Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Цивилизация и легкомыслие



Как вынесли бы мы громадность и первозданную глубину разнообразных произведений и шедевров, если бы дерзкие и восхитительные умы не обрамляли их бахромой тонкого презрения и импульсивной иронии? И как бы мы смогли вытерпеть законы, кодексы и параграфы сердца, в угоду инерции и благопристойности наложенные на хитроумные и суетные пороки, если бы не эти жизнерадостные существа, чья утонченность ставит их одновременно и на вершину общества, и вне его?

Необходимо выразить признательность цивилизациям, которые не злоупотребляли серьезностью, а играли ценностями, с упоением порождая их и разрушая. Назовите мне хоть один пример столь же просветленно-шутливого отношения к элегантному небытию, какое мы наблюдаем в греческой и французской цивилизациях. Два источника утешения — это Алкивиадов век1 и восемнадцатое столетие во Франции2. Если другие цивилизации смогли насладиться осознанием бесполезности всего происходящего только на последних этапах своего существования, при распаде всей системы своих верований и обычаев, то эти два столетия познали беззаботную и всепроникающую скуку, находясь в расцвете сил и не имея прекрасных видов на будущее. Можно ли подобрать более яркий символ, чем госпожа дю Деффан3, которая, состарившись, ослепнув, но не утратив прозорливости, ни на секунду не переставая проклинать жизнь, тем не менее находила в ней горькую привлекательность?

Легкомыслие дается нелегко. Это привилегия и особое искусство; это поиски поверхностного теми, кто, поняв, что нельзя быть уверенным ни в чем, возненавидел всякую уверенность; это бегство подальше от бездн, которые, будучи, естественно, бездонными, не могут никуда привести.

Остается, правда, еще внешняя оболочка — так почему бы не возвысить ее до уровня стиля? Вот так-то и определяется всякая разумная эпоха. Мы начинаем уделять больше внимания выражению, нежели кроющейся за ним сути, отдаем предпочтение изяществу перед интуицией; даже эмоции становятся вежливыми. Существо, предоставленное самому себе и не имеющее никакого представления об изяществе, элегантности, — это чудовище, которое обнаруживает в себе лишь какие-то темные области, где бродят неот-


вратимые ужас и отрицание. Всеми своими фибрами осознавать, что умрешь, и быть не в состоянии скрыть свое знание есть не что иное, как проявление варварства. Всякая искренняя философия отрицает право цивилизации маскировать наши тайны, прикрывая их изысканными одеяниями. Так что легкомыслие оказывается наиболее действенным противоядием против недуга быть самим собой: с помощью легкомыслия мы обманываем мир и скрываем непристойность наших глубин. Как без подобных ухищрений не краснеть за то, что у нас есть душа? Что за кошмарное зрелище для постороннего взгляда наше одиночество во всей своей наготе! Но ведь это всегда для них, хотя иногда и для самих себя, мы устраиваем весь этот маскарад с переодеванием...

Растворение в Боге

Тому, кто лелеет свою отличающуюся от других сущность, на каждом шагу угрожают вещи, от которых он отказывается. Его часто покидает наиболее значительный из всех даров природы — внимание, и он уступает искушениям, от которых хотел бы убежать, или же становится жертвой порочных таинств. .. Кому неведомы эти страхи, эта дрожь, эти головокружения, сближающие нас с животными и ставящие нас перед трудным выбором? Наши колени дрожат, но не сгибаются; наши руки ищут друг друга, но не соединяются; очи наши глядят ввысь, но ничего не видят... И мы храним эту вертикальную верность самим себе, укрепляющую наше мужество; храним этот страх перед жестами, избавляющий нас от демонстративных действий; и наши веки помогают нас скрыть до смешного невыразимый взгляд. Наше скольжение вниз близко, но не неизбежно — случай любопытный, однако совсем не новый; и вот уже на горизонте наших страхов пробивается улыбка... мы все-таки не грохнемся оземь в молитвенном экстазе... ибо, в конце концов, Он не должен нас победить; его прописной букве не устоять перед нашей иронией, и нашему сердцу удастся сдержать насылаемую им дрожь.

