и в европейских странах) .. Именно восприятие войны до сих пор является в России той точкой, вокруг которой выстраивается историческая политика; не утихает борьба за и против мифотворчества, за старую или новую идентичность, за приятие или неприятие советского прошлого, за отношение к Сталину, к старому советскому и новому постсоветскому патриотизму.

Необозримы формы памяти о войне, коллективной и культурной: в исторической и историографической литературе, беллетристике и искусстве, мемуаристике и кино. Это и семейная память о войне, хотя и существующая лишь в нарративной, трудно поддающейся анализу форме, но, несомненно, до сих пор еще ощутимая и до сих пор действенная в смысле самоидентификации.

То же можно сказать и о местах памяти о войне: в России действуют тысячи музеев и мемориальных комплексов, установлено великое множество памятных досок, обелисков, «вечных огней».

Наконец, 9 мая – день победы – это единственная, оставшаяся с советского времени до сих пор осознаваемая многими, как важная,- историческая дата.

Это образует скрепы той весьма противоречивой субстанции, которую очень условно можно назвать памятью о войне, и которая формировалась и конструировалась в течение многих десятилетий, меняла векторы, по-разному воспринималось общественным сознанием. Именно поэтому, интересно, хотя бы в сжатой форме представить важные вехи на пути создания того образа войны, который доминирует в сегодняшнем российском обществе.

Все выше перечисленное в той или иной форме существует пока еще и во многих бывших советских республиках, ставших самостоятельными государствами, и в бывших странах социалистического лагеря, где образует порою настоящее поле политической битвы.

 

Война и послевоенное десятилетие (1945-1955)

Анализируя этот период, собственно о памяти говорить трудно – скорее, о еще очень свежем эмоциональном восприятии только что пережитой войны, следы которой видны буквально повсюду. Но именно в эти годы завязывается сотканный из разных нитей клубок памяти о войне.

После безмерных человеческих и материальных потерь, физического и душевного напряжения, в котором 4 года находилось фактически все население страны, наступает естественное облегчение, выливающееся в стихийное ликование (совершенно непредставимое в довоенный период с организованными митингами в поддержку действий власти). Ночью, с 8 на 9 мая 1945 года, когда было объявлено, наконец, о полной капитуляции германской армии, тысячи людей заполнили площади и улицы российских городов, радуясь окончанию войны.

После перенесенных страданий все ждали каких-то не совсем ясных, но, все же перемен к лучшему, и, прежде всего, ослабления жестокого давления власти. Именно это ожидание описывает в конце своего романа «Доктор Живаго» Борис Пастернак:

«Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание».1.

Эти надежды были связаны с тем, что война, как это не парадоксально, многое расставила по своим местам, смягчила парализующую атмосферу страха, которая была порождена абсурдом массового террора 30-х годов. 22 июня 1941 –го года появился реальный смертельный враг, в отличие от фантастических вредителей и шпионов, в роли которых мог в 1937-38 оказаться любой советский гражданин.

Потери были столь велики, цена победы над этим врагом столь огромна, что осознавалась обществом, как жертва всего народа, (а не в первую очередь, вождей и отдельных героев, как это артикулировалось советской довоенной пропагандой), – то есть, миллионов обычных людей и, главным образом, растоптанного коллективизацией крестьянства, составившего основную массу рядового состава Красной Армии. В некотором смысле это признал даже Сталин, когда в своем тосте на кремлевском банкете в честь победы заявил:

«У правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941-1942 гг… иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство… Но русский народ на это не пошел, он оказал безграничное доверие нашему правительству… верил, терпел, выжидал и надеялся, что мы все-таки с событиями справимся».

Анализируя память о войне, важно понимать, что эта война, почти сразу после ее начала, в народном сознании воспринималась не как битва с фашизмом за освобождение других народов, что провозглашалось в 30-е годы, когда советская пропаганда готовила людей к будущим сражениям, а, именно, как война за избавление своей земли от врага. В этом смысле и название «отечественная» было выбрано стилистически точно. Неслучайно, едва ли не главной книгой для читающей части населения во время войны и после нее стал роман «Война и мир». Изображение Толстым отечественной войны 1812 года, как народной войны, стало ключом к пониманию этой войны, которая и в самом деле воспринималась большинством населения, как общее дело 2.

Но, как и в 1812-ом, ожидаемого облегчения после победы (во время войны очень оживились, например, крестьянские надежды на роспуск колхозов, отчасти питаемые смягчением репрессивной политики в отношении православной церкви, – пасху 6 мая 1945 года праздновали в Москве многие тысячи людей) не произошло, награды от власти за перенесенные страдания не последовало.

И хотя люди надеялись, что «доказали» свою преданность государству и партии, что должны прекратиться репрессии (которые в 30-е годы оправдывались тем, что страна окружена кольцом врагов и вот-вот начнется война), что Сталин, как тогда говорили, «отпустит гайки»; ничего этого не произошло. Наоборот, власть восприняла эту победу, как подтверждение правильности жесткого довоенного мобилизационного курса. Поэтому, как в начале 30-х, на тяжелейшую экономическую ситуацию в стране, на страшный голод 1946-47-го года она ответила новым ожесточением режима. В 1947-ом году был принят указ «Об уголовной ответственности за хищение государственного и общественного имущества», по которому за мелкую кражу, например, за вынос буханки с хлебозавода голодным детям, работница могла получить до 8 лет лагерей. Этот указ дал огромный новый приток заключенных в ГУЛАГ. (В 1951 в советских лагерях и колониях находились 637055 заключенных осужденных по этому указу3

В сталинском послевоенном «меню» выделились новые по сравнению с 30-ми годами и очень большие категории потенциальных врагов, подозрительных граждан – применительно к тому, где они находились, и что делали во время войны.

Прежде всего, к этим категориям относились те, кто, так или иначе, сталкивался с немцами не во фронтовой обстановке.

Это были те, чей военный опыт был особенно травматичен, и не вписывался в официальные схемы, предлагаемые властью: бывшие узники нацистских концлагерей, советские военнопленные, так называемые остарбайтеры, репатриированные из Германии обратно на родину . После освобождения они подвергались унизительным проверкам в фильтрационных лагерях, а по возвращении на родину к ним применялись в разных формах репрессивные и дискриминационные практики. Фактически это вынуждало людей с такой биографией (насколько это было возможно) молчать о пережитом, скрывать правду о том, как им удалось выжить. Военнопленные, которые находились в шталагах, в концлагерях, должны были доказывать во время фильтрации, чтобы избежать обвинений в предательстве, что попали в плен тяжело раненными, в бессознательном состоянии, (в соответствии со сталинской формулой – у нас нет военнопленных, есть лишь предатели, сдача в плен по соответствующим указам считалась тяжелым воинским преступлением 4). Этот было тем более абсурдно, что в немецком плену, особенно в первые месяцы войны, оказались миллионы военнослужащих Красной армии, и их вынужденная немота лишила память о войне на многие годы очень важного сегмента. А поскольку отнюдь не все из них не дожили даже до середины 50-х, то есть до хрущевской оттепели, когда бывшие военнопленные были формально реабилитированы и приравнены к обычным участникам войны, то многое из их трагического, но никак не артикулированного опыта оказалось утраченным навсегда.

