Слово «композиция» — латинского происхождения: в круг значений слова «compositio» входили такие, как «связывание», «составление», «упорядочение», «примирение», «сопоставление» и «противопоставление» (борцов на арене), «построение сложного предложения» (термин риторики *) и др. Регулярное употребление этого слова в качестве термина изобразительного искусства восходит к эпохе Возрождения. Если в средневековой живописи господствовал принцип воспроизведения, «перевода», то теперь дело обстоит иначе. «Воспроизведению противопоставляют теперь сочинение, изобретение, то есть акт свободной художнической воли. И для этого момента в процессе создания живописного произведения, момента, который осознавался как принципиально новый и важный, было найдено понятие, придуман термин — композиция...» [37, с. 43]. Первенство здесь принадлежит Альберти; считается, что он заимствовал термин из классической филологии. Генетическую связь живописного сочинения с языковой сферой (риторикой) полезно подчеркнуть особо.
Читатель может заметить, что эта глава началась и теперь завершается обсуждением одной и той же проблемы — пространства и времени. Однако если вначале речь шла о пространстве и времени в самом широком смысле, то в ходе дальнейшего рассмотрения был введен ряд ограничений, сообщивших этим понятиям вполне конкретный смысл. Такая логика сродни историческому процессу сложения картины, которая обрела известную самостоятельность и стала систематически организованным единством лишь в итоге длительного развития. Введение понятия композиции служит исторически и логически оправданным обобщением сказанного.
К сожалению, еще бытует крайне упрощенное представление о композиции, подменяющее принцип органической целостности принципом механического «сложения частей». «Существует мнение,— писал В. А. Фаворский,— рассматривающее композицию как особый процесс, особый способ, отличный от основного метода изображения. Есть, мол, правильный, точный, объективный, так называемый академический рисунок. Он некомпозиционен, он просто точно передает натуру. Композиция же является после, как некоторое более или менее произвольное украшение этого рисунка. (...) Такой взгляд представляет, следовательно, рисунок как точную передачу действительности и композицию как особый процесс, почти что трюк, меняющий это объективное изображение в художественно интересное. Взгляд этот самоочевидно ложен...» [99, с. 1].
Здесь встает вопрос о критериях точности в отображении видимой реальности. Что значит точно изобра
зить предмет? Изолировать его или нейтрализовать его связи с окружаю щим, вырвать его из совокупности отношений с соседними вещами, ли шить его возможности быть сравни ваемым и оцениваемым, изгнав все «случайное»,— и это значит изобра зить предмет точно? «Ну, так попро буй,— говорил уже знакомый чига- телю Френхофер,— сними гипсовую форму с руки своей возлюбленной и положи ее перед собой — ты не увидишь ни малейшего сходства, это б\. дет рука трупа, и тебе придется обратиться к ваятелю, который, не давая точной копии, передаст движение и жизнь. Нам должно схватывать душу. смысл, характерный облик вещей и существ. (...) Ни художник, ни поэт. ни скульптор не должны отделять впечатление от причины, так как они нераздельны — одно в другом» [20, с. 801.
Одно в другом, одно в отношении к другому — в этом состоит сущность живого восприятия и подлинная точность изображения.
В искусстве принцип связного. цельного восприятия получает выс шее свое развитие. Художественное восприятие осуществляется под знаком соотнесения образов зримого, если не говорить пока о представляемом, переживаемом, мыслимом.
Выше я попытался представить язык живописи как своего рода ансамбль, или систему отношений. Это отношения границ зримого и изобра жаемого, пространства и плоскости. внешнего и внутреннего, симметрии и ритма, статики и динамики; это от ношения света и тени, многообразные отношения цветов; это отношения планов изобразительного пространства, или уровней иллюзорной глубины; это отношения жанровыгх ориентаций изображения и т. д. и т. п. Конечно, здесь не приходится говорить о достаточной строгости, ибо такая задача потребовала бы привлечения слишком специального аппарата, а также значительного расширения текста. Однако сказанного вполне достаточно, чтобы составить общее представление о сложнейшей взаимосвязи компонентов живописного образа и о реальном содержании того, чго подразумевает термин «композиция».
Если опыт обыденного восприятия обусловлен определенной системой категорий, то тем более очевидно это в границах художественной деятельности. «Обладает ли художник жизненным опытом, отличным от опьпа рядового человека? Веских оснований для утвердительного ответа не существует. Просто ему приходится глубже анализировать и использовать свой жизненный опыт. (...) Преимущество художника — в способности постигнуть при- роцу и значение жизненного опыта в форме определенных изобразительных средств и таким образом сделать этот опыт воспринимаемым другими» [7, с. 162-163].
