Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Апогей навязчивых идей



Пока человек защищен безумием, он действует и благоденствует, однако стоит ему освободиться от живительной тирании навязчивых идей, как он теряет себя и разрушается. Тогда он начинает со всем мириться, распространять свою терпимость не только на мелкие пакости, но и на преступления, злодеяния, пороки, извращения: все у него идет по одной цене. Его снисходительность, разрушительная уже сама по себе, распространяется на всех виновных, на жертв и палачей, вместе взятых; он принадлежит сразу ко всем партиям, потому что готов согласиться с любым мнением; студенистый, зараженный бесконечностью, он лишился своего «характера», потому что у него нет ни ориентира, ни навязчивой идеи. Универсальное видение делает все вещи неразличимыми, а тот, кто еще различает их контуры, не будучи ни их другом, ни врагом, носит в своей груди восковое сердце, которое равнодушно принимает форму предметов или людей. Его жалость обращена на само существование, а его милосердие склоняется в сторону сомнения, а отнюдь не любви; это скептическое милосердие, плод знания, и оно извиняет любые отклонения от нормы. А вот что касается пристрастного человека, живущего в безумии принимаемых решений и осуществляемого выбора, то он никогда не бывает милосердным. Неспособный разделять сразу все возможные точки зрения, стиснутый рамками собственных желаний и принципов, он находится в гипнотическом сне конечного. Происходит это оттого, что земные твари могут развиваться, лишь повернувшись спиной к универсальному... Быть чем-то определенным — без каких-либо оговорок — всегда предполагает ту или иную форму безумия, от которого жизнь, этот апогей навязчивых идей, избавляется лишь затем, чтобы тут же зачахнуть.


«Небесная собака»

Никто не знает, что человек должен потерять, чтобы посметь отбросить в сторону любые условности. Никто не знает, что потерял Диоген, став человеком, который позволяет себе все, который претворил в жизнь свои сокровеннейшие мысли с такой сверхъестественной наглостью, с какой это сделал бы какой-нибудь бог познания, похотливый и одновременно непорочный. Большей искренности история не знает; это, пожалуй, предельный случай откровенности и трезвости ума и в то же время пример того, чем мы могли бы стать, если бы воспитание и лицемерие не сдерживали наших желаний и поступков.

«Однажды некий человек впустил его к себе в богато обставленный дом и сказал ему: «Главное, не плюй на пол». Диоген же, которому как раз хотелось плюнуть, плюнул ему в лицо, крикнув, что это единственное грязное место во всем доме, где он смог удовлетворить свое желание» (Диоген Лаэртский).

Какой человек, будучи принят в богатом доме, не сожалел о том, что у него нет океана слюны, чтобы утопить в нем всех существующих на земле собственников? А с другой стороны, кто не сглотнул своего мелкого пле-вочка из страха, что он попадет на физиономию почтенного пузатого вора?

Мы все до смешного робки и осторожны: цинизм в школах не преподается. Гордость тоже.

«Менипп1 в своей книге «Доблесть Диогена» рассказывает, что того взяли в плен и продали в рабство, а там спросили, что он умеет делать. Диоген ответил: «Распоряжаться, — и крикнул глашатаю: — Так что спрашивай, кто хочет купить себе хозяина!»

Человек, смело выступивший против Александра2 и Платона3, занимавшийся рукоблудием в общественном месте («Вот ведь было бы хорошо, если бы, потерев себе таким же образом брюхо, можно было бы избавиться от чувства голода!»); житель знаменитой бочки и владелец прославленного фонаря, изготовлявший в молодости фальшивые деньги (можно ли отыскать более подходящее для киника ремесло?), какой опыт приобрел он, этот человек, общаясь со своими ближними? Разумеется, такой же, как и мы все, с некоторой, однако, разницей: единственным предметом его размышлений и его презрения был человек. Свободный от искажающих призм какой бы то ни было морали и какой бы то ни было метафизики, он только тем и занимался, что снимал с него одеяния, дабы показать нам его еще более голым и отвратительным, чем он предстает в любых комедиях, в любых апокалипсисах4.