Не вписывался в официальную память о войне неоднозначный и противоречивый опыт так называемых «остарбайтеров», которых тогда власть называла репатриантами, а не угнанными на работу, чтобы не делать упор на том, что миллионы людей, вывезенных с оккупированных территорий, трудились во время войны на врага. То, что они увидели в Германии, их отношения с немцами, явились жизненным материалом, делиться которым с окружающими было опасно. Тем более, что и после возвращения, если их не отправляли на принудительные работы, как поступали с большинством бывших военнопленных, или даже в ГУЛАГ, органы безопасности продолжали осуществлять над ними свою опеку. Их свежие впечатления о Германии фиксировались, как и у бывших военнопленных, в основном в протоколах допросов, которым они подвергались в фильтрационных лагерях . Но и этот источник, какую бы небольшую часть реального опыта он ни отражал, вплоть до самого последнего времени оставался лишь достоянием секретных архивов 5.

Не только опыт военнопленных и угнанных не мог тогда стать частью коллективной памяти о войне – очень плохо вписывался туда и опыт миллионов советских граждан, находившихся месяцы и даже годы на оккупированной немецкой армией территории. Страх перед обвинением в коллаборационизме, а фактически в этом можно было обвинить любого, кто и «под немцами» продолжал лечить и учить, или просто мыть полы в немецкой комендатуре, способствовал массовому вытеснению этого времени из коллективной памяти. О том, что даже память об оккупации была небезопасна, каждому советскому гражданину постоянно напоминала персональная анкета, которую надо было заполнять при приеме на работу, в партию, заявлении на выдачу нового паспорта. В этой анкете до 1992 года сохранялся вопрос: « Находились ли Вы или Ваши родственники на оккупированной территории?».

Сюда же можно отнести и скрываемую историю жестокой реальности партизанского движения – за создаваемым героическим мифом не должно было быть видно тяжелой судьбы крестьян, превратившихся в заложников, которые находились между партизанами и карателями.

Что же говорить о тех, кто, пользуясь выражением Примо Леви, и вовсе принадлежал к так называемой «серой зоне»; за какие-то провинности (реальные или мнимые) был отправлен в штрафные роты и батальоны, оказался в какой-то момент вольным или невольным дезертиром, (а это могло произойти с очень многими в неразберихе военной катастрофы первых месяцев нашествия), кто стал власовцем, перейдя, под гнетом тяжелых обстоятельств плена на сторону противника. Об этом, особенно, если удавалось скрыть свое прошлое, молчали мертво.

Все это вынуждало тех, кого можно было отнести к этим опасным в глазах власти категориям, если это получалось, придумывать себе другие биографии, изменять имена и года рождения или просто (что было чаще всего) скрывать пережитое во время войны даже от самых близких людей. Надетые в то время маски прирастали намертво, и страх был таким глубоким, что преодолеть его было чрезвычайно трудно и в уже безопасные 90-е годы.

Именно в это десятилетие была вытеснена не только из официальной картины войны, но и из коллективной памяти, массовая гибель евреев на оккупированных территориях. Специфика советской ситуации заключалась в том, что евреев никуда не депортировали, и их уничтожение в подавляющем большинстве мест происходило довольно быстро после прихода нацистской армии и фактически на глазах у местных жителей. После освобождения этих районов было собранно много свидетельств об этих расстрелах, но они хранились потом в засекреченных архивных фондах. Советская пропаганда с самого начала блокировала распространение сообщений об уничтожении еврейского населения, прибегая к общей формуле «гибель мирных советских граждан». Это умолчание оправдывалось якобы нежеланием давать лишние козыри нацистской пропаганде, выделяя из списка жертв именно евреев. На самом же деле так канализировался усиливавшийся во время войны антисемитизм, который с конца 40-х годов стал в СССР принимать формы государственной политики. Поэтому не разрешали ставить еврейские памятники на местах, где проводились массовые расстрелы, была запрещена публикация собранной во время войны писателями Ильей Эренбургом и Василием Гроссманом «Черной книги» – свидетельств о холокосте. Выживших носителей этой памяти было мало, а поддержка и иногда прямое участие местных жителей в уничтожении евреев никоим образом не стимулировали развитие этой темы в массовом послевоенном сознании 6.

 

Сталинский образ победы

Парад 24 июня 1945 г.

24 июня 1945 года, через полтора месяца после стихийного народного ликования, власти организовывали совсем иной праздник: помпезный парад победы. В нем участвовали в основном не бывшие фронтовики, и не военные инвалиды, а уже не успевшие побывать на фронте, словно выкованные из бронзы гвардейцы, торжественно бросавшие нацистские знамена к подножию мавзолея, на котором стоял Сталин со своими соратниками. (Именно этот плакатный образ становится символической фигурой, олицетворяющей солдата-победителя, образ, не имеющий ничего общего с реальным обликом до самого конца войны плохо одетого и обутого, плохо накормленного, израненного, замученного войной красноармейца, принадлежащего к самым разным народам и этносам Советского Союза). Как на самом деле выглядел надорванный войной солдат и как его приукрасили, описал спустя десятилетия писатель – фронтовик Виктор Астафьев:

«Привык вот и быстро привык, есть на боку или стоя на коленях из общей, зачастую плохо иль вовсе немытой посудины, привык от весны до осени не менять белье и прочую одежду, месяцами не мыться… обходиться без мыла, без зубной щетки, без постели, без книг и без газет…. Даже без нормальных слов – все слова заменены отрывочными командами… И вот нас , солдат – вшивников… дезинфекции подвергли, вонь-то и срам постыдства войны укрыли советской благостной иконкой, и на ней, на иконке той, этакий ли раскрасавец,… в чистые , почти святые одеяния облаченный незнакомец, но велено было верить – это я и есть, советский воин –победитель, которому чужды недостатки и слабости человеческие»7.

Власть торопилась конструировать свой образ войны, вернее, победы, главным организатором и творцом которой был Сталин. Этот образ подкреплялся созданными еще во время войны пропагандистскими мифами, герои которых приносили себя в жертву на алтарь победы. Образы этих героев, история их подвигов имели очень мало общего с реальностью, и с их прототипами, если таковые вообще существовали, ведь любая реальная черта означала бы изъян в мифе.(Когда в 90-е годы появились публикации, разоблачавшие мифотворчество пятидесятилетней давности, развернулась острая борьба в обществе за сохранение этих мифических фигур, поскольку это были неотъемлемые образы выстроенного пантеона победы, расстаться с которыми оказалось в результате почти невозможно).

В это последнее сталинское десятилетие победа стала важнейшей опорой в национально-патриотической доктрине, которая после войны уже заменила собой доктрину классовую. История России использовалась в ней для того, чтобы демонстрировать, что русские всегда и во всем побеждали. В этом ключе делались послевоенные великодержавные фильмы-биографии о русских полководцах: Суворове, Кутузове, Нахимове. Неслучайно на приеме в Кремле после парада победы Сталин поднял тост: « За русский народ», обозначив этим, как будет выглядеть официальная память об Отечественной войне, и каким будет вектор будущей шовинистской имперской политики с русским народом в роли старшего брата 8.

Из образа войны, как победы, надо было изъять и вычеркнуть поражения Красной Армии в 1941-42 годах, сталинскую растерянность и страх в первые дни войны, просчеты и ошибки довоенной политики сближения с Гитлером.

Вероятно поэтому у Сталина недоверие и раздражение вызывали многие представители высшего командного состава армии , ведь они не могли не помнить катастрофу начала войны. Некоторые из них и во время войны уже становились козлами отпущения за поражения на фронтах (так было осенью 41-го, когда была расстреляна целая группа военачальников). Но и в 46-ом, расправившись с верхушкой военной авиации – расстреляв двух маршалов, Сталин принялся за Жукова. Несомненно, ему казалось очень опасной всенародная слава маршала, который в глазах народа был едва ли не главным героем войны. Репрессировать Жукова Сталин не решился, тот был понижен в должности и услан из Москвы, (кстати с формулировкой , что он преувеличивает свой вклад в победу) но близких к Жукову генералов он не пощадил, тем более, что всех их легко было дискредитировать, обвинив в том числе и в непомерном обогащении – действительно, трофеи из оккупированной Германии генералы вывозили вагонами. (Другое дело, что сразу после войны этот грабеж никак не пресекался, а обвинения были выдвинуты позже не против всех, а лишь против тех, кого Сталин счел опасными).

