Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

НА МНИМУЮ И НЕ БЫВШУЮ СМЕРТЬ БЕНВЕНУТО ЧЕЛЛИНИ



Кто нас утешит, Маттио?

Чья сила Нам помешает изойти слезами,

Когда, увы, не ложь, что перед нами

Безвременно на небо воспарила

Сия душа, которая взрастила

Столь дивный дар, что равного и сами

Не помним мы, и не создаст веками

Наш мир, где лучших рано ждет могила?

Дух милый, если есть за тканью тленной

Любовь, взгляни на тех, кому утрата

Печалит взор, не твой блаженный жребий.

Ты призван созерцать Творца Вселенной

И ныне зришь его живым на небе

Таким, как здесь ваял его когда-то.

 

LXXXV

 

Болезнь была такая неописуемая, что, казалось, ей не будет конца; и этот достойный человек маэстро Франческо да Норча нес такой труд, как никогда, и каждый день приносил мне новые лекарства, стараясь укрепить несчастный расстроенный инструмент, и при всех этих описуемых трудах казалось, что невозможно положить конец этому ожесточению; так что все врачи почти отчаялись и не знали уж, что и делать. У меня была неописуемая жажда, а я остерегался, как они мне велели, много дней; и этот Феличе, который считал, что сделал редкостное дело, спасши меня, уже от меня не отходил; и этот старик уж не так мне докучал, но во сне иной раз посещал меня. Однажды Феличе вышел, и смотреть за мной остались один мой ученик и одна служанка, которую звали Беатриче. Я спросил этого ученика, что сталось с этим Ченчо, моим служкой, и что значит, что я ни разу его не видел по моим надобностям. Этот ученик сказал мне, что Ченчо был болен еще тяжелее, чем я, и что он при смерти. Феличе им велел не говорить мне об этом. Когда он мне это сказал, я чрезвычайно огорчился; затем позвал эту сказанную служанку Беатриче, пистойку, и попросил ее, чтобы она принесла мне полным чистой и свежей воды большой хрустальный холодильник, который стоял тут же рядом. Эта женщина сейчас же сбегала и принесла мне его полным. Я ей сказал, чтобы она поднесла мне его ко рту и что, если она даст мне отпить глоток по моему вкусу, я ей подарю платье. Эта служанка, которая у меня украла кое-какие вещицы некоторой стоимости, из страха, как бы не раскрылась покража, была бы очень рада, если бы я умер; и поэтому она дала мне отпить этой воды, в два приема, сколько я мог, так что я, наверное, выпил больше бутыли; затем я накрылся, и начал потеть, и уснул. Феличе, вернувшись после того, как я проспал, должно быть, около часа, спросил мальчика, что я делаю. Мальчик ему сказал: «Я не знаю; Беатриче принесла ему этот холодильник, полный воды, и он его почти весь выпил; теперь я не знаю, умер он или жив». Говорят, что этот бедный юноша чуть не рухнул наземь от великого огорчения, которое ему было; затем взял здоровенную палку и принялся ею отчаянно колотить эту служанку, говоря: «Ах, изменница, ты мне его убила!» Пока Феличе колотил, а она кричала, а я видел сон; и мне казалось, что у этого старика в руке веревки; и когда он хотел собраться, чтобы меня вязать, Феличе его настиг и ударил его топором, так что этот старик побежал, говоря: «Дай мне уйти, и я долго сюда не приду». Тем временем Беатриче, громко крича, вбежала ко мне в комнату; поэтому проснувшись, я сказал: «Оставь ее, потому что, может быть, чтобы мне и повредить, она мне так помогла, что ты при всех твоих стараниях никогда не мог сделать ничего из того, что она сделала все; придите мне помочь, потому что я вспотел; и поторопитесь». Воспрянул Феличе духом, обтер меня и помог мне; и я, который чувствовал превеликое улучшение, посулил себе здоровье. Когда явился маэстро Франческо и увидел великое улучшение, и что служанка плачет, а ученик бегает взад и вперед, а Феличе смеется, то этот переполох навел врача на мысль, что тут произошел какой-то необычайный случай, так что он и был причиной этого моего великого улучшения. Тем временем явился тот, другой, маэстро Бернардино, который сначала не хотел мне пускать кровь. Маэстро Франческо, искуснейший человек, сказал: «О могущество природы! Она знает, чего ей надо, а врачи ничего не знают». Тотчас же ответил этот пустомеля маэстро Бернардино и сказал: «Если бы он выпил еще бутыль, он сразу был бы здоров». Маэстро Франческо да Норча, человек старый и с большим весом, сказал: «Он бы погиб, чего дай вам Бог». И потом обратился ко мне и спросил меня, мог ли бы я выпить больше; на что я сказал, что нет, потому что я вполне утолил жажду; тогда он обернулся к сказанному маэстро Бернардино и сказал: «Вы видите, что природа взяла ровно столько, сколько ей нужно было, ни больше ни меньше? И она точно так же требовала, чего ей надо, когда бедный юноша просил вас пустить ему кровь; если вы знали, что теперь его спасение было в том, чтобы выпить две бутыли воды, отчего вам было сразу не сказать? И ваша была бы заслуга». При этих словах врачишка ушел, ворча, и больше уж не показывался. Тогда маэстро Франческо сказал, чтобы меня взяли из этой комнаты и чтобы меня распорядились перенести на который-нибудь из римских холмов. Кардинал Корнаро, услыхав, что мне лучше, велел перенести меня в одну свою усадьбу, которая у него была на Монте Кавалло; в тот же вечер меня с большой заботливостью перенесли в носилках, хорошо укутав и усадив. Едва я прибыл, как меня начало рвать; с каковой рвотой у меня вышел из желудка волосатый червь, величиной с четверть локтя; волосы были длинные, и червь был мерзейший, в разноцветных пятнах, зеленых, черных и красных; его сохранили для врача; каковой сказал, что никогда не видел ничего подобного, и потом сказал Феличе: «Теперь позаботься о твоем Бенвенуто, который выздоровел, и не давай ему чинить беспутств; потому что, хоть это его и спасло, всякое другое беспутство его теперь убило бы тебе; ты сам видишь, болезнь была такая великая, что, если бы мы собрались его соборовать, мы бы не поспели; теперь я вижу, что при некотором терпении и времени он еще создаст новые прекрасные произведения». Потом обернулся ко мне и сказал: «Мой Бенвенуто, будь умницей и не чини никаких беспутств; и когда ты поправишься, я хочу, чтобы ты сделал мне Богоматерь твоей руки, потому что я хочу всегда молиться ей за тебя». Тогда я обещал ему это; потом я его спросил, хорошо ли будет, если я перееду во Флоренцию. Тогда он мне сказал, чтобы я сперва немного окреп и что надо еще посмотреть, как действует природа.

 

LXXXVI

 

По прошествии недели улучшение было такое малое, что я самому себе стал почти что в тягость; потому что я больше пятидесяти дней пребывал в этом великом мучении; и, решившись, я снарядился; и в паре коробов[210]мой дорогой Феличе и я отправились во Флоренцию; и так как я ничего не написал, то я прибыл во Флоренцию[211]в дом моей сестры, где был этой сестрой и оплакан, и осмеян зараз. В этот день меня пришли повидать многие мои друзья; среди прочих Пьер Ланди, который был наибольший и самый дорогой, какой у меня когда-либо был на свете; на другой день пришел некий Никколо да Монте Агуто, каковой был превеликий мой друг, и так как он слышал, как герцог говорил: «Бенвенуто сделал бы гораздо лучше, если бы умер, потому что он сюда приехал, чтобы угодить в петлю, и я никогда ему не прощу»; то, придя ко мне, Никколо с отчаянием мне сказал: «Увы, Бенвенуто мой дорогой, зачем ты сюда приехал? Разве ты не знал, что ты сделал герцогу? Я слышал, как он клялся, говоря, что ты приехал, чтобы угодить в петлю во что бы то ни стало». Тогда я сказал: «Никколо, напомните его светлости, что то же самое уже хотел со мной сделать папа Климент, и так же несправедливо; пусть он велит следить за мной и даст мне поправиться, потому что я докажу его светлости, что я всегда был ему самым верным слугой, какой у него когда-либо будет во всю его жизнь, и так как какой-нибудь мой враг оказал из зависти эту скверную услугу, то пусть он подождет моего выздоровления, и когда я смогу, я дам ему такой отчет обо мне, что он изумится». Эту скверную услугу оказал Джорджетто Васселларио,[212]аретинец, живописец, быть может, в награду за столько благодеяний, ему оказанных; ибо я содержал его в Риме и давал ему на расходы, а он поставил мне вверх дном весь дом; потому что у него была этакая сухая проказочка, которая ему извела руки вечным чесанием, и когда он спал с одним славным подмастерьем, который у меня был, которого звали Манно, думая, что он чешет себя, он ободрал ногу сказанному Манно этими своими грязными ручищами, на каковых он никогда не стриг себе ногтей. Сказанный Манно взял у меня расчет и хотел его убить во что бы то ни стало; я их помирил; потом я устроил этого Джорджо к кардиналу де'Медичи[213]и всегда ему помогал. За это в награду он и сказал герцогу Лессандро, будто я говорил дурное про его светлость и будто я хвастал, что хотел бы первым взойти на стены Флоренции вместе с врагами его светлости, изгнанниками. Эти слова, как я узнал потом, ему велел сказать этот благородный человек Оттавиано де'Медичи,[214]желая отомстить за то, что герцог на него рассердился из-за монет и из-за моего отъезда из Флоренции; но я, который был неповинен в этой взведенной на меня напраслине, ничуть не испугался; и отменный маэстро Франческо да Монтеварки с превеликим искусством меня лечил, а привел его мой дражайший друг Лука Мартини,[215]каковой большую часть дня проводил со мной.