Если бы Бог действительно существовал, если бы наши слабости восторжествовали над нашей способностью принимать решения, а глубины подсознания — над анализом, то зачем продолжать мыслить, коль скоро с нашими трудностями было бы покончено и мы, избавившись от наших страхов, перестали бы задавать вопросы? Как все просто, как легко. Всякий абсолют, как личный, так и абстрактный, представляет собой способ увильнуть от проблем, причем не только от самих проблем, — это способ забыть об их корнях, то есть о панике разума.

Бог — это падение под прямым углом на наши страхи; спасение, низвергающееся, подобно грому, посреди наших поисков, которых не в состоянии обмануть никакое упование; решительная отмена нашей безутешной и не желающей утешиться гордости; уход индивидуума на запасной путь; сон души за отсутствием беспокойства...

Есть ли на свете более радикальное самоотречение, чем вера? Я согласен, что без нее мы оказываемся в бесконечном лабиринте тупиков. И все же, не переставая понимать, что пустота может привести только к пустоте и что вселенная является всего лишь побочным продуктом нашей печали, за-


чем отказываться от удовольствия споткнуться и разбить себе голову о землю и небо?

Решения, предлагаемые нам нашей унаследованной от предков трусостью, оказываются наихудшим отступничеством от нашего долга соблюдать интеллектуальные приличия. Обманывать себя, жить иллюзиями и умереть заблуждаясь — вот чем занимаются люди. Но существует и некое достоинство, не дающее нам исчезнуть в Боге и преображающее все мгновения в молитвы, коих мы никогда не сотворим.

Вариации натему смерти

I.Мы потому цепляемся за жизнь, что она не зиждется ни на чем и не
располагает даже тенью какого-либо аргумента в свою защиту. Тогда как
смерть в этом отношении даже чересчур аккуратна; все аргументы говорят в
ее пользу. Непостижимая для наших инстинктов, она встает перед нашим
мысленным взором — прозрачная, лишенная каких бы то ни было чар и
ложной прелести неведомого.

Поскольку жизнь нагромождает никчемные загадки и монополизирует бессмыслицу, она внушает больше ужаса, чем смерть: именно она и есть великое Неведомое.

Куда же может привести столько пустоты и непостижимого? Мы хватаемся за отпущенные нам дни, так как желание умереть слишком логично, а посему недейственно. Если бы жизнь обладала хотя бы одним внятным и бесспорным аргументом в свою пользу, она уничтожила бы сама себя — инстинкты и предрассудки улетучиваются от соприкосновения с Неукоснительностью. Все, что дышит, питается недостоверным; для жизни, этой тяги к Безрассудному, любое привнесение логики гибельно... Поставьте перед жизнью точную цель, и она вмиг утратит всю свою привлекательность. Неопределенность ее целей ставит ее выше смерти, тогда как малейшая крупица ясности низвела бы ее до тривиальности могил. Ибо позитивная наука о смысле жизни мгновенно превратила бы землю в безлюдное пространство, и никакому одержимому не удалось бы оживить на ней плодоносящую невероятность Желания.

II. Людей можно классифицировать по самым причудливым критериям:
по их темпераментам либо склонностям, по их грезам, по тому, как у них
функционирует та или иная железа. Они меняют идеи, словно галстуки, так
как все идеи и все критерии происходят извне, из конфигураций и превратно
стей времени. Но есть нечто исходящее от нас, есть мы сами, некая незримая,
но поддающаяся внутренней проверке реальность; некое необычайное и по
стоянное присутствие, которое можно постичь в каждое отдельное мгнове
ние, не смея, однако, его принять, присутствие, актуальное лишь до своего
свершения: это смерть, единственный подлинный критерий... Именно она,
являющаяся наиболее сокровенным свойством всех живущих, разделяет че
ловечество на два столь непримиримых; столь удаленных друг от друга под
вида, что общего между ними не более, чем между ястребом и кротом, между
звездой и плевком. Между человеком, у которого есть чувство смерти, и тем,


у кого этого чувства нет, разверзается бездна двух не сообщающихся между собой миров; тем не менее умирают оба, хотя один из них не знает о своей смерти, а другой знает; первый умирает в одно мгновение, тогда как второй умирает непрестанно... При общности их удела они располагаются в противоположных его точках, заняв две крайние, взаимоисключающие позиции в рамках одного и того же определения, они покоряются одной и той же судьбе... Только один живет так, как если бы он был вечен, а другой непрерывно думает о своей вечности, в каждой мысли отрицая ее.