Все, что хоть каким-то образом могло нарушить творимый образ войны, как победы, вытеснялось из публичного пространства. Например, Сталин фактически наложил запрет на высказанную генералами идею написать воспоминания о ключевых моментах войны (хотя речь шла лишь о выигранных сражениях). Скрывались цифры потерь и на фронте, и среди мирного населения, занижалось количество военнопленных (реальная цифра в более 6 миллионов была названа лишь в 90-е годы).

Инстинктивно чувствуя, что день победы превращается в альтернативный народный день памяти, Сталин в 1947 году отменяет его официальное празднование и 9-ое мая до 1965 года снова становится рабочим днем. Фронтовиков лишают тех небольших денег, которые им выплачивались за боевые ордена, а органы государственной безопасности начинают проявлять повышенное внимание и к инвалидам войны (а их было 2,5 миллиона), как к небезопасной категории граждан, потенциально недовольных своей тяжелой жизнью. Все послевоенные годы инвалиды заполняли привокзальные пивные и рынки, их видные всем увечья были постоянным напоминанием о кровавой войне. Постепенно, тех бездомных калек, кто не умер от ран и алкоголя, начали собирать и насильно отправлять в расположенные в российской глуши дома-инвалидов. (Как там жили эти изолированные от всего мира военные инвалиды, стало известно лишь с началом перестройки).

Наконец и нормальные фронтовики (объединенные общим военным опытом) которые, вернувшись, образовали новый социум, постепенно начинают осознавать, что, живя памятью о войне, им не вписаться в новую жизнь, не приспособиться к ней. Кроме того, очень часто их собственный опыт был настолько далек от обычных представлений о гуманности и человечности, что вслух артикулировать его было невозможно со всех точек зрения (сюда, конечно, относится и опыт массового насилия и мародерства в оккупированных Красной армией Восточной Европе и Германии) . Именно в эти годы начал складываться образ приглаженной , вычищенной коллективной памяти участников войны.

Это конечно же не означает, что их травма не находила потом выхода в разных формах бытового насилия, в разрушении семейных связей и, главное, – в широчайшем употреблении алкоголя, на многие годы ставшем главным способом вытеснения бывшими фронтовиками памяти о войне. Это вытеснение было тем более болезненным, что в мирных послевоенных условиях возвращались прежние страхи:

«После демобилизации у фронтовиков разительно менялось поведение. На гражданке пропадала солдатская уверенность, храбрецы терялись, автор замечал это и на однополчанах и на самом себе. Подняться на трибуну, поспорить с начальством, выложить то, что думаешь, было труднее, чем подняться в атаку. Хотя не свистели пули, хотя никто не обстреливал трибуну, а вот поди ж ты….» 9

На фоне послевоенной нищеты и разрухи не только фронтовики, но и замученное 12-14 часовым рабочим днем, голодом, постоянными мобилизациями тыловое население, торопилось отдалить войну от себя. Люди искали, насколько это было возможно, хоть какого-то забвения. Неслучайно самыми популярными становятся и демонстрируемые трофейные фильмы, не имеющие ничего общего с реальной советской жизнью: «Девушка моей мечты» с Марикой Рекк, или оказавшиеся пиратские копии американских приключенческих фильмов, вроде серий. «Тарзана». И в отечественном послевоенном кино война все больше изображается в опереточно- комедийном ключе.

Постепенно ослабевает и тема возмездия врагу, которая так остро звучала во время войны. Может быть, этим объясняется (если судить по советским газетам) ослабевающий интерес к нюренбергскому процессу. И образ немца – смертельного врага и завоевателя – меняется, это теперь жалкие, голодные, в оборванных шинелях пленные, меняющие свои поделки на хлеб. Многие воспоминания рисуют похожие фигуры:

«На пороге, сутулясь, остановился крупный мужик, одетый в многослойное тряпье, заношенное, грязное, украшенное заплатами. В одежде едва угадывалось военное обмундирование… На голове … глубоко сидела пилотка, еще та фронтовая, с саморучно подшитыми наушниками из меха, скорее всего кошачьего.» 10

Фактически в это десятилетие не создается мест памяти – музеи, монументы, доски, появятся позднее. Но главное, почти не происходит того, что, казалось бы, должно происходить повсюду, где шли бои, откуда в спешке в начале войны отступали с огромными потерями, – торжественных перезахоронений погибших. (Не перезахороненные останки тех, кого просто зарыли наспех, и до сих пор остаются лежать под ногами у людей во многих местах России. И это тоже одна из важных проблем, связанных с не сохранением реальной памяти о жертвах). Наоборот, послевоенные парады, демонстрации, физкультурные праздники, выполняли роль своеобразного камуфляжа, который призван был скрыть следы войны.

Но каковы бы ни были старания власти, интенсивно творившей в послевоенные годы официальный миф под названием «Великая Отечественная война», это узурпирование памяти парадоксальным образом подпитывает и другую неофициальную, как потом в 60-е годы скажут, народную память о войне. Эта память огромна, противоречива, никак не умещается в прокрустово ложе официальной идеологии, и не может быть уничтожена и стерта.

Именно поэтому большую популярность (уже во время войны, и, конечно, после нее) приобретает все, что каким-то образом суггерирует пережитое. Это, прежде всего, стихи, военная поэзия. Появляется целая плеяда поэтов, которые называют себя военными – их стихи читают, переписывают, заучивают наизусть. Другим популярным жанром становится короткий документальный очерк, рассказ.

В этот период почти не появляется глубоких описаний пережитого иным языком – например, эпической прозы. (Наглядный пример, та огромная историческая, художественная и философская разница, которой существует между первой частью дилогии Василия Гроссмана – его романом «За правое дело»(1950), написанном вполне еще в духе советской беллетристики, и созданной спустя 10 лет, одной из самых глубоких книг о войне, второй частью дилогии, книгой « Жизнь и судьба»).

Поэтому таким огромным читательским успехом пользуется едва ли не единственная написанная по горячим следам талантливая автобиографическая проза мемуарного характера – почти документальная повесть бывшего офицера Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда», созданная под влиянием книги Ремарка « На западном фронте без перемен», изданной в СССР в начале 30-х годов. Но и книга Некрасова , хоть и отмеченная в 1947-ом сталинской премией, спустя короткое время оказывается под фактическим запретом.

 

Женский опыт войны

Женский авиационный полк

Тяжелый опыт войны у российских женщин так и не был по настоящему освоен обществом, хотя именно война определила их судьбы не только в послевоенные годы, но на многие последующие десятилетия.

Официальный канон в предвоенной, но уже совершенно милитаризованной культуре, отводил советской женщине три основные роли.

Это роль активистки, комсомолки или члена партии, которая должна сравняться с мужчиной и профессионально и идейно, освоить мужскую профессию, столь необходимую в будущей войне – летчика, шофера, тракториста, одевшей задолго до начала военных действий военную или полувоенную форму. В случае войны она должна пойти воевать наравне с мужчиной. 11

Чем реальнее становилась угроза войны и все больше увеличивались наборы и призывы на армейскую службу, тем настойчивее пропаганда муссировала и другой образ – девушки, преданно и терпеливо ждущей своего жениха, который ушел в армию, или служит на границе. (Популярность на многие годы приобрела песня « Катюша», где пелось о том, что парень « землю сбережет родную», в то время как « любовь Катюша сбережет»)12.