Изображать -- значит устанавливать отношения, связывать и обобщать. Композиционное начало, подобно стволу дерева, органически связывает корни и крону, все ветви, ответвления и побеги изобразительной формы. Композиция есть форма существования картины как таковой — как органического целого, как выразительно-смыслового единства.
Разумеется, в процессе творчества живописец может не отдавать себе сознательного отчета в том, что он использует целую систему изобразительных понятий, что он оперирует
линиями и красками как сложно организованным языком. Но ведь и говорящий на родном языке не нуждается в параллельном лингвистическом анализе своей речи — он просто говорит, выражает свои чувства и мысли. Став взрослыми, мы редко вспоминаем о том, что и родному языку нам приходилось учиться. Языку живописи, как известно, также учат и учатся. Усвоение изобразительного опыта, свобода владения средствами живописи может составить некоторую аналогию овладению навыками речи. Подлинное мастерство начинается там, где живопись приобретает характер естественной выразительности. Иначе говоря, язык живописи творится не только в стенах мастерской, но и в сфере живого общения со зрителем.
Ансамбль картины, таким образом, предусматривает ситуацию общения, и композиция должна быть определена со стороны зрителя. Конечно, речь идет об активном зрителе, который готов мобилизовать свой опыт и осуществить свой вклад в общение, ибо перед лицом пассивности и равнодушия речь художника становится монологом, обращенным в пустоту. Во все времена образ (идеал) активного зрителя служил стимулом художественного новаторства и оказывал серьезное воздействие на реорганизацию системы изобразительных средств. При этом совершенно не обязательна положительная реакция публики. «...Хотя те, кто порицает,— рассуждал Пуссен,— не могут научить меня сделать лучше, они все же послужат причиной того, что я сам найду для этого средства» [73, т. 3, с. 268].
Каждая композиционная форма связана с определенной программой восприятия. Композицию нельзя понимать только как организацию внутренних связей произведения, благодаря которой создается выразительно-смысловое единство (художественный текст). Ансамбль картины предполагает использование таких средств, которые создают более или менее обширные внешние связи; совокупность этих внешних связей образует особую среду, особую атмосферу произведения — иными словами, художественный контекст *, включающий в себя собственно композицию как «ядро» художественной коммуникации. Обращенное к жизни, искусство не является простым ее отпечатком, но сгущает, перерабатывает и отдает жизненную энергию, образуя вокруг себя живое пространство, сплошь проникнутое смыслом. Следовательно, нужно говорить не только о композиции, ориентированной на внутреннюю связность изображения, но и о композиции, ориентированной на построение контекста как совокупности условий понимания. В сущности же речь идет о двух типах отношений, слитых в композиционной форме с тем расчетом, чтобы слить деятельность творца с деятельностью того, кто приобщается к творчеству, постигая его смысл.
ИЗОБРАЖЕНИЕ ИЗОБРАЖЕНИЯ
В одном из залов мадридского музея Прадо находится картина, принадлежащая к числу самых извест- нык и самых таинственный произведений мировой живописи. Большой холст помещен таким образом, что нижний край рамы почти касается пола. Картина изображает зал с живописными полотнами на стенах, и не
требуется большого воображения, чтобы воспринять изображенное пространство как часть того пространства, в котором находится зритель. В этом почти реальном пространстве картины взгляд зрителя встречает ответные взгляды: герои изображения выстроились за рамой так, как будто и сами они — зрители. Возникает ситуация взаимного созерцания, изображение уподобляется зеркалу. Так и писал поэт, обращаясь к автору этой непостижимо реальной картины:
Любой мазок твой истине подобен, Но ни один из них с другим не сходен, Различное различно выражая. Пусть краски плоскостны, ложась на доски, Но формы все, воссозданные цветом, Рельефны и телесны, а не плоски. И мастерство рисунка, колорита Из глаз исчезло, нами позабыто, Когда с лицом знакомым,
— не с портретом,— Готовы обменяться мы приветом. Где живопись? Все кажется реальным В твоей картине, как в стекле
зеркальном [46, с. 110|
Картина к тому же обладает совершенной исторической достоверностью, точно воспроизводит сцену более чем трехвековой давности. Это знаменитые «Менины» Диего Велас- кеса (1656; Мадрид, Прадо). Рассмотрим все по порядку.