 

LXXXVII

 

Тем временем я отослал в Рим преданнейшего Феличе позаботиться о тамошних делах. Приподняв немного голову от подушки, что случилось по прошествии двух недель, хоть я и не мог ступать ногами, я велел себя отнести во дворец Медичи, наверх, где маленькая терраса; так я велел себя посадить, чтобы подождать герцога, пока он пройдет. И, подходя со мной беседовать, многие мои придворные друзья весьма удивлялись, что я взял на себя такое беспокойство и велел принести себя этим способом, будучи от болезни в таком плохом состоянии, говоря мне, что я бы должен сначала подождать, пока буду здоров, а потом уже представиться герцогу. Их собралось много, и все смотрели на меня, как на чудо; не только потому, что они слышали, что я умер, но еще больше казалось им чудом, что я кажусь им мертвецом. Тогда я сказал, в присутствии всех, как какой-то гнусный негодяй сказал моему господину герцогу, будто я хвастал, что хотел бы первым взойти на стены его светлости, и затем будто я говорил дурное про него; поэтому у меня не хватает духу ни жить, ни умереть, если я сначала не очищусь от этого позора, и узнать, кто тот дерзкий негодяй, кто сделал этот ложный донос. При этих словах собралось большое множество этих вельмож; и так как они выказывали, что имеют ко мне превеликое сочувствие, и один говорил одно, а другой другое, то я сказал, что ни за что не желаю уйти отсюда, пока не узнаю, кто тот, кто меня обвинял. При этих словах подошел среди всех этих вельмож маэстро Агостино, герцогский портной, и сказал: «Если ты только это хочешь узнать, то сейчас узнаешь». Как раз проходил вышесказанный Джорджо, живописец; тогда маэстро Агостино сказал: «Вот кто тебя обвинял; теперь можешь узнать сам, правда это или нет». Я смело, притом что я не мог двигаться, спросил Джорджо, правда ли это. Сказанный Джорджо сказал, что нет, что это неправда и что он никогда этого не говорил. Маэстро Агостино сказал: «Ах, висельник, или ты не знаешь, что я это знаю наверное?» Тотчас же Джорджо ушел и сказал, что нет, что это не он. Прошло малое время, и вышел герцог; тут я сразу же велел приподнять меня перед его светлостью, и он остановился. Тогда я сказал, что я явился сюда этим способом, единственно чтобы оправдаться. Герцог посмотрел на меня и удивился, что я жив; потом сказал мне, чтобы я старался быть честным человеком и выздороветь. Когда я вернулся домой, Никколо да Монте Агуто пришел меня проведать и сказал мне, что я избежал одной из гроз, величайшей на свете, которой бы он никогда не поверил; потому что он видел мою беду, написанную непреложными чернилами, и чтобы я старался поскорее поправиться, а потом уезжал себе с Богом, потому что она идет из такого места и от человека, который сделал бы мне худо. И, сказав «берегись», он мне сказал: «Чем ты досадил этому мерзавцу Оттавиано де'Медичи?» Я ему сказал, что я ему никогда ничем не досаждал, а что он мне досаждал изрядно; и когда я ему рассказал весь случай с монетным двором, он мне сказал: «Уезжай с Богом, как можно скорее, и будь покоен, потому что скорее, чем ты думаешь, ты увидишь себя отомщенным». Я старался поправиться; дал наставление Пьетро Паголо насчет чеканки монет; потом уехал с Богом, возвращаясь в Рим, не сказав ни герцогу и никому.

 

LXXXVIII

 

Прибыв в Рим и много повеселившись с моими друзьями, я начал герцогскую медаль; и уже сделал в несколько дней голову на стали, лучшая работа, которую я когда-либо делал в этом роде, и ко мне заходил каждый день по меньшей мере раз некий дурачина, по имени мессер Франческо Содерини;[216]и, видя, что я делаю, много раз мне говорил: «Ах, изверг, так ты хочешь нам обессмертить этого бешеного тирана! А так как ты никогда еще не делал ничего прекраснее, то по этому видно, что ты наш заклятый враг, и такой уж их друг, хоть и папа, и он дважды хотели тебя без вины повесить; то были отец и сын; теперь берегись святого духа». Считали за верное, что герцог Лессандро был сыном папы Климента.[217]Еще говорил сказанный мессер Франческо и клялся определенно, что, если бы он мог, то он бы у меня украл эти чеканы от этой медали. На что я сказал, что он хорошо сделал, что сказал мне это, и что я их так буду беречь, что он никогда больше их не увидит. Я дал знать во Флоренцию, чтобы сказали Лоренцино,[218]чтобы он мне прислал оборот медали. Никколо да Монте Агуто, которому я написал, написал мне так, говоря мне, что спрашивал об этом этого сумасшедшего, меланхолического философа Лоренцино; каковой ему сказал, что днем и ночью ни о чем другом не думает и что он это сделает, как только сможет; однако он мне сказал, чтобы я не возлагал надежды на его оборот и чтобы я сделал таковой сам по собственному моему измышлению; и что, когда я его кончу, чтобы я свободно принес его герцогу, и благо мне будет. Сделав рисунок оборота, который казался мне подходящим, и со всем усердием, с каким я мог, я подвигал его вперед; но так как я еще не оправился от этой непомерной болезни, я находил великое удовольствие в том, чтобы ходить на охоту с моей пищалью вместе с этим моим дорогим Феличе, каковой ничего не умел делать в моем искусстве, но так как постоянно, и дни, и ночи, мы бывали вместе, то всякий воображал себе, что он весьма превосходен в искусстве. Поэтому, так как он был большой забавник, мы тысячу раз с ним смеялись над этой великой славой, которую он приобрел; а так как его звали Феличе Гуаданьи, то он говорил, балагуря со мной: «Мне бы следовало называться Феличе Guadagni-poco, если бы вы не помогли мне приобрести столь великую славу, что я могу именовать себя Guadagni-assai».[219]А я ему говорил, что есть два способа зарабатывать: первый, это когда зарабатываешь для себя, а второй, это когда зарабатываешь для других; так что я хвалю в нем гораздо больше этот второй способ, нежели первый, потому что он заработал мне жизнь. Эти разговоры бывали у нас много и много раз, но среди прочих однажды в Крещение, когда мы с ним были возле Мальяны, и уже почти кончался день; в каковой день я убил из своей пищали весьма изрядно уток и гусей; и так как я почти решил не стрелять больше, то засветло мы повернули поспешно к Риму. Позвав свою собаку, каковую я звал по имени Барукко, не видя ее перед собой, я обернулся и увидел, что сказанная ученая собака делает стойку над некоими гусями, которые уселись в канаве. Поэтому я тотчас же слез; изготовив свою добрую пищаль, я очень издалека по ним выстрелил и попал в двоих одной пулей; потому что я никогда не желал стрелять иначе, как одной пулей, каковой я стрелял на двести локтей и по большей части попадал; а другими способами нельзя этого сделать; так что когда я попал в обоих гусей, один почти что мертвый, а другой раненый, и так как раненый кое-как летал, то моя собака за ним погналась и принесла мне его, а другого, видя, что он погружается в канаву, я к нему бросился. Полагаясь на свои сапоги, которые были очень высокие, подавши ногу вперед, подо мной расступилась почва; хоть гуся я и достал, сапог у меня на правой ноге был весь полон воды. Подняв ногу в воздух, я слил воду, и, сев на коней, мы торопились вернуться в Рим; но так как было очень холодно, то я чувствовал, что у меня так леденеет нога, что я сказал Феличе: «Нужно помочь этой ноге, потому что я больше не вижу способа, чтобы можно было это терпеть». Добрый Феличе, ни слова не говоря, слез с коня и, набрав чертополоху и сучьев и приготовившись развести огонь, в то время как я ожидал, положив руки промеж грудных перьев этих самых гусей, и почувствовал великое тепло; поэтому я не дал разводить никакого огня, а наполнил этот мой сапог этими гусиными перьями и сразу же почувствовал такое облегчение, что ожил.