Но главная роль, отводившаяся женщине – это роль работницы и матери, которая должна заменить мужа у станка и стать главой семьи, пока он воюет.

Все предвоенные годы шла идеологическая подготовка женщин к участию в будущей войне. Но эта война оказалась отнюдь не короткой и не легкой, как обещала пропаганда, а долгой и крайне тяжелой.

Характерно, что в начале войны, когда перед лицом военной катастрофы все почувствовали явную растерянность «отца народов»- Сталина, советская пропаганда выдвигает на первый план именно женский образ: матери- родины, которая в русском языке имеет женский род. Неслучайно и самый популярный военный плакат, которой висел на всех призывных пунктах, изображал немолодую русскую женщину в платке. Подпись под этим плакатом гласила: Родина-мать зовет (не партия, не Сталин, не Коминтерн, а именно родина).

Более 800 тыс. женщин ушли во время войны в Красную армию. Но реальность армейской жизни, с которой они столкнулись, оказалось не похожей на тот миф, который преподносила им довоенная пропаганда в фильмах, книгах и песнях. Хаос отступления первых месяцев войны, трудный фронтовой быт советской армии, плохо оснащенной и плохо вооруженной, все это по женщинам ударило особенно больно. Война ужесточила и обесчеловечила мужское отношение к женщине. В ней мужчины видели военную добычу (это проявлялось не только по отношению к женщинам побежденной Германии). Часто употребляемое во время войны выражение « Война все спишет», имело тот циничный смысл, что условиями войны можно оправдать любое насилие и жестокость. Тяжесть армейской жизни усиливалась еще и тем, что многие мужчины, под началом которых приходилось служить женщинам, считали само собой разумеющимся, что женщина должна удовлетворять и их сексуальные потребности.

Но и выживание женщин с детьми в тылу, было очень трудным. Непосильный труд по 12-14 часов на военных заводах, на колхозных полях, в госпиталях и т. д. – часто под бомбежками, в голоде и холоде – вот типичная картина советского тыла, главной опорой которого стали женщины.

Эта пережитая реальность никак не могла уместиться в официальный миф о войне – победе, в котором женщина во время войны представала либо матерью, жертвующей на алтарь победы своих сыновей и дочерей, либо героиней – летчицей, снайпершей, партизанкой или подпольщицей, самоотверженной медсестрой, и т. д. В этот канон не включалось ничего, что выходило за рамки героического мифа – жестокость войны по отношению к женщине, одичание мужчин. И вернувшиеся из армии, демобилизованные женщины, не вписывались туда со своим опытом. Ведь то, что ханжеская и лицемерная советская мораль прощала мужчинам – фронтовикам, не прощалось женщинам. И, конечно, в нем не было места трагическим историям периода нацистской оккупации, например, возникавшим , вопреки всему, человеческим отношениям с врагом (проявлениям жалости, а иногда и любви); и судьбам сотен тысяч женщин – остарбайтеров, репатриированных из Германии.

После войны миллионы молодых женщин, потерявшие мужей, вынуждены были в одиночку воспитывать детей или вовсе остались бездетными. Женщины, вернувшиеся из армии, так же имели немного шансов устроить свою жизнь – их ровесники, воевавшие вместе с ними, предпочитали подросших к этому времени молодых девушек, не обремененных грузом военного опыта. 13. При этом общество, на долгие годы оставшееся фактически без мужчин, героизировало и романтизировало погибших и память о них, оставаясь безжалостным к их реальным вдовам, сестрам, невестам, к их цене выживания.

И все же война несла и женщинам определенное освобождение от тоталитарного мифа и навязанного идеологией плакатного женского образа. Даже пережитый за три года до войны большой террор 37-38 года, который прямым образом был направлен на разрушение семьи, сделав жену ответственной за мнимые преступления мужа, не смог все же разрушить глубинные человеческие связи . Ни массовых отречений от мужей, ни широкого доносительства, ни разводов, спровоцировать не удалось. А уж война при всей своей жестокости продемонстрировала не только разрушительную мощь, но и силу обычных человеческих чувств и связей. Разумеется, в реальности оккупации, лагеря, блокадного голода в Ленинграде эти связи выглядели совсем иначе , чем это изображалась потом в течение десятилетий, когда в результате выкристаллизовывалась та приглаженная, отретушированная картинка, которая и стала потом подменять собой то, о чем рассказать было почти невозможно:

«Так болезненны, так страшны были прикосновения людей к друг другу, что в близости, в тесноте, уже трудно было отличить любовь от ненависти – к тем, от кого нельзя уйти. Уйти нельзя было – обидеть, ущемить можно. А связь все не распадалась….То корчась от жалости, то проклиная, люди делили свой хлеб. Проклиная, делили, деля, умирали… И недостаточность жертв (выжил , значит, жертвовал собой недостаточно) а вместе с недостаточностью – раскаяние.» 14

 

«Оттепель» и память о войне (1953-1964)

Вплоть до смерти Сталина, в разгаре холодной войны и конструировании новых образов врагов казалось, что другая память о войне существует главным образом, в нарративных формах, что она глубоко погребена под тяжестью страха, под тяготами повседневной послевоенной жизни. Но едва, с середины 50-х годов, началось постепенное смягчение режима, а после 20 -го съезда КПСС(1956) -разоблачение так называемого культа личности Сталина, на поверхность, прежде всего, вырвались воспоминания о войне. Вернее о невероятной тяжести этой войны и цене победы . После критики Сталина , которая прозвучала в докладе Хрущева, и в официальном дискурсе центр тяжести также несколько перемещается с прославления победы на страдания и трагедию, которые принесла с собой война всему народу.

Спустя 10-15 лет после конца войны ее выжившие участники, которым в войну было от 18 до 25, ставшие тридцатилетними, успевшие за это десятилетие залечить реальные раны, тем более остро чувствуют незажившие душевные травмы. Именно они, бывшие лейтенанты и солдаты, противопоставляя свой реальный опыт сталинской лакированной картинке победы, осознают себя носителями настоящей лейтенантской, солдатской правды о войне. Это объяснялось и тем, что после разоблачений 20 –го съезда возникала потребность противопоставить сталинским преступлениям то, чем еще можно было гордиться, – а именно добытой большой кровью победой.

Таким образом, этот период характерен прежде всего тем, что фактически невысказанные до сих пор переживания тех, кто находился в самой гуще войны, стали канализироваться в форме художественно переработанного автобиографического опыта. Для них в это десятилетие (а для многих и на всю оставшуюся жизнь) главным смыслом станет собственный личный расчет с войной. Но в 60-е они не просто пишут художественные тексты, снимают фильмы о войне и т. д., они создают свидетельства . Именно этим свидетельствам , пусть высказанным в подцензурных условиях, мы обязаны нашим сегодняшним знанием и пониманием войны, каким бы ограниченным оно ни было.

Этим свидетелям было важно сказать тогда о своей роли в войне – роли маленького человека, бывшего школьника с городской окраины, паренька из далекой деревни, (похожего на героя одного из наиболее известных советских «оттепельных» фильмов – «Баллада о солдате»(1959), снятом молодым режиссером, бывшим фронтовиком Григорием Чухраем).

То, что они описывают, получает в критике характерное нелитературное название – «окопная правда». В 60- е годы за эту правду о войне идут настоящие идеологические бои. В это время впервые, хоть и в сильно урезанном виде в общую картину войны включается и опыт тех, о ком молчали, и кто молчал в предыдущее десятилетии – это бывшие военнопленные, узники концлагерей. И хотя их истории усечены, приглажены, мифологизированы 15, все-таки и их голос слышен теперь в этом огромном коллективном хоре.

