Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Философия и проституция



Философ, отказавшийся от систем и суеверий, но все еще упорно бредущий по дорогам этого мира, должен подражать тротуарному пирронизму1, которого придерживается самое недогматическое существо на свете: публичная девка. Отрешенная от всего и всему открытая; приноравливающаяся к настроению и мыслям клиента; меняющая всякий раз манеру говорить и выражение лица; готовая казаться печальной либо веселой, оставаясь равнодушной; расточающая продажные вздохи; откликающаяся на шалости


своего верхнего соседа просвещенно-лживым взглядом, она предлагает уму такую модель поведения, которая может поспорить с моделью поведения мудрецов. Жить без убеждений по отношению к мужчинам и к самой себе — таков великий урок проституции, бродячей академии трезвости ума, столь же маргинальной по отношению к обществу, как и философия. «Всему, что я знаю, я обучился в школе продажных девок», — должен был бы воскликнуть мыслитель, который все принимает и от всего отказывается, который, следуя их примеру, стал специалистом по утомленной улыбке, ведь люди для него — это всего лишь клиенты, а тротуары мира — рынок, где он продает свою горечь, подобно тому как его товарки продают свое тело.

Мания существенного

Когда любой вопрос кажется случайным и поверхностным, когда дух ищет себе все более гигантские проблемы, бывает, что он не встречает на своем пути никаких предметов, кроме смутного препятствия под названием Пустота. Когда это случается, философический порыв, обычно направленный в сторону непостижимого, рискует потерпеть фиаско. При рассмотрении конкретных вопросов сами собой возникают спасительные ограничения. А вот предпринимая попытки обнаружить общие принципы, пытливый ум теряется и пропадает в беспредельности Существенного.

Достигают успехов в философии лишь те, кто умеет вовремя остановиться, признав ограниченность своих возможностей и выбрав для себя уют разумной стадии беспокойства. Любая проблема, если докапываться до ее сути, приводит к банкротству, оставляя интеллект оголенным: чем больше возникает вопросов, тем больше ответов повисает в пространстве, где не видно горизонта. Вопросы оборачиваются против сознания, в котором они зародились, сознание становится их жертвой. Все направлено против него: и его одиночество, и его отвага, и туманный абсолют, и боги с их недоказуемым существованием, и вполне очевидное небытие. Горе тому, кто, добравшись до определенного момента сути, вовремя не остановился. История свидетельствует, что мыслители, поднявшиеся по лестнице вопросов до высшей ступени, ступени абсурда, оставили в памяти потомства лишь примеры бесплодного мышления, тогда как их собратья, остановившиеся на полпути, способствовали дальнейшему развитию духа. Они послужили ближним, получившим от них в наследство какие-нибудь ладно скроенные кумиры, какое-то количество приглаженных суеверий, несколько замаскированных под принципы ошибок и систему надежд. А возлюби они опасности чрезмерного прогресса и презрение к простительным промахам — это сделало бы их опасными как для других, так и для них самих. Эти безнравственные искатели и бесплодные отщепенцы, любители напрасных головокружений, стремящиеся к недозволенным грезам, вписали бы свои имена на обочинах вселенной и мысли...

На людей оказывают влияние только идеи, невосприимчивые к Существенному. Что бы они стали делать с такими сферами мысли, где даже тот, кто стремится в них обосноваться, повинуясь естественному влечению или болезненной жажде, оказывается близким к гибели. В области, далекой от


повседневных сомнений, становится нечем дышать. И если некоторые мыслители располагаются вне рамок общепринятых вопросов, то делают они это потому, что некий инстинкт, укорененный в глубинах материи, или какой-нибудь порок, восходящий к какой-нибудь космической болезни, овладел ими и довел их до размышлений столь обширных и взыскательных, что и сама смерть не представляется им такой уж важной, элементы судьбы, кажутся пошлыми, а метафизические категории — утилитарными и подозрительными. Эта одержимость последним пределом, это поступательное движение в пустоте влекут за собой опаснейшую форму бесплодия, по сравнению с которой даже небытие выглядит плодоносящим. Тот, кто придирчив по отношению к тому, что он творит, будь то работа или приключения, должен лишь перенести свое взыскание конечного в плоскость мироздания, чтобы никогда не завершить ни собственную работу, ни жизнь.