Действие происходит в Алкасаре, дворце испанских королей, одно из помещений которого превращено и мастерскую живописца. Уже сам интерьер наделен «ролью», и в этом пространстве действующие лица вольно или невольно представляют некую сцену. Впрочем, хорошо известно, что характер центральной сцены — поднесение питья инфанте (принцессе) — обусловлен дворцо- выш этикетом, строгим порядком церемонии, и, таким образом, в действительности был достаточно «театра
лен». Согласно правилам, одна из фрейлин, подавая инфанте кувшинчик с водой, преклоняет колено, а другая приседает в почтительном поклоне. Молодых фрейлин, с детских лет служивших у принцесс, называли менинами; отсюда название картины. Центральная сцена представлена с необыкновенной грацией, чему всецело способствует живая игра света и блеск колорита, придающий группе вид изысканного цветника и буквально одушевляющий изображение.
Однако является ли эта сценка главным объектом изображения или же она не более чем эпизод, захватывающий своей живой прелестью момент в развертывании «большого действия»? Ведь только внимание менин обращено на маленькую инфанту. А как ведут себя другие персонажи?
Ближайшие фигуры — любимая карлица принцессы и мальчик-карлик, толкающий ногой большого сонного пса, который будто бы улегся на раму картины. Карлики и пес образуют очень компактную группу, с правой стороны обрамляющую центральную сцену. Слева — часть огромного холста, повернутого оборотной стороной к зрителю; перед невидимым изображением, чуть откинувшись, застыл живописец. Его фигура в черном камзоле отнесена в затененный средний план интерьера и как бы призвана акцентировать блеск центральных персонажей. Поодаль, у правой стены, видны фигуры двух пожилых придворных и, наконец, в глубине пространства, в светлом дверном проеме — силуэт еще одного свидетеля, отводящего рукой занавес.
Почти все лица обращены к зрителю картины. Может быть, в расчете на зрителя и строил свою композицию Веласкес?
В огромной литературе, посвященной творчеству Веласкеса, существуют различные истолкования сюжета и жанра «Менин». Картину можно трактовать как групповой портрет (раннее ее название — «Семья»), как сцену из дворцового быта и, наконец, как своеобразную «аллегорию живописи», как «картину создания картины». Эти истолкования, однако, не противоречат друг другу, каждое соответствует определенному изобразительно-смысловому плану произведения.
Инфанту Маргариту, младшую дочь Филиппа IV, Веласкес писал неоднократно; до нас дошло несколько таких портретов (три — в венском Художественно-историческом музее, по одному — в Лувре, Прадо и киевском Музее западного и восточного искусства). Этот перечень можно дополнить портретным изображением инфанты в «Менинах», притом едва ли не лучшим из всех названных выше. Как известно, очаровательная девочка была общей любимицей во дворце, живым своим обликом, бойкостью поведения развлекала и радовала, находилась в центре всеобщего внимания, и замысел Веласкеса мог состоять как раз в том, чтобы представить одну из подобных сцен, расширяя обычные границы портретного жанра. Тогда картина приобретает вид портрета инфанты Маргариты в окружении придворных.
Но мы не можем удовлетвориться таким истолкованием, поскольку на картине инфанту окружают не некие придворные вообще, а именно действительные исторические лица, изображенные с портретным сходством и известные буквально по именам. Инфанте прислуживают донья Мария Агустина Сармьенто и доньяИсабель де Веласко; карлики — это немка Мария Барбола и маленький Николасито Пертусато; художник — сам Веласкес (это единственный достоверный его автопортрет) и т. д. С появлением имен картина приобретает вид группового портрета. Но здесь возникают новые вопросы. Если Веласкес задумал написать групповой портрет инфанты с приближенными, то зачем, спрашивается, он так расширил пространство изображения? Ведь все изображенные персонажи группируются в нижней половине холста, а верхняя его половина отведена изображению погруженного в тень потолка и стен с едва различимыми полотнами. Быть может, расширяя изображаемое пространство, художник стремился преодолеть ограничения, присущие групповым портретам,— подобно тому, как это сделал его современник Рембрандт в прославленном «Ночном дозоре»? Последнее предположение хорошо согласуется с введением в портрет элементов действия: модели Веласкеса не просто позируют, но и действуют, и сам художник изображен за работой. Можно вообразить такую картину: тишина мрачноватого дворцового шла, где сосредоточенно трудится живописец, нарушена явлением маленькой Маргариты; инфанта захотела пить, ее слова отзываются веселым )хом, все приходит в движение, ей подносят питье, сцена оживлена, и сама жизнь как бы входит в труд живописца. Портрет приобретает черты развернутого сюжетного действия, становится «портретом» повседневной дворцовой жизни. Но что изображает изображенный живописец, двойник Веласкеса, на гигантском холсте, лишь изнанка которого видна зрителю?