«Чистое небо» (1961), кадры из фильма. Реж. Григорий Чухрай

Впервые после сталинского запрета, наложенного на тему о еврейских жертвах, появляются робкие попытки оживить память о Холокосте , символом которого становится Бабий Яр. Опубликованное стихотворение (инвектива в такой типичной для 60-х годов форме) поэта Евгения Евтушенко производит очень большой общественный резонанс, в Киеве начинается битва за памятник, главным участником которой, что весьма характерно, становится фронтовик и писатель Виктор Некрасов.(Ни Хрущев, ни тем более другие находившиеся во власти бывшие соратники Сталина упорно не хотели признавать того очевидного факта, что жертвами нацистов становились прежде всего евреи . По поводу Бабьего Яра Хрущев лицемерно заявлял:

«В Бабьем Яру погибли и русские. Кого больше? Если мы будем этим заниматься, то породим рознь» 16 .)

Поэтому неудивительно, что вплоть до 90-х годов памятники жертвам холокоста так и не были установлены.

И все-таки в это же время появляются первые попытки осмыслить и описать опыт жизни в немецкой оккупации 17. Очень осторожно и выборочно, но начинается публикация и наиболее значимых свидетельств, изданных за границей – например, получивший огромную известность, переведенный в 1960 –ом году «Дневник Анны Франк».

С созданием мемориального комплекса в Бухенвальде (именно Бухенвальд, а не Освенцим, который ассоциировался с массовым уничтожением евреев) стал главным символом, олицетворяющем концлагеря в советской коллективной памяти 18. Вокруг Бухенвальда выстраивается международная мифология об антифашистском сопротивлении, о солидарности заключенных, и это служит удобным прикрытием, за которым скрывается настоящая, очень тяжелая судьба советских узников, находившихся в самом низу так называемой лагерной иерархии и в большинстве своем погибших.

Именно в 60- е годы мы видим и первые попытки представить образы тех, кто был по ту сторону фронта – реальных немцев, вместо картонных фигур из военных и послевоенных фильмов, или персонажей, словно сошедших с карикатур газеты «Правда». Это удается благодаря опять же художественному опыту – в «дыры», образовавшиеся в железном занавесе, под соусом разоблачения нацизма , проникает автобиографическая литература бывших фронтовиков с другой стороны – немецких рядовых и лейтенантов .(Генрих Белль с его ранними романами, которые в 60-е переводятся на русский язык, становится одним из самых читаемых современных немецких авторов).

В эти же годы фильмы польского режиссера Анджея Вайды «Канал»(1956) , «Пепел и алмаз» (1958) , которые можно было увидеть (хоть и в ограниченном), но все же в советском прокате, впервые заставляют российских интеллектуалов задуматься о трагической судьбе поляков, о подавленном на виду у Красной Армии варшавском восстании, о том, что эта армия принесла в Восточную Европу не только освобождение от фашизма.

В этот момент мы видим и первые попытки показать антигуманистический характер войны, как таковой, сказать о том, что человек на этой войне оказывался в условиях экзистенциального выбора – между жизнью и смертью. Об этом в те годы пишет в своих первых повестях писатель Василь Быков, который сам чудом избежал смерти на фронте от своих , по ложному обвинению едва не был расстрелян военно-полевым судом. Об этом снимает свой первый фильм« Иваново детство» (1962) один из лучших российских кинорежиссеров 20- века Андрей Тарковский, бывший в войну подростком:

«В „Ивановом детстве“ я пытался анализировать... состояние человека, на которого воздействует война. Если человек разрушается, то происходит нарушение логического развития, особенно когда касается психики ребенка... Он (герой фильма) сразу представился мне как характер разрушенный, сдвинутый войной со своей нормальной оси. Бесконечно много, более того — все, что свойственно возрасту Ивана, безвозвратно ушло из его жизни. А за счет всего потерянного — приобретенное, как злой дар войны, сконцентрировалось в нем и напряглось.» 19

Тема репрессий, которые продолжались и во время войны, все еще находится под запретом – во всяком случае, до публикации в 1962 году рассказа Александра Солженицына « Один день из жизни Ивана Денисовича». (Характерно при этом, что и сам Солженицын, бывший фронтовой офицер, в конце войны арестованный за критические высказывания о Сталине, сделал своего героя солдатом, попавшим в ГУЛАГ после побега из немецкого плена).

Неслучайно именно в эти годы была написана, наконец, главная книга о войне – большое эпическое полотно Василия Гроссмана, который к 1960 году заканчивает вторую часть своей дилогии «Жизнь и судьба». Лучшим доказательством произошедших за это время перемен в сознании писателя, является то, насколько эта книга отличалась от первой ее части, насколько беспощадно-правдивой была нарисованная Гроссманом в «Жизни и судьбе» картина войны. Эта эпопея вместила в себя нацистские и сталинские лагеря, застенки Лубянки и окопы Сталинграда.

Роман был изъят КГБ из редакции журнала, куда отдал его писатель, арестованы были все его копии (кроме спрятанных автором). Главный идеолог страны, член президиума ЦК Михаил Суслов заявил тогда Гроссману, что роман будет опубликован не раньше, чем через 200 лет. Конечно, сегодня можно только гадать о том, как могла бы воздействовать на тогдашних советских читателей эта книга, которая пришла к ним с опозданием не на 200, но все-таки почти на 25 лет. Возможно, будь она опубликована тогда, эффект и в самом деле был бы большим. Ведь Гроссман с невероятной для этого времени смелостью ставит в романе вопрос о природе тоталитарных систем – именно об этом идет спор между старым большевиком Мостовским с эсэсовцем Лисом в немецком концлагере. Гроссман, конечно, намного опередил историческую мысль в тогдашней России, и нет ничего равного по осознанию сталинизма, что можно было бы в это время поставить рядом с его романом. Но эта книга в то время до читателя не дошла, ее не было и в так называемом самиздате..

Именно в те годы и начинается очевидный раскол в обществе по отношению к восприятию войны. И проходит он не только по горизонтали, но и по вертикали. С одной стороны, бывшие фронтовики позиционируют себя , как поколение, объединенное общей памятью. Для них внутренним стержнем, было то, что на фронте они выполнили свой долг, и следовательно и вся жизнь, как бы она потом ни складывалась, была не напрасной , а победа над нацизмом неотьемлимой нравственной ценностью в их жизни 20. Но при этом моральным эталоном становились те, кто погиб на войне, не только для их выживших товарищей, но и для следующего поколения.. В ставшем почти культовым, полузапрещенном фильме тех лет, «Мне 20 лет» /1963/, снятом режиссером Марленом Хуциевом была , например, символическая сцена, в которой двадцатилетний герой в трудную минуту своей жизни представляет себе воображаемый разговор с погибшим на войне отцом, который приходит к нему в каске и в плащ-палатке. Но на вопрос о том, как жить, тот не может дать сыну ответ – он произносит: Я ведь моложе тебя,- и исчезает в тумане московских улиц.

В этой сцене был заключен двойной смысл. Те, погибшие выполнили свой долг – пали за родину. А как жить их детям в переломные 60-е? Эти романтизированные погибшие отцы становятся антиподами выживших, которые вынуждены были приспосабливаться к послевоенным несправедливостям и страхам.