 

LXXXIX

 

Сев на коней, мы торопливо ехали по направлению к Риму. Когда мы выехали на некий небольшой бугор, — а уже настала ночь, — и взглянули в сторону Флоренции, то оба мы зараз издали великий крик изумления, говоря: «О боже небесный, что это за великое дело такое видно над Флоренцией?» Это было как бы большое огненное бревно, каковое искрилось и издавало превеликий блеск. Я сказал Феличе: «Наверное, завтра мы услышим, какое-нибудь великое дело случилось во Флоренции». Так приехали мы в Рим; тьма была превеликая; и когда мы подъезжали к Банки и к нашему дому, подо мной была лошадка, которая шла иноходью во всю прыть, так что, благо за день посреди улицы образовалась груда щебня и битой черепицы, то эта моя лошадка, не видя этой груды, да и я тоже, со всей своей прыти на нее взбежала, затем, спускаясь, перекинулась, словно кувырнувшись: сунула голову между ног; так что я единственно божьей силой не причинил себе ни малейшего вреда. Вынесли огни от соседей на этот великий шум, а я, который уже вскочил на ноги, так, не садясь уже больше, побежал домой, смеясь, что избежал случая сломать себе шею. Придя домой, я там застал некоторых моих друзей, каковым, пока мы вместе ужинали, я им рассказал злоключения на охоте и эту чертовщину с огненным бревном, которую мы видели; каковые говорили: «Что-то завтра это будет значить?» Я сказал: «Какая-нибудь новость непременно случилась во Флоренции». Так приятно прошел ужин, а на следующий день вечером пришло в Рим известие о смерти герцога Лессандро.[220]Поэтому многие мои знакомые приходили ко мне, говоря: «Ты верно говорил, что над Флоренцией содеется какое-нибудь великое дело». В это время подъезжал вприпрыжку на своем мулишке этот мессер Франческо Содерини. Смеясь на ходу громко, как сумасшедший, он говорил: «Это и есть оборот медали этого преступного тирана, который тебе обещал твой Лоренцино де'Медичи». И потом добавлял: «Ты нам хотел обессмертить герцогов; мы не желаем больше герцогов!» И тут он начал издеваться надо мной, как если бы я был главой какого-нибудь из этих толков, которые делают герцогов. Тут подоспел некий Баччо Беттини, у которого была головища, как кузов, и он тоже стал надо мной издеваться насчет этих герцогов, говоря мне: «Мы их разгерцоговали, и у нас больше герцогов не будет, а ты нам хотел их сделать бессмертными»;[221]со многими такими нудными словами. Каковые чересчур мне надоев, я им сказал: «О дурачье! Я бедный золотых дел мастер, который служу тому, кто мне платит, а вы надо мной издеваетесь, как если бы я был глава партии; но я из-за этого не стану попрекать вас ненасытностью, безумствами и никчемностью ваших предков; но я все-таки говорю на этот ваш дурацкий смех, что не пройдет и двух или трех дней, самое большее, как у вас будет новый герцог, может быть, куда хуже этого прежнего». На следующий за тем день пришел ко мне в мастерскую этот Беттини и сказал мне: «Незачем и тратить деньги на гонцов, потому что ты все знаешь раньше, чем оно случится; какой дух тебе это говорит?» И он мне сказал, что Козимо де'Медичи, сын синьора Джованни, избран герцогом;[222]но что он избран на некоих условиях, каковые будут его сдерживать, так чтобы он не мог порхать по-своему. Тогда довелось и мне посмеяться над ними, и я сказал: «Эти люди во Флоренции посадили юношу на изумительного коня, потом надели ему шпоры, и дали ему в руку повода на полную волю, и поставили его на прекраснейший луг, где и цветы, и плоды, и всевозможные услады; потом сказали ему, чтобы он не переступал некоих назначенных пределов; теперь вы мне скажите, кто тот человек, который сможет его удержать, когда он захочет их переступить? Нельзя давать законов тому, кто их хозяин». Так они от меня отстали, и больше мне не надоедали.

 

ХС

 

Занявшись своей мастерской, я продолжал кое-какие мои работы, не то чтобы большой важности, потому что я был занят восстановлением здоровья и мне казалось, что я все еще не оправился от великой болезни, которую я перенес. В это время император возвращался победоносно из тунисского похода,[223]и папа послал за мной и со мной советовался, какого рода пристойный подарок я бы ему посоветовал поднести императору. На что я сказал, что самым подходящим мне казалось бы поднести его величеству золотой крест с Христом, к каковому я почти что сделал убранство, каковой был бы весьма подходящим и сделал бы превеликую честь его святейшеству и мне. Потому что я уже сделал три золотых фигурки, круглых, величиною около пяди; эти сказанные фигуры были те самые, которые я начал для чаши папы Климента;[224]они были изображены для Веры, Надежды и Любви; поэтому я прибавил из воска все остальное подножие сказанного креста; и, отнеся его к папе с Христом из воска и со множеством прекраснейших украшений, удовлетворил папу весьма; и, прежде чем я ушел от его святейшества, мы договорились обо всем, что нужно было сделать, и затем исчислили стоимость сказанной работы. Это было вечером, в четыре часа ночи; папа велел мессер Латино Ювинале. чтобы он распорядился дать мне денег на следующее утро. Захотелось сказанному мессер Латино, у которого была изрядная сумасшедшая жилка, дать папе новый замысел, каковой исходил бы только от него; так что он расстроил все, что было налажено; и утром, когда я вздумал прийти за деньгами, сказал с этой своей скотской заносчивостью: «Наше дело быть изобретателями, а ваше — исполнителями. Прежде чем я ушел вчера от папы, мы придумали нечто гораздо лучшее». На каковые первые же слова, не давая ему идти дальше, я сказал: «Ни вам, ни папе никогда не придумать ничего лучшего, чем то, где участвует Христос; а теперь можете говорить всю придворную чепуху, какую знаете». Не говоря ни слова больше, он ушел от меня во гневе и старался дать сказанную работу другому золотых дел мастеру; но папа не захотел и тотчас же послал за мной и сказал мне, что я хорошо сказал, но что они хотят воспользоваться молитвенничком мадонне, каковой был изумительно расписан и который обошелся кардиналу де'Медичи, чтобы его расписать, в две с лишним тысячи скудо; и он был бы подходящим, чтобы сделать подарок императрице, а что императору они потом сделают то, что предполагал я, что поистине будет достойным его подарком: но это делается потому, что мало времени, так как император ожидается в Рим через полтора месяца. К сказанной книге он хотел сделать оклад массивного золота, богато отделанный и украшенный множеством драгоценных камней. Камни стоили около шести тысяч скудо; так что, когда мне дали камни и золото, я принялся за сказанную работу и, торопя ее, в несколько дней придал ей такую красоту, что папа изумлялся и оказывал мне величайшие милости, с уговором, что эта скотина Ювинале не будет ко мне подступаться. Когда сказанная работа была у меня близка к концу, явился император,[225]для какового было сделано много чудесных триумфальных ворот, и, прибыв в Рим с изумительной пышностью, о каковой придется писать другим, потому что я хочу говорить только о том, что касается меня, при своем прибытии он тотчас же подарил папе алмаз, каковой он купил за двенадцать тысяч скудо. Этот алмаз, папа за мной послал и дал мне его, чтобы я ему сделал перстень по мерке пальца его святейшества; но что он хочет, чтобы я сначала принес книгу в том виде, как она есть. Принеся книгу к папе, я весьма его удовлетворил; затем он посоветовался со мной, какое извинение можно было бы подыскать перед императором, которое бы годилось, в том, что эта сказанная работа не закончена. Тогда я сказал, что годится то извинение, что я скажу о своем недомогании, каковому его величество весьма легко поверит, видя меня таким худым и темным, как я есть. На это папа сказал, что это ему очень нравится, но чтобы я присовокупил от имени его святейшества, поднося ему книгу, что подношу ему и самого себя; и он мне сказал весь способ, как я должен держаться, слова, какие я должен сказать, каковые слова я их сказал папе, спросив его, нравится ли ему, если я скажу так. И он мне сказал: «Ты слишком хорошо скажешь, если у тебя хватит духу говорить таким же образом с императором, как ты говоришь со мной». Тогда я сказал, что с гораздо большей уверенностью у меня хватит духу говорить с императором; ибо император ходит одетым, как хожу я, и мне будет казаться, будто я говорю с человеком, который создан, как я; чего со мной не бывает, когда я говорю с его святейшеством, в каковом я вижу гораздо больше божественности как из-за церковных убранств, каковые мне являют как бы некое сияние, так и вместе с прекрасной старостью его святейшества; все это внушает мне больший трепет, чем то, что есть у императора. На эти слова папа сказал: «Ступай, мой Бенвенуто, ты молодец; сделай нам честь, и благо тебе будет».