Не буду умножать и без того многочисленные вопросы. Среди картин, висящих на дальней стене зала, одна как бы светится изнутри. Странное явление объясняется просто: это не картина, а зеркало.
Да, мы еще не коснулись тех, чьи лица, затмеваемые блеском первого плана, мерцают неясным отражением в зеркале на дальней стене интерьера, тех, на кого устремлены все взгляды. Действительно, сценка с инфантой — лишь звено в соединении видимого и представляемого. Объект — если не изображения, то всеобщего внимания — вынесен за пределы картины и тем не менее представлен в ней различными знаками. Это королевская чета, Филипп IV и Марианна Австрийская. Это они отражены в далеком зеркале, к ним почтительно обращены взоры придворных, им предназначен не лишенный детского кокетства взгляд маленькой инфанты, в них, отступив от полотна, вглядывается живописец. Так посредством знаков, открыто ориентированных вовне, изображение расширяет сферу своего действия, в которую вместе с домысливаемым объектом включается и зритель картины.
Повторю еще раз: процесс созерцания взаимен, поскольку стороны, разделенные рамой, выступают зрителями друг друга. Но у этого процесса есть руководитель, и он собственной персоной явлен на полотне. Это Веласкес. Ему принадлежит замысел всей постановки и ему же принадлежит реализация замысла, что подчеркивает изнанка огромного холста, на котором рождается невидимая картина. Относительно того, что изображает изображенный Веласкес, предположения расходятся. Скорее всего это портрет королевской четы. Но может быть, это «Менины»? Ведь известно, что во время работы над «Ме- нинами» король и королева часто посещали ателье Веласкеса, чтобы смотреть, как пишется картина. Если принять последнее предположение, то картина в буквальном смысле становится изображением самой себя.
Можно без конца наблюдать эго интереснейшее ветвление образа, переплетение условного и безусловного, гениальную игру ума и зрения. Гений Веласкеса столько же обязан изощренному мастерству руки. сколько и неисчерпаемому богатству мысли.
Композиция «Менин» может быть понята по аналогии с заключитель ным актом театрального представления, когда публика, еще живущая в атмосфере совершившегося* дей ствия, видит перед собой актера в двух лицах сразу — как героя и как исполнителя роли, и в этот миг, на грани вымысла и реальности, вспо минает об авторе-драматурге и вызывает его на сцену. В «Менинах» Веласкес вывел на сцену всех тех, кто были живыми героями его картин и стали его «актерами», и сам предстал в их окружении.
Центральным образом, главным героем картины, если можно так вы разиться, является сама Живопись. Она представлена здесь всевозмож ными знаками, в комплексе всевоз можных отношений: своими инструментами (мольберт, подрамник с на тянутым холстом, палитра, кисти), пространственными формами, родственными полю изображения и дублирующими функцию рамы (двери, окна, зеркало), органично входящими в этот ряд картинами, своими моделями и исполнителями во главе с живописцем. Живопись здесь изображена и отражена, ей подражают, ее цитируют, ее «играют». Этот вывод не покажется вольной фантазией, если дополнительно учесть, чго картины на дальней стене посвя щены мифологическим сюжетам, почерпнутым из «Метаморфоз» Овидия (этой «Библии живописцев», как зывали поэму) и объединенным темой соперничества с олимпийскими богами. Одна из них изображает состязание Марсия с Аполлоном (копия с композиции Иорданса), другая — соревнование Арахны с Афиной (Рубенс). Соперники богов жестоко поплатились за свою дерзость: Аполлон велел содрать с Марсия кожу, а Арахна, несмотря на свой успех, была превращена мстительной богиней в паука (этот сюжет разработан также в картине Веласкеса «Пряхи»). Надо полагать, введение названных полотен в композицию «Менин» было не случайным. В «Ме- нинах» воспроизведена сходная ситуация, ибо здесь придворный живописец как бы вступает в соперничество с королями, богоравными вершителями человеческих судеб.