Ничто не может изменить нашу жизнь, кроме постепенного проникновения в нас отменяющих ее сил. Никаких новых начал не привносят в нее ни сюрпризы нашего взросления, ни расцвет наших дарований; и то и другое для нее совершенно естественно. А ничто естественное не может сделать из нас нечто отличное от нас самих.

Все, что предвосхищает смерть, добавляет в нашу жизнь ощущение новизны, видоизменяет ее и расширяет ее пределы. Здоровье сохраняет жизнь такой, какая она есть, в ее бесплодной самотождественности; а вот болезнь — это деятельность, притом самая интенсивная из всех, какую только может развить человек, это безудержное и... застойное движение, предполагающее самый мощный расход энергии без поступка, предполагающее трудное и страстное ожидание непоправимой вспышки.

III. Уловки надежды в качестве аргументов рассудка против наваждения смерти оказываются неэффективными: их несостоятельность только усиливает жажду смерти. Есть только один «способ» преодоления этой жажды: исчерпать ее до конца, принимая все связанные с ней радости и муки и не пытаясь ее преодолевать. Наваждение, доведенное до пресыщения, растворяется в своей собственной избыточности. Постоянно настаивая на безграничности смерти, мысль в конце концов изнашивает эту идею, внушает нам к ней отвращение, порождает всесокрушающий избыток отрицания, который, перед тем как уменьшить и свести на нет привлекательность смерти, раскрывает нам бессодержательность жизни.

Тот, кто не предавался сладострастию тоски, кто мысленно не упивался грозными картинами собственного угасания, не ощущал во рту жестокого и сладковатого привкуса агонии, тот никогда не исцелится от наваждения смерти: сопротивляясь ему, он будет оставаться в его власти, тогда как тот, кто привык к дисциплине ужаса и, представляя себе свое гниение, сознательно обращается в прах, будет смотреть на смерть как на некое прошлое, но даже и он будет всего лишь воскресшим покойником, который не в состоянии больше жить. Его «способ» исцелит его и от жизни, и от смерти.

Все главные жизненные испытания зловещи — слоям существования не хватает мощи, и тот, кто проводит в них раскопки, археолог сердца и бытия, оказывается по окончании своих поисков перед глубинами, в которых ничего нет. Ему остается лишь сожалеть об утраченной прелести видимостей.

Так, античные мистерии, претендующие на раскрытие последних тайн, в смысле познания ничего нам не оставили. Посвященные, разумеется, обязаны были молчать; однако уму непостижимо, как это в их числе не нашлось ни единого болтуна; нет ничего более противного человеческой природе, чем такое вот нежелание раскрыть тайну. А тайн никаких и не было, а были


только обряды и дрожь. Что могли они обнаружить, срывая покровы, кроме каких-то незначительных бездн? Посвящение в мистерии всегда бывает лишь посвящением в небытие... и в смехотворность пребывания среди живых.

...И я думаю об Элевсине1 утративших иллюзии сердец, о чистой Мистерии без богов и внушенных иллюзиями страстей.

На обочине мгновений

Лишь умение сохранять глаза сухими поддерживает в нас любовь к вещам и продлевает их существование, только оно мешает нам исчерпать их аромат и не дает нам от них отвернуться. Когда на стольких дорогах и стольких побережьях глаза наши отказывались утонуть в собственных слезах, своей сухостью они сохраняли восхитивший их предмет. Наши слезы, как и наши страхи, о Господи, губят природу... Но в конечном итоге они губят и нас самих. Ибо мы существуем только потому, что отказываемся от удовлетворения наших высших желаний: вещи, попадающие в сферу нашего восторга или нашей печали, остаются там только потому, что мы отказываемся ими пожертвовать и не благословляем их нашим прощальным плачем.

...В результате, встречая по окончании каждой ночи новый день, мы замираем от ужаса перед неосуществимой необходимостью заполнить его; сбитые с толку светом, словно мир пошатнулся, словно ему требуется новое Светило, мы боимся плакать, хотя одной-единственной слезинки хватило бы, чтобы вырвать нас из времени.




©2015 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.