И бывшие фронтовики постепенно все больше начинают делиться на тех, кто спрячет свою личную память за удобным и мощным коллективным мифом под названием «героический подвиг советского народа»; и тех, кто видит в это войне не какое-то особое прекрасное время, а тяжелейшее и мучительное испытание, продолжение противоречий и жестокостей довоенной жизни. И все же, в оттепельное десятилетие, началась, наконец, трудная работа памяти. И как ни антиисторично это звучит, но если бы эта помять не оказалась потом снова фактически на 20 лет загнанной в глубокое подполье, если бы не умерли, не дожив до перестройки, многочисленные свидетели, не оставив после себя следов того, что они пережили, если бы начали открываться архивы и историки смогли показать обществу скрытую сторону войны, и т. д., то, возможно, историческая память сегодняшней России выглядела совсем иначе.

 

Брежневская эпоха – «праздник со слезами на глазах» (1965-1980)

9 мая 1965 г. в Туле

В 1965 году, после снятия Хрущева с поста руководителя партии, в честь двадцатилетия победы, которое отмечалось с огромной шумихой, 9 мая был объявлен праздничным днем. Начинается «узурпация» советской пропагандой до сих пор остававшегося альтернативным народного праздника, намечается решительный поворот в сторону превращения истории кровавой войны в историю великой победы.

С наступлением брежневского пятнадцатилетия становится ясно, что ни вера в октябрьскую революцию, ни связанный с ней образ основателя государства – мудрого и доброго Ленина (в хрущевскую эпоху противопоставляемый жестокому Сталину) не могут больше выполнять роль идейной основы режима. Это особенно отчетливо продемонстрировал идеологический провал с огромным пропагандистским размахом организованного празднования столетия Ленина в 1970 году, породившего в результате лишь большую серию анекдотов про Ильича и про этот юбилей. Только победа в Отечественной войне предстает в глазах большинства населения, как несомненное достижение, предмет личной и коллективной гордости. Именно война, а главное победа в этой войне являют собой точку, вокруг которой брежневская идеология пытается выстроить образ коллективного советского «мы». Эта конструкция играет также роль цемента, скрепляющего явно подтачиваемую изнутри крепость советской империи. В республиках национальная элита, освободившаяся от смертельного страха перед сталинским террором, явно мечтает о большей самостоятельности от метрополии, в том числе и о большей свободе для собственной коррупции, а население испытывает очевидное раздражение по отношению к «высасывающей все соки» Москве. Поэтому пропаганда бесконечно муссирует тему «общего вклада» в победу, тем более что в списке неисчислимых военных потерь есть все народы СССР. В выходящих в те годы на экраны кинотеатров и транслирующихся по телевизору фильмах на военную тему возникают образы – клише: веселого хитроватого украинца, лирического грузина, молчаливого узбека, порою смешных и наивных представителей других народов, объединенных общей волей к победе и братством с русским народом, который выступает, как ведущая и направляющая сила. Характерно, что и представители «наказанных» в сталинскую эпоху за якобы проявленный во время войны массовой коллаборационизм, депортированных народов Кавказа, крымских татар, калмыков, подчеркивают именно свое участие в войне и свой вклад в общую победу, выдвигая это, как главный аргумент против причиненной им несправедливости.

И для оправдания в глазах населения собственной имперской охранительной политики в отношении других стран, по-прежнему используются страхи, рожденные горячей и холодной войной. При введении советских войск в Чехословакию в 1968 году – главный пропагандистский аргумент, к которому прибегает власть : если бы не наши танки, туда вошли бы войска НАТО.

Начинается массированное конструирование памяти о Великой Отечественной войне. В этот период уже нет ни одного сколько-нибудь заметного военного генерала, не говоря уже о маршале, который не опубликовал бы своих воспоминаний, где кусочки реальности перемешиваются с агрессивной мифологией, оправдывающей бесчеловечный способ ведения войны, и посвященных сведению старых счетов. Но поскольку большинство взрослого советского населения, так или иначе, является в этот момент бывшими участниками войны, все, что связано с этой темой, вызывает огромный интерес.

Характерна история с маршалом Жуковым, дважды подвергавшемся опале (при Сталине и при Хрущеве). Когда в 1969 году в печать выходят, наконец, его мемуары (хоть и в урезанном цензурой виде, поскольку страх перед тем, что и как он может вспомнить, очень силен), очереди в книжные магазины за этой книгой растягиваются на многие километры. Но и эти мемуары, которых ждут, как слова правды, по сути лишь вносят свой вклад в копилку общей самооправдательной маршальско – генеральской мифологии. Безжалостные сталинские методы полководца Жукова, не щадившего своих солдат, не мешают укрепляющемуся в те годы мифологическому образу «народного» маршала 21. (К сожалению, голоса тех, кто думает о Жукове так, как писатель – фронтовик Виктор Астафьев, не могли тогда быть услышаны: « Когда много лет спустя после войны я открыл роскошно изданную книгу воспоминаний маршала Жукова с посвящением советскому солдату, чуть со стула не упал: воистину свет не видел более циничного и бесстыдного лицемерия, потому как никто и никогда так не сорил русскими солдатами, как он, маршал Жуков!»)22

В мифотворчестве активно участвуют и военные историки – именно в брежневскую эпоху начинается подготовка 12-томного издания «История Великой Отечественной войны» 23, полного искажений и умолчаний, не дающего даже спустя десятилетия реальной статистической картины военных потерь.(Полностью закрытой была и тема репрессий в армии во время войны, кстати, она остается фактически закрытой до сих пор).

Самым опасным для брежневских идеологов представлялся начальный период войны: катастрофа лета-осени1941 года. В этом смысле показателен громкий скандал, который разразился вокруг небольшой монографии историка Александра Некрича «1941.22 июня», вышедшей в 1966 году в серии научно-популярной литературы. В этой книге, написанной еще на волне оттепельного стремления к исторической правде, Некрич доказывал, что страшная катастрофа, в которой оказалась Красная армия в первые месяцы войны, была вызвана грубыми просчетами советского руководства, и разгромом армейских кадров во время Большого террора. На книгу обрушились с резкой критикой историки – сталинисты (хотя было и много голосов и в защиту Некрича , поскольку брежневская ревизия ХХ съезда партии и образа Сталина была еще в самом начале), но все кончилось тем, что на книгу был наложен запрет. Александр Некрич был исключен из партии, и затем эмигрировал 24.

Власть в это пятнадцатилетие делает очень многое, чтобы создать себе поддержку и опору в лице ветеранов, которые, превратившись в людей зрелого и предпенсионного возраста, нуждаются в закреплении и подтверждении своего статуса, как участников войны. Они получают теперь, наконец, почет и льготы, весьма существенные в тогдашней советской жизни (первоочередные права на получение квартиры, машины, даже на не стояние в очередях – едва ли не главная привилегия). Повсюду в учреждениях и магазинах появляются таблички, гласящие: «инвалидам и участникам Великой Отечественной войны без очереди». Но настоящих участников войны, тех, кто испытал трагедию ее начала, солдат с передовой, в этот момент становится все меньше, а на поверхность вылезают разного рода деятели из политических отделов, из госбезопасности, чья память о войне была особого толка. Примером может служить, прежде всего, сам генеральный секретарь КПСС Леонид Брежнев, который во время войны был в чине полковника и играл весьма незначительную роль в качестве начальника политического отдела одной из армий. Теперь, находясь у власти, он задним числом получает самые высокие военные награды, и создает себе с помощью пишущих за него журналистов героическую военную биографию 25.