«Сократ, сошедший с ума» — вот как называл его Платон. «Сократ, ставший искренним» — вот как следовало бы его назвать. Сократ, отрекшийся от Добра, от условностей и от общества, Сократ, ставший наконец только психологом. Однако Сократ — при всем своем величии — подчиняется условностям; он остается учителем, образцом для подражания. И только Диоген ничего не предлагает; суть его поведения — как, впрочем, и суть кинизма — определяется утробной боязнью стать человеком, стать посмешищем.

Мыслитель, отказавшийся от иллюзий в отношении человеческой реальности, отказавшийся от уловок в виде мистики, но желающий при этом остаться в рамках этого мира, приходит к такому мировоззрению, в котором


перемешиваются между собой мудрость, горечь и фарс. Если же он, дабы уединиться, выбирает заполненную народом площадь, то волей-неволей начинает смеяться над «себе подобными» или демонстрировать свое отвращение, которое с нашим христианством и нашей полицией мы уже не можем себе позволить. Два тысячелетия проповедей и законоуложений подсластили нашу желчь. Хотя, право же, кто сейчас, в этом спешащем мире, остановится, чтобы ответить на наши выходки или упиться нашим воем?

Уже одно то, что величайшего знатока рода человеческого прозвали «собакой», доказывает, что у человека никогда не хватало мужества примириться с собственным образом и что он всегда бесцеремонно отвергал истину. Диоген изжил в себе всякое позерство. Каким же он от этого стал чудищем в глазах других людей! Ведь для того, чтобы занять почетное место в философии, нужно быть комедиантом, нужно уважать игру в идеи и воодушевляться мнимыми проблемами. В любом случае человек как таковой — это не по вашей части, господа философы! Вот что сказал Диоген Лаэртский:

«Как-то на Олимпийских играх глашатай провозгласил: «Диоксипп победил людей». На что Диоген ответил: «Он одержал победу над рабами, а люди — это по моей части».

И в самом деле, он, не имевший ничего, кроме котомки, нищий из нищих, подлинный святой в сфере зубоскальства, побеждал людей так, как никто другой, притом гораздо более грозным, чем у завоевателей, оружием.

Нам следует радоваться случайности его появления на свет до наступления христианской эры. А то ведь кто знает — не сделался ли бы он, пожелав отрешиться от мира и поддавшись нездоровому искушению внечелове-ческим приключением, всего лишь заурядным аскетом, которого канонизировали бы после смерти, и он благополучно затерялся бы в календаре среди прочих блаженных. Вот именно тогда он бы и стал настоящим сумасшедшим, он, нормальный человек, не причастный ни к какому учению, ни к какой доктрине. Явив собой образ неприглядного человека, он единственный показал нам, что все мы таковы. Враждебная к доводам очевидности религия не пожелала признать достоинств кинизма. Но сейчас пришло время противопоставить истинам сына Божия истины «небесной собаки», как называл Диогена один из современных ему поэтов.

Двусмысленность гения

Всякое вдохновение проистекает из способности к преувеличению: лиризм — и вообще весь мир метафоры — был бы всего лишь жалкой неврастенией, если бы в нем не было неистовства, от которого вздуваются и лопаются слова. Когда элементы и размеры космоса кажутся чересчур ограниченными, чтобы через них можно было выразить наши состояния, поэзия, выбираясь из стадии виртуальности и неотвратимости, ждет, чтобы возникнуть лишь самой малости предвосхищающего ее просветленного смятения. Подлинное вдохновение вырастает из аномалии души более широкой, нежели целый мир... В словесном пожаре Шекспира или Шелли мы чувствуем пепел сгоревших слов, едва различимый для глаза и обоняния след невозможного сотворения мира. Вокабулы напирают друг на друга, как бы пытаясь найти эквивалент расширения своей


внутренней формы; образуется что-то вроде грыжи образов, трансцендентные разрывы убогих словечек, рожденных в банальной повседневности и каким-то чудом вознесенных к высотам сердца. Истины красоты питаются преувеличениями, оказывающимися, стоит на них посмотреть чуть повнимательнее, чудовищными и смешными. Ведь поэзия — это не что иное, как космогонический бред словаря... Где еще можно так успешно сочетать шарлатанство и экстаз? Ложь как источник слез — вот оно, лукавство гения, вот она, тайна искусства. Раздутые до небес пустяки. Неправдоподобие как основа мироздания! Дело в том, что в каждом гении хвастун-марселец сосуществует с Богом.