 

XCI

 

Велел папа приготовить двух турецких коней, каковые принадлежали папе Клименту, и были они прекраснее всех, когда-либо приходивших в христианский мир. Этих двух коней папа велел мессер Дуранте,[226]своему камерарию, чтобы он привел их вниз, в коридоры дворца, и там вручил их императору, сказав некои слова, которые он ему велел. Мы спустились вниз вместе; и когда мы явились перед императором, эти два коня вошли с такой величавостью и с таким изяществом по этим комнатам, что и император, и все изумлялись. Тут выступил вперед сказанный мессер Дуранте, таким неуклюжим образом и с какими-то своими брешийскими словами, причем язык заплетался у него во рту, что ничего хуже никогда не было ни видано, ни слышано; император даже усмехнулся немного. Тем временем я уже развернул сказанную мою работу; и, видя, что император весьма благоволительно обратил глаза в мою сторону, я, тотчас же выступив вперед, сказал: «Священное величество, наш святейший папа Павел шлет эту книгу мадонны для подношения вашему величеству, каковая написана от руки и расписана рукой величайшего человека, который когда-либо занимался этим художеством; а этот богатый оклад из золота и драгоценных камней столь не закончен по причине моего недомогания; поэтому его святейшество вместе со сказанной книгой преподносит также и меня, и чтобы я последовал за вашим величеством кончать ему его книгу; и кроме того, во всем, что оно пожелало бы сделать, дотоле, пока я жив, я бы ему служил». На это император сказал: «Книге я рад, и вам также; но я хочу, чтобы вы мне ее кончили в Риме; а когда она будет кончена, а вы здоровы, привезите мне ее и приходите ко мне». Затем, беседуя со мной, он назвал меня по имени, так что я изумился, потому что не попадалось слов, где бы встречалось мое имя; и он мне сказал, что видел эту застежку для ризы папы Климента, где я сделал столько удивительных фигур. Так мы тянули разговоры целых полчаса, говоря обо многих разных вещах, все художественных и приятных; и так как мне казалось, что я вышел из этого с гораздо большей честью, чем я ожидал, то когда разговор немного замер, я откланялся и ушел. Император было слышно как сказал: «Пусть дадут Бенвенуто пятьсот золотых скудо сейчас же». Так что тот, кто их принес, спросил, кто тот папский человек, который говорил с императором. Выступил вперед мессер Дуранте, каковой у меня и похитил мои пятьсот скудо. Я пожаловался на это папе; и тот сказал, чтобы я не беспокоился, что он знает все, как я хорошо себя держал, говоря с императором, и что из этих денег я получу свою долю во всяком случае.

 

ХСII

 

Вернувшись к себе в мастерскую, я принялся с великим усердием кончать перстень к алмазу; для чего мне были присланы четверо, первейшие ювелиры Рима; потому что папе было сказано, что этот алмаз оправлен рукою первейшего ювелира в мире, в Венеции, какового звали маэстро Милиано Таргетта, и так как этот алмаз немного тонок, то это дело слишком трудное для того, чтобы делать его без великого совета. Я был рад этим четырем людям ювелирам, среди каковых был один миланец по имени Гайо. Это была самая заносчивая скотина на свете и тот, который знал меньше всех; а ему казалось, что он знает больше всех; остальные были скромнейшие и искуснейшие люди. Этот Гайо перед всеми начал говорить и сказал: «Надо сохранить Милианову блесну,[227]и перед ней, Бенвенуто, ты снимешь шляпу; потому что, как подцвечивание алмаза самое прекрасное и самое трудное дело, какое имеется в ювелирном искусстве, так Милиано величайший ювелир, который когда-либо был на свете, а это самый трудный из алмазов». Тогда я сказал, что тем больше славы мне сразиться с таким искусным человеком в таком художестве. Затем я обернулся к остальным ювелирам и сказал: «Вот я сохраняю Милианову блесну и попробую, не выйдет ли у меня лучше; если нет, то мы этой самой его опять и подцветим». Этот скотский Гайо сказал, что если я ее сделаю даже так, то он готов снять перед нею шляпу. На что я сказал; «Значит, если я ее сделаю лучше, то она заслуживает двух взмахов шляпы». «Да», — говорит. И так я начал делать свои блесны. Я принялся с превеликим старанием делать блесны, каковые в своем месте я научу, как они делаются.[228]Правда, что сказанный алмаз был самый трудный, какой когда-либо, и раньше, и потом, мне попадался, а эта Милианова блесна была мастерски сделана; однако же она меня не испугала. Навострив свой ум, я сделал так, что не то чтобы сравняться с ней, но и намного ее превзошел. Затем, увидав, что я его победил, я стал стараться Победить самого себя и по новому способу сделал блесну, которая была куда лучше той, что я было сделал. Затем я велел позвать ювелиров и, подцветив алмаз Милиановой блесной, потом хорошенько его почистив, подцветил его своей собственной. Когда я показал его ювелирам, один первейший искусник среди них, какового звали Раффаель дель Моро, взяв алмаз в руку, сказал Гайо: «Бенвенуто превзошел Милианову блесну». Гайо, который не хотел этому верить, взяв алмаз в руку, сказал: «Бенвенуто, этот алмаз на две тысячи дукатов дороже, чем с Милиановой блесной». Тогда я сказал: «Раз я победил Милиано, посмотрим, могу ли я победить самого себя». И, попросив их, чтобы они подождали меня немного, я ушел в один свой чуланчик, и в их отсутствие перецветил алмаз, и когда я вынес его ювелирам, Гайо сразу же сказал: «Это самое изумительное из всего, что я когда-либо видел за все время своей жизни, потому что этот алмаз стоит больше восемнадцати тысяч скудо, тогда как мы только что оценивали его в двенадцать». Остальные ювелиры, обернувшись к Гайо, сказали: «Бенвенуто — слава нашего искусства, и по заслугам и перед его блеснами, и перед ним мы должны снять шляпы». Гайо тогда сказал: «Я хочу пойти сказать об этом папе и хочу, чтобы он получил тысячу золотых скудо за оправу этого алмаза». И, побежав к папе, все ему рассказал; поэтому папа три раза в этот день присылал узнать, готов ли перстень. Затем, в двадцать три часа, я понес перстень; и так как дверь для меня не запиралась, то, приподняв этак осторожно портьеру, я увидел папу вдвоем с маркизом дель Гуасто,[229]каковой, должно быть, понуждал его к чему-то такому, чего тот не хотел делать, и я слышал, как он сказал маркизу: «Я вам говорю — нет, потому что мне надлежит не вмешиваться, и только». Я быстро отступил назад, но папа сам меня позвал; тогда я быстро вошел и, когда я подал ему в руку этот красивый алмаз, папа отвел меня этак в сторону, так что маркиз отошел. Папа, пока рассматривал алмаз, мне сказал: «Бенвенуто, начни со мной разговор, который казался бы важным, и не останавливайся, пока маркиз будет здесь, в этой комнате». И он начал расхаживать, и так как мне это было на руку, то это мне понравилось, и я начал беседовать с папой о том, каким образом я поступил, чтобы подцветить алмаз. Mapкиз оставался стоять в стороне, прислонившись к тканой шпалере, и корчился то на одной ноге, то на другой. Тема этого разговора была такая важная, если хотеть сказать ее хорошо, что можно было бы разговаривать целых три часа. Папа находил в этом столь великое удовольствие, что оно превосходило неудовольствие, которое у него было от маркиза, что он тут стоит. Я, который примешал к разговорам ту долю философии, какая полагается в этом художестве, так что, когда я побеседовал таким образом около часу, маркизу надоело, и он почти что в гневе ушел; тогда папа учинил Мне самые задушевные ласки, какие только можно себе представить, и сказал: «Подожди, мой Бенвенуто, и я дам тебе иную награду за твои таланты, чем та тысяча скудо, которые мне сказал Гайо, что заслуживает твой труд». И когда я ушел, папа хвалил меня в присутствии этих своих приближенных, среди каковых был этот Латино Ювинале, о котором я недавно говорил. Каковой, став моим врагом, старался со всяческим усердием мне досадить; и, видя, что папа говорит обо мне с такой приязнью и силой, сказал: «Нет никакого сомнения, что Бенвенуто — человек изумительных дарований; но если даже всякий человек естественно готов больше любить своих земляков, чем других, то все ж таки следовало бы хорошенько соображать, каким образом надлежит говорить о папе. Ему довелось сказать, что папа Климент был прекраснейший государь, какой когда-либо бывал, и столь же даровитый, но только неудачливый; и говорит, что ваше святейшество как раз наоборот, и что эта тиара плачет у вас на голове, и что вы похожи на разодетый сноп соломы, и что ничего-то в вас нет, кроме удачи». Эти слова были такой силы, сказанные тем, кто отлично умел их сказать, что папа им поверил. Я же не только чтобы их сказать, но и в разум мне ничего подобного никогда не приходило. Если бы только папа с честью мог, то он досадил бы мне величайшим образом; но как человек величайшего ума, он сделал вид, что смеется этому; тем не менее он затаил в себе такую великую ненависть ко мне, что это было нечто неописуемое, и я начал это замечать, потому что я уже не входил в комнаты с тою легкостью, как прежде, а даже с превеликим затруднением. А так как я уже много лет бывал при этих самых дворах, то я догадался, что кто-то такой оказал мне скверную услугу; и когда я ловко расспросил, то мне все рассказали, но только мне не сказали, кто это был; а я не мог догадаться, кто бы это сказал, потому что, если бы я это знал, я бы отомстил поверх головы.