В группе действующих лиц каждый персонаж обладает собственной позицией, которая охарактеризована с самой живой непосредственностью. Разглядывая группу, мы обнаруживаем лица, представленные чистым профилем, в трехчетвертных поворотах и, наконец, ориентированные прямо на нас; обнаруживаем светлые и темные силуэты, соотносимые как позитив и негатив; фигуры, обозначенные сильным рельефом, борьбой света и тени, и, наконец, фигуры, погруженные в полумрак. Это великолепное разнообразие находится в прямой зависимости от света и цвета, которык характеризуют каждого, расставляют необходимые акценты и вмаж с тем все объединяют. Живописец занимает весьма скромное положение в группе действующих лиц, чго соответствует его служебной социальной роли: наряду с окружаю- щм инфанту придворными и шутами, он выступает как слуга среди
слуг. (Любопытно отметить, что Ве- ласкес помимо функций придворного живописца выполнял обязанности начальника помещений дворца, занимая пост гофмаршала, весьма почетный и весьма обременительный.) Однако то, что он изображен именно как живописец, в самом процессе творчества, позволяет иначе истолковать его действительную роль, в которой он выступает юсподином положения,— тем, благодаря кому все существующее на холсте и обрело зримо действительное существование.
Ясно, что Веласкес обращается к понимающему зрителю, способному извлечь смысл из всей совокупности точек зрения, из соединения позиций, то есть из композиции как таковой. Раскрывая смысл происходящего, он соблюдает нормы этикета и вместе с тем прибегает к иносказанию, к средствам «эзопова языка». На пути к зрителю, к истинному пониманию возникает призрачное отражение в зеркале — короли как высшая социальная инстанция, отнюдь не являющаяся высшей в собственно духовном смысле. Здесь в полной мере проявляется остроумие и глубина замысла Веласкеса, ибо обращение к королям оказывается обращением именно к отражению, и все становится на свои места. Короли принуждены стать лишь свидетелями великого триумфа Живописи.
Все согласятся с тем, что живопись предназначена прежде всего зрению. Но что значит — воспринимать картину? Значит ли это, что способность смотреть сама по себе достаточна для восприятия живописного произведения? Очевидно, это не так. Давно замечено, что смотреть и видеть — не одно и то же. В соответ-
Язык Живописи
ствии с творческим замыслом живописец так или иначе организует изображение и тем самым определяет путь его восприятия. Зрение, направленное на этот путь, увлекает за собой другие чувства, мобилизует память, будит воображение, активизирует ум, и зримое преобразуется в представляемое, переживаемое, мыслимое. Иными словами, живопись раскрывает свой мир тому, кто владеет искусством видеть, а этому искусству, как и всякому другому, нужно учить и учиться.
Понимая композицию как форму выразительно-смысловой целостности, необходимо отдавать себе отчет в том, что она изначально предполагает акт общения и не реализует себя иначе, как в воспроизведении этого первоначального акта. Конечно, воспроизведение чревато противоречиями, поскольку сознание воспринимающего может навязывать, и в самом деле навязывает произведению далекие от его смысла истолкования, которым произведение с тем или иным успехом противится. Это естественно, ибо такова природа общения. Но тем более важной оказывается инициатива художника, направленная на разрешение подобных противоречий.
Активность зрителя и активность произведения — взаимосвязанные процессы. Если художник ищет пути к общению, он реализует это стремление в самой структуре картины. Если восприятие становится полноценной деятельностью, картина раскрывается навстречу зрителю.
О вещая душа моя! О, сердце, полное тревоги, О, как ты бьешься на пороге Как бы двойного бытия!..
Ф. И. Тютчев
Глава 3
Войти... в картину
Есть старая китайская легенда о смерти величайшего художника эпохи средневековья У Дао-цзы: будто бы на глазах у друзей и зрителей он написал на стене пейзаж, затем чудесным образом вошел в свою картину, скрылся в изображенной там пещере и исчез навсегда, а вместе с ним исчезла и картина. [25, с. 211].
Такова легенда, одна из множества ей подобных, ибо мотивы проникновения в мир картины, как и родственные им мотивы оживающей картины, широко распространены в мифологии, фольклоре, литературе и искусстве разных народов. Впрочем, это касается не только изображения, но и художественного образа вообще. О том свидетельствуют обороты обыденной речи. Мы часто сталкиваемся с выражениями: «проник в замысел», «поглощен зрелищем», «с головой ушел в книгу» и т. д. Употребляя слово «восхищение», мы, как правило, не отдаем себе отчета в том, что речь идет о душе, «похищаемой ввысь». Число примеров легко умножить. По сути дела, каждый из таких оборотов речи скрывает в себе легенду, каждая метафора есть малый миф.