Метафизическая тоска зависит от условий труда в высшей степени старательного ремесленника, предметом которого является не что иное, как бытие. Благодаря анализу он приходит к выводу о том, что вселенную в миниатюре невозможно ни составить, ни довести до совершенства. Поэт, бросающий стихотворение на полуслове, придя в отчаяние от скудости слов, являет собой прообраз отчаявшегося духа, недовольного всем существующим. Неспособность упорядочить начала мироздания — в такой же мере лишенные смысла и «сочности», как и описывающие их слова, — приводит к обнаружению пустоты. Сочинитель стихов в таких случаях погружается в молчание либо отгораживается от мира малопонятными приемами. Перед лицом вселенной чересчур взыскательный дух терпит поражение, подобное тому поражению, которое Малларме потерпел в искусстве. Это результат паники, охватывающей при виде объекта, переставшего быть объектом, объекта, которым уже невозможно манипулировать, поскольку человек мысленно преодолел его границы. Тот, кто не остается внутри культивируемой им реальности, тот, кто делает нечто выходящее за пределы ремесла существования, должен либо, вступив в сделку с несущественным, дать задний ход и занять место в толпе участников вечного фарса, либо смириться со всеми условиями существования в изоляции, что равнозначно неудобству или трагедии, в зависимости от роли, роли участника или же наблюдателя.

Блаженство эпигонов

Существует ли наслаждение более подозрительное, чем то, которое получаешь, присутствуя при крушении мифа? Как много нужно сердец, чтобы он родился, как много нетерпимости, чтобы внушить к нему уважение, как много страхов приходится пережить тем, кто с ним не согласен, и сколько улетучивается надежд, когда видишь... как он умирает! Рассудительность процветает лишь в те эпохи, когда увядают верования, когда слабеют их догматы и заветы, а их предписания становятся более гибкими. Любое завершение эпохи является раем для духа, обретающего площадку для игр и капризов лишь в распадающемся организме. Тот, кто имел несчастье быть сопричастным к плодотворному периоду творения, вынужден терпеть навязываемые им ограничения и его косность. Раб одностороннего видения, он


остается пленником слишком близкого горизонта. Самые плодотворные моменты истории были одновременно и самыми душными. Они возникали, подобно неким фатальностям, благословенные для наивного сознания и смертельные для любителей интеллектуальных пространств. Свобода бывает продуктивной только у разочарованных и бесплодных эпигонов, у эрудитов поздних эпох стиль распадается и подталкивает разве что к ироничному самолюбованию.

Примыкать к церкви, неуверенной в собственном боге — после того, как она возвела его некогда на трон огнем и мечом, — вот где следовало бы искать идеал для всякого свободного духа. Когда тот или иной миф становится вялым и прозрачным, а поддерживающий его общественный институт — снисходительным и понятливым, проблемы приобретают приятную гибкость. Когда вера угасает, когда ее могущество ослабевает в душах, возникает нежный вакуум, делающий их восприимчивыми, но не дающий им при этом обманываться при встрече с суевериями, которые затемняют будущее. Убаюкивают дух только исторические агонии, предшествующие наполненным безумием рассветам...

Предельная дерзость

Если правда, что Нерон воскликнул: «О счастливый Приам1, ты видел гибель своей родины!» — то это был невиданный дотоле вызов, это был преисполненный зловещего пафоса и доведенный до пароксизма жест. После такой фразы, как нельзя более уместной в устах императора, все остальные люди обрели право говорить банальности, и только банальности. Кто после этого может притязать на экстравагантность? Барахтаясь в своей мелкотравчатой пошлости, мы восхищаемся этим жестоким кесарем с замашками комедианта (тем более что если судить по письменным источникам истории, по меньшей мере столь же бесчеловечной, как и породившие ее события, его безумие отозвалось в сознании людей гораздо более звучным эхом, чем стоны его жертв). Рядом с его действиями любые другие действия кажутся жалким кривляньем. А если верно, что он поджег Рим из любви к «Илиаде», то можно задаться вопросом: было ли когда-либо в истории засвидетельствовано более ощутимое почтение к произведению искусства? Во всяком случае, это единственный пример литературной критики в действии, пример эстетического суждения на практике.

Воздействие, оказываемое на нас книгами, бывает реальным лишь тогда, когда нам хочется подражать их интригам, убивать, если, скажем, герой романа убивает, ревновать, если он ревнив, болеть или умирать, если он страдает или умирает. Но все это для нас остается в виртуальном состоянии или вырождается в пустое слово, и лишь Нерон позволяет себе превратить литературу в спектакль; он пишет рецензии пеплом собственных современников и собственной столицы...

Была определенная необходимость в том, чтобы кто-то произнес такие слова и совершил такие поступки. Эту задачу выполнил злодей. Это может и даже должно нас утешить, а то каково бы нам было возвращаться к нашей привычной жизни, к нашим гибким и мудрым истинам?


 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.