 

XCIII

 

Я был занят тем, что кончал свою книжку; и, когда ее я кончил, я отнес ее папе, каковой поистине не мог удержаться от того, чтобы не похвалить мне ее превесьма. На что я сказал, чтобы он послал меня отвезти ее, как он мне обещал. Папа мне ответил, что он сделает так, как сочтет за благо сделать, а что я сделал то, что полагалось мне. И отдал распоряжение, чтобы мне хорошо заплатили. На этих работах за два с небольшим месяца я заработал пятьсот скудо; за алмаз мне заплатили в размере полутораста скудо, и только; все остальное было мне дано за отделку этой книжки, каковая отделка заслуживала больше тысячи, потому что это была работа, богатая множеством фигур, и листьев, и финифти, и камней. Я взял то, что мог получить, и вознамерился уехать себе с Богом из Рима. Тем временем папа послал сказанную книжку императору с одним своим внуком, по имени синьоре Сфорца, каковой когда преподнес книгу императору, император был ей весьма рад и тотчас же спросил про меня. Молоденький синьоре Сфорца, наученный, сказал, что, так как я болен, то я не поехал. Все это мне пересказали. Между тем я снарядился, чтобы ехать во Францию, и хотел ехать совсем один; но не мог, потому что один молодой юноша, который у меня жил, какового звали Асканио; этот юноша был возраста очень нежного и был самый удивительный слуга, который когда-либо бывал на свете; и когда я его взял, он ушел от одного своего хозяина, которого звали Франческо, который был испанец и золотых дел мастер. Я, которому не хотелось брать этого юношу, чтобы не затевать ссоры со сказанным испанцем, сказал Асканио: «Не хочу тебя, чтобы не обижать твоего хозяина». Он сделал так, что его хозяин написал мне записку, чтобы я свободно его брал. Так он жил у меня много месяцев; и так как он явился худой и бледный, то мы его звали старичком; да я и думал, что это старичок, потому что он служил так хорошо; и так как он был такой умный, то казалось невозможным, чтобы в тринадцать лет, — как он говорил, что ему было, — могло быть столько разума. Итак, чтобы вернуться, он в эти несколько месяцев нагулял тело и, оправившись от лишений, стал самым красивым юношей в Риме; и так как он был такой хороший слуга, как я сказал, а также потому, что он удивительно успевал в искусстве, я возымел к нему превеликую любовь, как к сыну, и одевал его, как если бы он был мне сыном. Когда юноша увидел, что он оправился, он счел, что ему очень повезло, что он попал мне в руки. Он часто ходил благодарить своего хозяина, который был причиной его великого благополучия; а так как у этого его хозяина жена была красивая молодуха, то она говорила: «Мышонок, что ты сделал, чтобы стать таким красивым?» Так они его звали, когда он у них жил. Асканио ей ответил: «Мадонна Франческа, это мой хозяин сделал меня таким красивым и гораздо более добрым». Эта ядовитенькая очень рассердилась, что Асканио так сказал; и так как она слыла женщиной бесстыдной, то она сумела приласкать этого юношу, быть может, больше, чем допускает скромность; поэтому я замечал, что этот юноша ходил чаще обычного повидать свою хозяйку. Случилось, что однажды он люто надавал колотушек одному ученику в мастерской, каковой, когда я пришел, потому что я уходил, то сказанный мальчик, плача, жаловался, говоря мне, что Асканио прибил его без всякой причины. На каковые слова я сказал Асканио: «С причиной или без причины, но только чтобы ты у меня никого больше не бил в моем доме, не то увидишь, как умею бить я». Он стал мне отвечать; тогда я вдруг накинулся на него и надавал ему кулаками и пинками самых жестоких колотушек, которые он когда-либо испытывал. Как только ему удалось уйти из моих рук, он без плаща и шапки выбежал вон, и целых два дня я так и не знал, где он, да и не старался узнать; но только, на третий день, ко мне зашел поговорить один испанский дворянин, какового звали дон Дьего. Это был самый щедрый человек, которого я когда-либо знал на свете. Я ему делал и продолжал делать кое-какие работы, так что он был большим моим другом. Он мне сказал, что Асканио вернулся к прежнему своему хозяину и что если это мне удобно, то чтобы я отдал ему его шапку и плащ, которые я ему подарил. На эти слова я сказал, что Франческо повел себя дурно и что он поступил, как человек дурно воспитанный; потому что если бы он мне сразу сказал, как только Асканио к нему ушел, что он у него в доме, то я бы весьма охотно его отпустил; но так как он держал его у себя два дня и даже не дал мне об этом знать, то я не желаю, чтобы он у него жил; и пусть он устроится так, чтобы я ни в коем случае не видел его у него в доме. Дон Дьего это передал; на что сказанный Франческо стал над этим потешаться. На следующее другое утро я увидал Асканио, который выделывал какие-то проволочные безделушки рядом со сказанным хозяином. Когда я проходил мимо, сказанный Асканио поклонился мне, а его хозяин меня чуть ли не высмеял. Он послал мне сказать через этого дворянина, дон Дьего, что, если это мне удобно, то чтобы я вернул Асканио платье, которое я ему подарил; если же нет, то ему все равно, и что у Асканио недостатка в платье не будет. При этих словах я обратился к дон Дьего и сказал: «Синьор дон Дьего, во всех ваших делах я никого не видал щедрее и порядочнее вас; но этот Франческо совершенно обратное тому, что вы есть, потому что он — бесчестный нехристь. Скажите ему так от моего имени, что если, пока не зазвонят к вечерне, он сам не приведет мне Асканио сюда в мою мастерскую, то я его убью во что бы то ни стало, и скажите Асканио, что если он не уйдет оттуда в этот же час, уготованный его хозяину, то я сделаю с ним не многим меньше». На эти слова этот синьор дон Дьего ничего мне не ответил, но ушел и напустил на сказанного Франческо такого страху, что тот не знал, что с собой и делать. Тем временем Асканио сходил за своим отцом, каковой приехал в Рим из Тальякоцци, откуда он был; и, услышав про этот Переполох, он точно так же советовал Франческо, что тот должен отвести Асканио ко мне. Франческо говорил Асканио: «Иди туда сам, и твой отец пойдет с тобой». Дон Дьего говорил: «Франческо, я предвижу какой-нибудь большой скандал; ты лучше моего знаешь, кто такой Бенвенуто; веди его смело, а я пойду с тобой». Я, который приготовился, расхаживал по мастерской, поджидая звона к вечерне, расположившись учинить одно из самых гибельных дел, какие я за время своей жизни когда-либо учинял. Тут подошли дон Дьего, Франческо, и Асканио, и отец, с которым я не был знаком. Когда Асканио вошел, — а я на них смотрел на всех глазом гнева, — Франческо, цветом мертвенный, сказал: «Вот я вам привел Асканио, какового я держал у себя, не думая вас обидеть». Асканио почтительно сказал: «Хозяин мой, простите меня, я здесь затем, чтобы делать все, что вы мне прикажете». Тогда я сказал: «Ты пришел, чтобы доработать срок, который ты мне обещал?» Он сказал: да, и чтобы никогда уже больше от меня не уходить. Тогда я обернулся и сказал тому ученику, которого он прибил, чтобы он подал ему этот сверток с платьем; а ему сказал: «Вот все то платье, что я тебе подарил, и с ним получай свободу и иди куда хочешь». Дон Дьего стоял, изумленный этим, потому что он ожидал совсем другого. Между тем Асканио вместе с отцом упрашивал меня, что я должен его простить и взять к себе обратно. Когда я спросил, кто это говорит за него, он мне сказал, что это его отец; каковому, после многих просьб, я сказал: «И так как вы его отец, то ради вас я беру его обратно».