Родина-Мать на Мамаевом Кургане

Именно в эти годы конструируется мощная квази-коллективная ветеранская память, подкрепленная созданием разного рода мест памяти под общим лозунгом «подвиг советского народа в Великой Отечественной войне». Надо признать, что памятники жертвам, которые открываются в конце 60-х годов (Пискаревское кладбище в Ленинграде (1967) Мемориал «Хатынь» в Белоруссии (1969), «Могила неизвестного солдата» (1966) в Москве, в каком-то смысле продолжают то, что было начато в период хрущевской оттепели – стремление увековечить память о жертвах. Однако делается все это в традициях монументальной сталинской пропаганды. (Характерный пример – воздвигнутый в переименованном в Волгоград Сталинграде мемориал на Мамаевом кургане(1959-1968), по проекту скульптора Евгения Вутечича, где огромные фигуры и барельефы, гигантская рука с вечным огнем, не оставляют никакого пространства для личной памяти обычного человека).

В эти годы вся страна постепенно наводнялась однотипными образчиками монументальной пропаганды, прославлявшими победу: унифицированными «вечными огнями», обелисками, безжизненными однотипными монументами, музеями боевой славы. Именно в это время возникли уродливые помпезные мемориальные комплексы, которые доминируют в сегодняшней визуальной памяти о войне

В 70-е годы окончательно утвердился набор клише и штампов, подменявших и вытеснявших живую память, а день победы постепенно превратился в ритуальный праздник официальной скорби с закостеневшей риторикой и повторяющимися слоганами: «Никто не забыт и ни что не забыто» 26, «Памяти павших будьте достойны», «День победы – праздник со слезами на глазах» 27 и т. д.. Все больше становится профессиональных ветеранов, неизвестно где и за что получивших свои награды:

«На встречу ветеранов нашей дивизии приезжала какая-то шушера, обвешенная орденами и медалями, хвалилась подвигами, жаждая о себе книг и кинофильмов…почти никто из них на передовой не был, там ведь убивали, ранили, там орденов мудрено было дождаться», – писал одном из писем Виктор Астафьев 28.

А что же происходит с настоящими свидетелями – фронтовиками? Постепенно совершается обмен их реальной памяти о войне на миф, который обеспечивает им высокий статус ветерана. Так формируется квази-коллективный мифологический образ войны, за которым было удобно прятать тяжелые и мучительные воспоминания и неизжитую травму. Это тем более удобно, что участие(каким бы это участие в реальности ни было) в победоносной войне теперь, 30-40 лет спустя, может быть предметом гордости, служить оправданием полной бытовых унижений, пьянства и скудости дальнейшей жизни. «Нашего брата, истинных окопников осталось мало…, конечно не все, далеко не все вели они себя достойно в послевоенные годы, многие малодушничали, пали, не выдержав нищеты, унижений – ведь о нас вспомнили только 20 лет спустя после войны… и коли Брежнев бросил косточку со своего обильного стола, наша рабская кровь заговорила и мы уже готовы целовать руку благодетеля» 29, – сокрушался Астафьев.

Есть и еще один важный момент – в брежневскую эпоху «застоя» участие в войне – это и в коллективной и индивидуальной памяти важное действие, которое принесло огромный реальный результат – увенчалось победой.

Такой образ войны-победы не может не вызвать к жизни, одновременно с начавшимися политическими заморозками, процесс возвращения Сталина, как главного автора этого мифа. Впервые после хрущевской эпохи на экранах появляется его образ, как великого генералиссимуса и творца победы. Когда в начале 70-х в пятисерийной кино-эпопее «Освобождение»(1969-1972) 30 в кадре появился Сталин, в кинотеатрах на просмотрах фильма раздавались аплодисменты. К концу брежневской эпохи портрет Сталина все чаще маячил за стеклами грузовиков и автомашин, в этом была личная оппозиция по отношению власти – без лица и без реального действия. Это был и поиск альтернативы, но обращенный в прошлое, тоска по настоящему хозяину (так при жизни в быту называли Сталина), по сильной руке. Миф о Сталине, как о сильном вожде, построившем и сплотившем державу, одержавшем победу в войне, боровшемся с засильем евреев, поддерживала и часть русских националистов, группировавшихся вокруг некоторых издательств, литературных журналов. Их ксенофобские , антизападнические настроения, которые также питались мифологией великой победы, пользовались поддержкой и симпатией и в высшей партийной и государственной номенклатуре. Эти люди всячески препятствовали тому, чтобы растабуировать тему холокоста, наоборот, постоянные сравнения в 70-е годы политики Израиля с нацистской, под предлогом борьбы с сионизмом подогревали антисемитские настроения 31.

В это время образ Сталина накрепко склеивается с победой, которая в сознании большинства является единственной незыблемой ценностью. Именно тогда возникают неумирающие мифологические формулы, оправдывающие Сталина: «Мы шли на смерть с именем Сталина» 32, « Если бы не Сталин, мы бы не выиграли войну» и т. д.

А что же образ врага – завоевателя? В брежневскую эпоху уже кончаются детские игры в войну, где непременно на одной стороне немцы, на другой русские, продолжавшиеся в течение двух послевоенных десятилетий. Нет ненависти, злобы, жажды мести, исчезает и державшееся 20 лет в языке обозначение врага – «фриц», но за исчезнувшей карикатурной фигурой из военного и послевоенного времени нет реального образа тех, кто находился на другой стороне.

Жесткой цензуре подвергается все, что могло бы дать ключ к пониманию природы национал-социализма (из страха перед нежелательными параллелями и сравнениями). Документальный фильм Михаила Рома « Обыкновенный фашизм» (1965), попытка понять природу воздействия тоталитарной идеологии на широкие массы, не имеет продолжения. Первая обширная биография Гитлера появляется лишь в1981 году 33. По-прежнему, единственный путь к пониманию бывшего врага – это литература. К счастью для советского читателя, в эти годы переводятся и издаются книги Генриха Белля, Гюнтера Грасса, Зигфрида Ленца, Рольфа Хоххута и других немецких авторов, главная тема которых – расчет с войной и с национал-социализмом.(Но и тут, разумеется, возникают проблемы с цензурой, например, автобиографическая книга восточногерманской писательницы Кристы Вольф «Образы детства» могла быть опубликована лишь с началом перестройки (1989). История крушения фанатичной веры юной активистки БДМ, бегство от наступающей Красной армии – все это казалось слишком опасным материалом).

«Семнадцать мгновений весны» (1973), кадр из фильма. Реж. Татьяна Лиознова

В 70 – е годы военная тема прочно поселяется в массовой культуре. Сделанные с разной степенью коньюнктурности фильмы, книги, пьесы заполняют книжные магазины, экраны, поселяются на немногих тогдашних телеканалах. Но именно поэтому наибольшим успехом пользуются те изделия, которые откровенно приготовлены, как продукт массовой культуры. В этом ряду твердое первое место занимает телевизионный многосерийный фильм (один из первых советских многосерийников) «Семнадцать мгновений весны»(1973), где главный герой – советский разведчик полковник Исаев, скрывающийся под маской важного немецкого чина – штандартенфюрера Макса фон Штирлица. Успех фильма был ошеломителен – реплики героев, музыка, анекдоты про Штирлица прочно вошли в российскую повседневность. И дело было не столько в удачном сочетании авантюрного сюжета, (в фильме описывается, как весной 45-го года, ловко интригуя, Штирлиц срывает тайные сепаратные переговоры Гиммлера с союзниками, и этим вносит свой вклад в победу), ведь фильмы о советских разведчиках, носивших немецкую форму, делались и раньше. Но здесь, благодаря несомненному таланту его создателей, прямо к зрителям домой пришли сыгранные лучшими советскими актерами не карикатурные, а как бы реальные фигуры лидеров нацистского рейха: Гиммлера, Бормана, Шелленберга, Мюллера, давно вызывавшие у публики большой интерес. В сериале показывались не примелькавшиеся уже на советских экранах батальные сцены, окопы, эшелоны, советский тыл, который даже в приукрашенном виде выглядел неприглядно, а красивый и, по тогдашним советским представлениям, элегантный, мир национал-социалистической верхушки, побеждаемый изнутри – тоже элегантным красавцем, разъезжающем на мерседесе, советским разведчиком Штирлицем.