Поклонение несчастью

Всем, что мы строим вне рамок существования как такового, всеми многочисленными силами, определяющими непоправимый лик мира, мы обязаны Несчастью, этому архитектору мирового разнообразия, этому очевидному источнику наших поступков. То, что не включается в его сферу, выходит за рамки нашего понимания: какой смысл в событии, если оно не несет в себе угрозы нашему существованию? Будущее ждет нас, чтобы нас уничтожить: сознание регистрирует только переломы в существовании, а органы чувств трепещут, лишь настраиваясь на очередную катастрофу... И потому как же нам не заинтересоваться судьбой шатобриановской Люсили или Гюндероде и не повторять вслед за первой: «Смертным сном я успокою вьшавшую на мою долю боль»? Как нам не упиваться отчаянием, вонзившим кинжал в сердце ближнего? Ведь за исключением некоторых случаев глубокой меланхолии и бесподобных самоубийств, люди являются всего лишь марионетками, набитыми красными кровяными тельцами, марионетками, рождающими в муках историю со всеми ее гримасами.

Когда мы, идолопоклонники несчастья, делаем из последнего движущую силу и субстанцию нашего будущего, мы купаемся в прозрачной атмосфере предопределенности, нежимся в лучах грядущих катастроф, погружаемся в плодоносящую геенну... а когда, полагая, что исчерпали ее, мы начинаем опасаться, что несчастья больше не будет с нами, наше существование тускнеет и цепенеет. И мы боимся вновь привыкнуть к Надежде... предать наше несчастье, предать самих себя...

Бес

Он тут, в кипении нашей крови, в наполняющей каждую клетку горечи, в трепете нервов, в вывернутых наизнанку, переполняемых ненавистью молитвах — повсюду, где он превращает мой ужас в свой комфорт. Интересно, почему я позволяю ему покушаться на мою жизнь, коль скоро я и сам, кропотливый соучастник саморазрушения, могу добровольно исторгнуть из себя все свои надежды и отречься от самого себя? Он, этот убийца, которого я приютил в своем доме, разделяет со мной мое ложе, мои сомнения и мои бессонные ночи. Чтобы погубить его, мне пришлось бы погибнуть самому. Если у нас с ним на двоих одно тело и одна душа и если один из нас слишком тяжел, а другой чересчур темен, то как тащить еще этот лишний вес и


этот лишний мрак? Откуда взять силы, чтобы брести в темноте? Я мечтаю об одной-единственной золотой минуте, о минуте, выпавшей из времени, о минуте, залитой солнечными лучами, минуте, трансцендентной по отношению к телесной муке и мелодии распада плоти.

Слышать рыдания агонии и ликование Зла, извивающегося в твоих мыслях, и не задушить пришельца? Но если ты его ударишь, то это случится только из-за бесполезной снисходительности к самому себе. Ведь он уже стал твоим псевдонимом; поэтому ты не можешь расправиться с ним безнаказанно. Зачем лукавить, когда уже приближается последний акт? Почему не напасть на себя, назвавшись своим настоящим именем?

(Было бы абсолютно неверно считать, что бесовское «откровение» является чем-то таким, что неразрывно связано с хронологией нашей жизни; тем не менее, когда мы с ним сталкиваемся, нам становится невозможно себе представить, сколько спокойных мгновений мы пережили в прежнем состоянии. Взывать к дьяволу — это значит окрашивать остатками теологии неоднозначное возбуждение, которое наша гордость отказывается воспринимать в качестве такового. Впрочем, кому неведом страх, который испытываешь, встречаясь с Князем Тьмы? Нашему самолюбию требуется имя, некое великое имя, чтобы окрестить им тоску, которая с одними лишь физиологическими мотивировками выглядела бы непрезентабельно. Традиционное объяснение кажется нам более приемлемым: духу к лицу осадок, выпавший из метафизики.

Вот зачем, набрасывая вуаль на чересчур органический наш недуг, мы прибегаем к элегантной, хотя и устаревшей словесной эквилибристике. Мы не можем себе признаться, что даже самые таинственные из наших головокружений проистекают всего лишь от нервных недомоганий, а вот стоит нам подумать о Бесе, живущем в нас или вне нас, как мы тут же внутренне распрямляемся. Эта страсть к объективированию наших внутренних бед досталась нам от предков; наша кровь буквально пропитана мифологией, а литература всегда поддерживала в нас любовь к эффектам...)

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.