 

XCIV

 

Решив, как я сказал немного раньше, ехать во Францию, как потому, что я увидел, что папа обо мне уже не того мнения, что прежде, потому что злые языки замутили мне мою великую службу, и из страха, чтобы те, кто мог, не сделали мне хуже; поэтому я расположился поискать другую страну, чтобы посмотреть, не найду ли я лучшей удачи, и охотно уезжал себе с Богом, один. Решив, однажды вечером, ехать наутро, я сказал этому верному Феличе, чтобы он пользовался всем моим добром до моего возвращения; а если бы случилось, что я не вернусь, то я хотел, чтобы все было его. И так как у меня был подмастерье перуджинец, каковой мне помогал кончать эти работы для папы, то этого я отпустил, заплатив ему за его труды. Каковой мне сказал, что он меня просит, чтобы я ему позволил ехать со мной, и что он поедет на свой счет; что если случится, что я останусь работать у французского короля, то все же лучше будет, если у меня будут с собой свои же итальянцы, и особенно такие люди, которые я знаю, что они могли бы мне помочь. Он так меня упрашивал, что я согласился взять его с собой, тем способом, как он говорил. Асканио, находясь точно так же в присутствии этого разговора, сказал, чуть не плача: «Когда вы взяли меня к себе обратно, я сказал, что хочу остаться у вас на всю жизнь, и так и намерен сделать». Я ему сказал, что я этого не хочу ни в коем случае. Бедный юноша стал собираться, чтобы идти за мной пешком. Видя, что он принял такое решение, я взял лошадь также и для него и, поместив ей один мой чемоданчик на круп, нагрузил себя гораздо большими причиндалами, чем то бы сделал; и, выехав из Рима,[230]поехал во Флоренцию, а из Флоренции в Болонью, а из Болоньи в Венецию, а из Венеции поехал в Падую; где меня из гостиницы взял к себе этот дорогой мой друг, которого звали Альбертаччо дель Бене. На другой за тем день я пошел поцеловать руки мессер Пьетро Бембо,[231]каковой еще не был кардиналом. Сказанный мессер Пьетро учинил мне самые беспредельные ласки, какие только можно учинить на свете человеку; потом обернулся к Альбертаччо и сказал: «Я хочу, чтобы Бенвенуто остался здесь со всеми своими людьми, хотя бы у него их было сто; поэтому решайтесь, если вы тоже хотите Бенвенуто, остаться здесь у меня, иначе я вам не хочу его отдавать». И так я остался услаждаться у этого даровитейшего синьора. Он приготовил мне комнату, которая была бы слишком почетна и для кардинала, и постоянно хотел, чтобы я ел рядом с его милостью. Затем подошел со смиреннейшими разговорами, показывая мне, что имел бы желание, чтобы я его изобразил; и я, который ничего другого на свете и не желал, приготовив себе некий белейший гипс в коробочке, начал его; и первый день я работал два часа кряду, и набросал эту замечательную голову настолько удачно, что его милость остался поражен; и так как тот, кто был превелик в своих науках и в поэзии в превосходной степени, но в этом моем художестве его милость не понимал ничего решительно, то поэтому ему казалось, что я ее кончил, в то время как я ее едва только начал; так что я никак не мог ему объяснить, что она требует много времени, чтобы быть сделанной хорошо. Наконец, я решил сделать ее, насколько могу лучше, в тот срок, какой она заслуживает; а так как он носил бороду короткой, по-венециански, то мне стоило большого труда сделать голову, которая бы меня удовлетворяла. Все ж таки я ее кончил и считал, что сделал лучшую работу, какую когда-либо делал, в том, что относится к моему искусству. Поэтому я увидел его растерянным, потому что он думал, что если я ее сделал в воске в два часа, то должен в десять часов сделать ее на стали. Когда он затем увидал, что я и в двести часов не мог сделать ее в воске и прошу отпустить меня, чтобы ехать во Францию, то поэтому он весьма расстроился и просил меня, чтобы я ему сделал по крайней мере оборот к этой его медали, и это был конь Пегас посреди миртовой гирлянды. Его я сделал приблизительно часа в три времени, и он у меня вышел очень удачно; и, будучи весьма удовлетворен, он сказал: «Этот конь кажется мне, однако же, делом в десять раз большим, чем сделать головку, где вы столько бились; я не могу понять, в чем тут трудность». Все же он говорил мне и просил меня, что я должен ему ее сделать на стали, говоря мне: «Пожалуйста, сделайте мне ее, потому что вы мне ее сделаете очень быстро, если захотите». Я ему обещал, что здесь я ее не хочу делать, но там, где я остановлюсь работать, я ему ее сделаю непременно.[232]Пока мы вели этот разговор, я пошел приторговать трех коней, чтобы ехать во Францию; а он велел тайно следить за мной, потому что имел превеликий вес в Падуе; так что, когда я хотел заплатить за коней, каковых я сторговал за пятьдесят дукатов, то хозяин этих лошадей мне сказал: «Даровитый человек, я вам дарю этих трех коней». На что я ответил: «Это не ты мне их даришь, а от того, кто мне их дарит, я их не хочу, потому что я ему ничего не мог дать от моих трудов». Этот добрый человек мне сказал, что, если я не возьму этих коней, я других коней в Падуе не достану и буду вынужден идти пешком. Тогда я пошел к великолепному мессер Пьетро, который делал вид, будто ничего не знает, и только ласкал меня, говоря, чтобы я оставался в Падуе. Я, который вовсе этого делать не хотел и расположился ехать во что бы то ни стало, мне пришлось поневоле принять этих трех коней; и сними я уехал.