Главным героем публики и культовой фигурой стал оборотень – свой в обличье чужого, что, несомненно, отвечало самому характеру брежневской эпохи – эпохи откровенной фальши и двоемыслия, когда человек часто думал одно, говорил другое, и делал третье. Этот фильм (отмеченный самыми высокими премиями) явился одной из точек консенсуса между властью и населением в изображении войны – вместо жестокой и мучительной правды о своем, для восприятия которой нужна была трудная нравственная работа, предлагался легко усваиваемый миф, якобы иронично повествующий о чужом.

Все это, конечно же, не означает, что коллективная память о войне тогда уже полностью сблизилась с официальным мифом. Всю брежневскую эпоху продолжается борьба полной боли индивидуальной памяти с официальной, и эта личная память носит гораздо более глубоко рефлексивный характер, чем это было, например, в ранние шестидесятые. Она продолжает жить, с трудом, но все же пробивая себе дорогу в литературе, в кино, в искусств. Более остро звучит теперь, например, тема противостояния народа и власти, ни в коей мере, не смягчившей свой жестокий характер и во время войны (это показано в фильмах Алексея Германа, книгах Василя Быкова , Вячеслава Кондратьева, Константина Воробьева, Виктора Астафьева и др).

Поиски способов выражения этой альтернативной памяти заставляли все больше обращаться к индивидуальному опыту, как к источнику другого образа войны.

В 70-е появляются документальные фильмы, книги, в основе которых лежал устный источник. Некоторые писатели и журналисты начинают стихийно, как мы бы сегодня сказали, заниматься устной историей , исследуя прежде всего, те моменты в истории войны, которые до сих пор оставались в той или иной степени белыми пятнами. Один из наиболее известных военных писателей Константин Симонов записывает для телевидения несколько серий солдатских рассказов о военной повседневности («Шел солдат» 1975-76). Белорусская журналистка Светлана Алексиевич записала воспоминания сотен женщин, бывших в армии, и выпустила первую книжку, обобщающую женский опыт войны: «У войны не женское лицо»(1985). Писатель Алесь Адамович, собрал и опубликовал книгу свидетельств тех, кто чудом выжил в сожженных карателями белорусских деревнях. 34 Позже вместе с Даниилом Граниным они запишут свидетельства выживших в ленинградскую блокаду. Их «Блокадная книга»(1984), хоть и искореженная цензурой, стала первым исследованием личного опыта переживших массовый голод, которое сильно отличалось от официальной и приглаженной картины блокады под названием «героический подвиг ленинградцев».

Те, кто обращались тогда к личной памяти, как к главному источнику, имели возможность убедиться в том, как глубоко проникла в нее эрозия, и как трудно пробиться через застывшую лаву официального мифа:

«Записывая рассказы блокадников, мы… чувствовали, что рассказчики многое не в состоянии воскресить и вспоминают не подлинное прошлое, а то, каким оно стало в настоящем. Это нынешнее прошлое состоит из увиденного в кино, ярких кадров кинохроники, книг, телевидения. Личное прошлое бледнеет, с годами идет присвоение „коллективного“… Нелегко преодолевать эрозию памяти. Казенная история говорила о героической эпопее, а личная память о том, что уборная не работала, ходить по-большому надо было в передней или на лестнице, или в кастрюлю, ее потом мыть, воды нет…» 35

В эти же годы появилась и фактически первая автобиографическая книга, рассказывающая о том, что пережили в Германии так называемые «остарбайтеры»: – « Нагрудный знак Ост»(1976) Виталия Семина. Это история подростка, которая произвела сильное впечатление на читателя, и новизной материала, и полным отсутствием советского героического пафоса и сентиментальности, да и политкорректности, с которой было принято изображать гражданских немцев (один – плохой нацист, другой, обязательно, в душе коммунист).

С начала 80- х, с концом брежневской эпохи происходит полная формализация официальной памяти о войне. Неслучайно один из самых амбициозных монументальных проектов (это Парк Победы в Москве на Поклонной горе, а памятник победе был заложен там еще в 1958-ом году) превращается в бесконечный «долгострой», так как власть уже не способна его реализовать..

Одновременно, с постепенным разгоранием начатой в конце 1979-го войны в Афганистане, уже явно перестает восприниматься привычная военно-патриотическая риторика, которую советская пропаганда пытается использовать для того, чтобы оправдать непопулярную войну. Но ничего не получается, пафос выполнения интернационального долга в Афганистане не воспринимается населением. Наоборот вызывают все большее раздражение молодые ветераны Афганистана, получившие боевые ордена и ветеранский статус. Но одновременно девальвируется и образ старых ветеранов, тем более, что в активную жизнь давно вступило поколение родившихся после 1945 года, без личной памяти о войне. В ситуации нехваток и растущего дефицита 80 –х годов льготы и привилегии ветеранов вызывают раздражение, так же как их реальные, негероические лица – пьющих постаревших отцов или дедов. Настоящие фронтовики, число которых быстро уменьшается, чувствуют себя все более неуютно:

«Меня грусть и печаль охватывает в День победы, хочется молчать, и я не могу видеть радостных лиц все они мне кажутся ненатуральными, кощунственными…» 36

Так общее недовольство режимом накладывает отпечаток и на отношение к закостеневшему формализованному образу войны- победы, как его главной идейной опоры.

 

Перестройка – крушение старых мифов (1988-1995)

9 мая 1089 г. в селе Македоновка

С началом перестройки основной вопрос, который стоит в центре разворачивающихся общественных дискуссий – вопрос об отношении к прошлому, к сталинскому наследию.

«Сталин умер вчера», – эту фразу близкого к диссидентским кругам бывшего фронтовика историка Михаила Гефтера37 широко цитируют, обозначая этим неизжитость сталинских методов и принципов, на которых строилась до самого своего конца советская система. Что же касается образа отечественной войны, то происходит довольно интенсивное отторжение от официальной картины войны, поскольку основной пафос времени – это стремление узнать, наконец, скрывавшуюся все предшествующие десятилетия правду о политических репрессиях коммунистического режима.

История войны в это время интересна людям, прежде всего, в русле истории репрессий. С наступлением эпохи гласности, началась интенсивная демифологизация и, как тогда часто писали, закрытие лакун и белых пятен. Одной из главных лакун, которая очень быстро приобрела политическое значение, явился вопрос о так называемых секретных протоколах к пакту Гитлера – Сталина, и вообще о значении самого пакта. Следовательно, о том, что СССР фактически вступил в сентябре 1939 года во вторую мировую войну на стороне нацистской Германии, участвовал в разделе Польши, оккупировал страны Балтии.

Все, что до сих было вычеркнуто из официальной памяти о войне, да и из коллективной тоже, возвращалось теперь, как обоснование требований независимости и освобождения от советской оккупации в Балтии, на Западной Украине. И в отношениях с Польшей камнем преткновения была также фальсифицированная история – вопрос о признании советской ответственности за расстрел более 20 тысяч, взятых в 39-ом году в плен, польских офицеров в Катыни, Медном и под Харьковом. А шведское правительство официально запрашивало документы об исчезнувшем (безусловно убитом на Лубянке) Рауле Валленберге, арестованном советскими органами после освобождения Будапешта.

Неприглядная изнанка глянцевой картины ВОВ (такой бюрократической абревиотурой с брежневских времен обозначалась для удобства Великая Отечественная война) постепенно вылезала на поверхность.

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.