 

XCV

 

Я направил путь через землю Серых,[233]потому что другой путь не был безопасен ввиду войн. Мы миновали горы Альбу и Берлину;[234]это было восьмого дня мая, и снег был превеликий. С превеликой опасностью для жизни нашей миновали мы эти две горы. Когда мы их миновали, мы остановились в одном городе, каковой, если я верно помню, называется Вальдиста;[235]здесь мы заночевали. Ночью туда приехал флорентийский гонец, какового звали Бузбакка. Этого гонца я слышал, что поминали, как человека верного и искусного в своем деле, и я не знал, что он упал через свои мошенничеств а. Когда он увидел меня в гостинице, он окликнул меня по имени и сказал мне, что едет по важным делам в Лион и чтобы я, пожалуйста, ссудил его деньгами на дорогу. На это я сказал, что у меня нет денег, чтобы я мог его ссудить, но что если он хочет ехать со мною вместе, то я буду за него платить вплоть до Лиона. Этот мошенник плакал и всячески подъезжал ко мне, говоря мне, что если для дел важных, национальных у бедного гонца не хватило денег, то такой человек, как вы, обязан ему помочь; и кроме того, сказал мне, что везет вещи величайшей важности от мессер Филиппо Строцци;[236]И так как у него был с собой чехол от стакана, покрытый кожей, то он сказал мне на ухо, что в этом чехле — серебряный стакан, а что в этом стакане — драгоценных камней на много тысяч дукатов и что там письма величайшей важности, каковые посылает мессер Филиппо Строцци. На это я ему сказал, чтобы он позволил мне спрятать драгоценные камни на нем самом, каковые подвергнутся меньшей опасности, чем если везти их в этом стакане; а чтобы стакан он отдал мне, каковой мог стоить около десяти скудо, а я ему услужу двадцатью пятью. На эти слова гонец сказал, что он поедет со мной, так как не может сделать иначе, потому что если он отдаст этот стакан, то ему не будет чести. На этом мы и покончили; и, тронувшись утром, приехали к озеру, что между Вальдистате и Вессой;[237]озеро это длиною в пятнадцать миль, если ехать на Вессу. Увидев лодки этого озера, я испугался; потому что сказанные лодки — еловые, не очень большие и не очень толстые, и они не сколочены и даже не просмолены; и если бы я не увидел, как в другую такую же село четверо немецких дворян со своими четырьмя лошадьми, я бы ни за что не сел в эту; я бы даже скорее повернул обратно; но я решил, видя, какое они выделывают зверство, что эти немецкие воды не топят, как наши итальянские. Эти мои двое юношей мне все ж таки говорили: «Бенвенуто, ведь это опасное дело садиться в нее с четырьмя лошадьми». На что я им говорил: «Разве вы не видите, трусы, что эти четверо дворян сели у нас на глазах и плывут себе, смеясь? Если бы это было видно, так же, как это вода, то я бы сказал, что они плывут весело, чтобы в нем потонуть; но так как это вода, то я отлично знаю, что им нет радости в ней тонуть, так же, как и нам». Это озеро было длиной пятнадцать миль, а шириной около трех; по одну сторону была гора, превысокая и пещеристая, по другую было плоско и травянисто. Когда мы были посередине милях в четырех, сказанное озеро начало бурлить, так что те, которые гребли, попросили нашей помощи, чтобы мы им помогли грести; так мы и делали некоторое время. Я указывал и говорил, чтобы они нас высадили на тот берег; они говорили, что это невозможно, потому что там нет воды, чтобы нести лодку, и что там есть такие мели, о каковые лодка сразу же разобьется и мы все потонем, и они все просили, чтобы мы им помогли. Лодочники кричали друг другу, прося помощи. Увидев, что они перепуганы, и так как лошадь у меня была умная, я накинул ей повода на шею и взял часть недоуздка в левую руку. Лошадь, которая была, как они бывают, с некоторым разумением, она как будто поняла, что я хочу сделать, потому что, повернув ей голову к этой свежей траве, я хотел, чтобы, плывя, она и меня потащила с собой. Тут нашла такая большая волна с этого озера, что она покрыла лодку. Асканио, крича: «Милость божия, отец мой, помогите мне!» — хотел броситься ко мне; поэтому я взялся за свой кинжальчик и сказал ему, чтобы они сделали так, как я им показал, потому что лошади спасут им жизнь точно так же, как я надеюсь и сам уберечь ее этим путем; а если он еще раз ко мне бросится, то я его убью. Так мы плыли дальше еще несколько миль с этой смертельной опасностью.

 

XCVI

 

Когда мы были у середины озера, мы увидели маленькую равнинку, где можно было пристать, и на эту равнинку я видел, как вышли те четверо немецких дворян. Когда мы хотели выйти, лодочник не хотел ни за что. Тогда я сказал своим юношам: «Теперь время показать, кто мы такие; так что беритесь за шпаги, и заставим их силой нас высадить». Так мы и сделали с великим затруднением, потому что те учинили превеликое сопротивление. Когда мы все-таки ступили на землю, надо было взбираться две мили вверх по этой горе, что было труднее, чем взбираться по приставной лестнице. Я был весь облачен в кольчугу, в плотных сапогах и с пищалью в руке, и дождь лил, сколько Бог умел послать. Эти черти, немецкие дворяне, с этими своими лошадками в поводу, вытворяли чудеса, потому что наши лошади не годились на этот предмет, и мы околевали от усталости, заставляя их взбираться на эту трудную гору. Когда мы поднялись кусок, лошадь Асканио, а это была чудеснейшая венгерская лошадь; она была чуточку впереди Бузбакки, гонца, и сказанный Асканио дал ему свое копье, чтобы тот ему помог его нести; случилось, что на скверном месте эта лошадь поскользнулась и так поехала, шатаясь, не в силах себе помочь, что наткнулась на острие копья этого мошенника-гонца, который не сумел его отвести; и так как у лошади шея оказалась проткнутой насквозь, то этот другой мой подмастерье, желая помочь тоже и своей лошади, которая была вороная лошадь, поскользнулся к озеру и удержался за кустик, каковой был совсем жиденький. На этой лошади было две сумы, в каковых были внутри все мои деньги и то, что у меня было ценного; я сказал юноше, чтобы он спасал свою жизнь, а лошадь пусть идет к черту; падение было больше чем с милю, и шло нависая, и падало в озеро. Как раз под этим местом остановились эти наши лодочники; так что, если бы лошадь упала, то она бы угодила как раз на них. Я был впереди всех, и мы стояли и смотрели, как кувыркается лошадь, каковая казалось, что идет к верной гибели. При этом я говорил моим юношам: «Не беспокойтесь ни о чем, будем спасаться сами и возблагодарим Бога за все; мне только жаль этого бедного человека Бузбакку, который привязал свой стакан и свои драгоценные камни, которые стоят несколько тысяч дукатов, этой лошади к луке, думая, что так надежнее; а моих — всего несколько сот скудо, и я не боюсь ничего на свете, была бы со мной милость божия». Тогда Бузбакка сказал: «Мне жаль не своего, а мне жаль вашего». Я ему сказал: «Почему это тебе жаль моего малого и не жаль своего многого?» Бузбакка тогда сказал: «Скажу вам во имя божие; в этих случаях и в положении, в каком мы находимся, надо говорить правду. Я знаю, что ваши-то — скудо и настоящие; а этот мой футляр от стакана, где я сказал, что столько драгоценных камней и столько всяких врак, весь полон икры». Услышав это, я не мог сделать так, чтобы не рассмеяться; эти мои юноши рассмеялись; он плакал. Эта лошадь себе помогла, когда мы уже считали ее пропавшей. И вот, смеясь, мы собрались с силами и снова двинулись в гору. Эти четверо немецких дворян, которые достигли раньше нас вершины этой крутой горы, прислали нам несколько человек, каковые нам помогли; так что мы достигли этого дичайшего пристанища; где, будучи мокры, утомлены и голодны, мы были наиприветливейше приняты, и здесь мы пообсушились, отдохнули, утолили голод, и некоими травами была врачевана раненая лошадь; и нам был показан этот род трав, каковыми были полны изгороди. И нам было сказано, что если мы все время будем держать рану набитою этими травами, то лошадь не только что выздоровеет, но будет нам служить, как если бы с ней ничего и не случалось; так мы и делали. Поблагодарив дворян и очень хорошо подкрепившись, мы оттуда уехали и двинулись вперед, благодаря Бога, что он нас спас от этой великой опасности.

 

XCVII

 

Прибыли мы в один город за Вессой; здесь мы остановились на ночь, где слышали во все часы ночи сторожа, который пел весьма приятным образом; и так как все эти дома в этих городах из елового дерева, то сторож ничего другого не говорил, как только чтобы смогрели за огнем. Бузбакка, который напугался за день, всякий час, как тот пел, Бузбакка кричал во сне, говоря: «О боже мой, я тону!» И это был испуг миновавшего дня; и добавить к этому, что вечером он напился, потому что желал перепить в этот вечер всех немцев, какие там были; и то он говорил: «Горю!» — то: «Тону!» Иной раз ему казалось, будто он в аду и его мучат с этой икрой на шее. Эта ночь была такая забавная, что все наши горести обратились в смех. Наутро, встав при прекраснейшей погоде, мы поехали обедать в веселый город, называемый Дакка.[238]Здесь нас удивительно накормили; потом мы взяли проводников, каковые возвращались в некий город, называемый Сурик.[239]Проводник, который вел, ехал по озерной плотине, и другого пути не было; а эта плотина и сама была покрыта водой, так что дурак-проводник поскользнулся, и лошадь, и он пошли под воду. Я, который был как раз за проводником, остановив коня, стоял и смотрел, как этот дурак вылезает из воды; а он как ни в чем не бывал о снова запел и махал мне, чтобы я ехал дальше. Я бросился вправо и поломал какие-то изгороди; так я повел за собой моих юношей и Бузбакку. Проводник кричал, говоря мне, однако ж, по-немецки, что если эти люди меня увидят, то они меня убьют. Мы поехали вперед и избегли и этой грозы. Прибыли мы в Сурик, город изумительный, чистенький, как ювелирное изделие. Здесь мы отдыхали целый день; затем, однажды утром, спозаранку выехали, попали в другой красивый город, называемый Солуторно;[240]оттуда попали в Узанну,[241]из Узанны в Женеву, из Женевы в Лион, все время распевая и смеясь. В Лионе я отдыхал четыре дня; много веселился с некоторыми моими друзьями; мне возместили расходы, которые я произвел за Бузбакку. Затем на пятый день я направил путь к Парижу. Это было приятное путешествие, кроме того, что, когда мы прибыли в Палиссу,[242]шайка разбойников хотела нас убить, и мы с немалой доблестью спаслись. Затем мы ехали до самого Парижа без всякой как есть помехи; все время распевая и смеясь, мы благополучно прибыли.

 

XCVIII

 

Отдохнув в Париже немного, я пошел навестить живописца Россо,[243]каковой состоял на службе у короля. Этот Россо, я думал, что он величайший друг, какой у меня есть на свете, потому что я делал ему в Риме величайшие одолжения, какие человек может делать человеку; и так как эти самые одолжения могут быть сказаны в кратких словах, то я не хочу преминуть их сказать, показывая, сколь бесстыдна неблагодарность. Из-за своего злого языка, будучи в Риме, он наговорил так много худого о работах Раффаэлло да Урбино, что его ученики хотели его убить во что бы то ни стало; от этого я его спас, охраняя его дни и ночи с превеликими усилиями. И еще, так как он плохо говорил о маэстро Антонио да Сан Галло,[244]весьма превосходном зодчем, тот велел у него отнять работу, которую он ему достал у мессер Аньоло да Чези; затем он начал так против него действовать, что довел его до того, что тот умирал с голоду; поэтому я ссудил его многими десятками скудо, чтобы жить. И, не получив их еще обратно, зная, что он на королевской службе, я пошел, как я сказал, его навестить; я не столько думал о том, чтобы он мне вернул мои деньги, но думал, что он мне окажет помощь и покровительство, чтобы устроить меня на службу к этому великому королю. Когда он меня увидел, он сразу же смутился и сказал: «Бенвенуто, ты зря потратился на такое длинное путешествие, особенно в такое время, когда заняты войной, а не безделками наших работ». Тогда я сказал, что я привез с собой столько денег, что могу вернуться в Рим тем же способом, каким приехал в Париж, и что это не отплата за труды, которые я для него понес, и что я начинаю верить тому, что мне говорил про него маэстро Антонио да Сан Галло. Так как он хотел обратить все это в шутку, заметив свое негодяйство, то я ему показал платежный приказ на пятьсот скудо на Риччардо дель Бене. Этот несчастный все-таки стыдился, и так как он хотел меня удержать чуть ли не силой, то я посмеялся над ним и ушел прочь вместе с одним живописцем, который тут же присутствовал.

 

 

Этого звали Згуаццелла;[245]он тоже был флорентинец; я переехал жить к нему в дом, с тремя лошадьми и тремя слугами, за столько-то в неделю. Он отлично меня содержал, а я еще лучше ему платил. Затем я стал искать, как бы поговорить с королем, каковому меня и представил некий мессер Джулиано Буонаккорси, его казначей. Ждал я этого долго; потому что я не знал, что Россо прилагает всяческое старание, чтобы я не говорил с королем. Когда сказанный мессер Джованни[246]это заметил, он тотчас же повез меня в Фонтана Билио[247]и провел меня к королю, у какового я имел целый час милостивейшей аудиенции; и так как король собирался ехать в Лион, то он сказал сказанному мессер Джованни, чтобы тот взял меня с собой и что в дороге поговорят о кое-каких прекрасных работах, которые его величество намеревался заказать. Так я и поехал вместе с придворной свитой и в дороге вошел в великую службу к кардиналу феррарскому,[248]у которого тогда еще не было шляпы. И так как каждый вечер я имел превеликие разговоры со сказанным кардиналом, и его высокопреосвященство говорил, что я должен остаться в Лионе в одном его аббатстве и что там я могу жить себе до тех пор, пока король не вернется с войны, что сам он едет в Гранополи,[249]а в его лионском аббатстве у меня будут все удобства. Когда мы приехали в Лион, я захворал, а этот мой юноша Асканио схватил перемежную лихорадку; так что мне опостылели и французы, и их двор, и мне не терпелось вернуться в Рим. Увидев, что я расположен вернуться в Рим, кардинал дал мне столько денег, чтобы я сделал ему в Риме серебряный таз и кувшин. Так мы поехали обратно в Рим, на отличных лошадях, и направляясь через Санпионские горы[250]и соединившись с некоими французами, с каковыми мы и ехали кусок, Асканио со своей перемежной лихорадкой, а я с легонькой горячкой, каковая, казалось, ни на миг меня не оставляла; и я так раздражил себе желудок, что я провел четыре месяца и не думаю, чтобы мне случалось съесть целый хлеб за неделю, и я очень желал доехать до Италии, желая умереть в Италии, а не во Франции.

 

ХСIХ

 

Когда мы миновали горы сказанного Санпионе, увидели мы реку около места, называемого Индеведро.[251]Эта река была очень широка, весьма глубока, и на ней был мостик, длинный и узкий, без перил. Так как утром был очень густой иней, то, подъехав к мосту, — а я был впереди всех, — и увидав, что он очень опасен, я велел моим юношам и слугам, чтобы они спешились, ведя своих лошадей в поводу. Так я миновал сказанный мост весьма счастливо, и ехал себе, беседуя с одним из этих двух французов, каковой был дворянин; а другой был нотариус, каковой остался немного позади и подшучивал над этим французским дворянином и надо мной, что из страха ни перед чем мы пожелали это неудобство идти пешком. К каковому я обернулся, увидев его посередине моста, и попросил его, чтобы он ехал тихо, потому что он был в месте весьма опасном. Этот человек, который не мог изменить своей французской природе, сказал мне по-французски, что я человек малодушный и что тут нет ровно никакой опасности. Пока он говорил эти слова, он захотел подбоднуть немного лошадь, ввиду чего лошадь вдруг соскользнула с моста прочь и, ногами к небу, упала рядом с громаднейшим камнем. И так как Бог часто милостив к безумцам, то это животное вместе с другим животным и его лошадью угодили в превеликий омут, где они и пошли книзу, и он, и лошадь. Как только я это увидел, я с превеликой поспешностью бросился бегом и с великой трудностью спрыгнул на этот камень и, свесившись с него, ухватился за полу балахона, который был на этом человеке, и за эту полу вытащил его наверх, а то он был еще покрыт водой; и так как он выпил много воды и еще немного и утонул бы, то, увидев его вне опасности, я порадовался за него, что спас ему жизнь. Поэтому он мне ответил по-французски и сказал мне, что я ровно ничего не сделал; что важны его бумаги, которые стоят много десятков скудо; и казалось, что эти слова он мне их говорит во гневе, весь мокрый и бормочущий. Тогда я повернулся к некоим проводникам, которые у нас были; и велел, чтобы они помогли этому животному и что я им заплачу. Один из этих проводников доблестно и с большим трудом принялся ему помогать и выудил ему его бумаги, так что он ничего не потерял; а другой проводник так и не захотел нести никакого труда, чтобы ему помочь. Когда мы затем приехали в это вышесказанное место, — а мы устроили общий кошелек, из какового полагалось расходовать мне, — то, когда мы пообедали, я дал немного денег из общего кошелька тому проводнику, который помогал тащить его из воды; на это он мне говорил, что эти деньги я бы ему дал из своих, потому что он не намерен давать ему ничего, кроме того, о чем мы уговорились, за то, что он исполнял обязанность проводника. На эт




©2015 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.