Заключенные в кавычки, эти выражения призваны тем не менее обозначать вполне реальную активность того, кто воспринимает художественное произведение. Напомню исключительно точную пушкинскую формулу: «Над вымыслом слезами обольюсь » (« Элегия », 1830).
В том-то и состоит вся сложность дела, что всякий раз необходимо видеть одно в другом. Зритель не может перешагнуть раму картины, как перешагивают порог двери, он не может отведать плодов, изображенных на холсте, но это не мешает ему углубиться в созерцание и наслаждаться видимым. Изображенные вещи физически неподвижны, герои изображений не покидают свои места, но это не мешает картине раскрываться на глазах у зрителя. Художественный образ есть образ действия, причем действия встречного, и стоит одной из сторон получить безусловное преобладание, как происходит разрушение образа.
Вот один фрагмент гоголевского «Портрета»: «Это быио уже не искусство: это разрушало даже гармонию самого портрета. Это быти живые, это быши человеческие глаза! Казалось, как будто они быши вырезаны из живого человека и вставлены сюда. Здесь не было уже того высокого наслажденья, которое объемлет душу при взгляде на произведение художника, как ни ужасен взятый им предмет; здесь было какое-то болезненное, томительное чувство. „Что это? — невольно вопрошал себя художник.— Ведь это однако же натура, это живая натура: отчего же это странно-неприятное чувство? Или рабское, буквальное подражание натуре есть уже проступок и кажется ярким, нестройным криком? Или, если возьмешь предмет безучастно, бесчувственно, не сочувствуя с ним, он непременно предстанет только в одной ужасной своей действительности, не озаренный светом какой-то непостижимой, скрытой во всем мысли, пред
станет в той действительности, какая открывается тогда, когда, желая постигнуть прекрасного человека, вооружаешься анатомическим ножом, рассекаешь его внутренность и видишь отвратительного человека"» [31, с. 105-106].
Изображение претендует стать безусловно реальным, но художественный образ разрушен; не случайно, что в дальнейшем развитии сюжета портрет оживает, выпрыгивает из рамы и вносит в мир поистине разрушительное действие. Не случайно Гоголь так настойчиво акцентирует: «безучастно», «бесчувственно», «не сочувствуя» — здесь причина разрушения искусства и душевного распада, постигшего героя повести.
Каков же конкретный смысл выражения «войти в картину»?
«ДВОЙНИКИ» ЗРИТЕЛЯ
1
Следует вернуться к тому, что в качестве общего положения было высказано в самом начале: картина заранее предполагает участие зрителя. Теперь об этом можно говорить более конкретно, поскольку мы рассмотрели средства живописи именно в том порядке, в каком они содействуют восприятию произведения.
Анализ отношения «картина — зритель» вызывает необходимость различать его, так сказать, «внешний» и «внутренний» аспекты. С одной стороны, это отношение потенциально включает любого созерцателя; с другой стороны, художник может строить и, как мы убедились, действительно строит картину с расчетом на определенную программу восприятия, выступая зрителем и истолкователем собственного прои ведения. «Живописец должен изображать не то, что он видит, но то, что будет увидено» [19, с. 189]. В этом смысле справедливо утверждать, что художник, создавая произведение, одновременно создает образ «идеального зрителя».
Художественный образ как динамическое целое возникает на перекрестке «внутреннего» и «внешнего» действий. Целенаправленный характер первого организует свободную потенцию * последнего, в силу чего «внутреннее» действие является ве- душим в этом взаимоотношении.
Предложенная схема (а это не более чем схема) подобна игровой ситуации. Действия художника имеют условный характер, опредмечены условно (знаками) и направлены на вовлечение зрителя в «игру» условного и безусловного. Художник выступает ведущим, задающим правила «игры» и демонстрирующим «игру» но правилам, зритель — ведомым, ■что, однако, не лишает его известной активности, но придает ей регулярный характер. Потенция восприятия преобразуется в энергию сотворчества.
Не случайно литература об искусстве насыщена и даже перенасыщена выражениями: «как», «как бы», «будто», «сл'овно», «кажется» и т. и. Здесь дело не в манере выражаться, а в том, что язык стремится воспроизвести сам способ существования художественного образа, саму художественную действительность.
Итак, зрителю заранее отведена определенная роль, в исполнении которой он реализует и одновременно обогащает свой эстетический опыт. Более того, в картине может быть явным образом представлен «двойник» зрителя — герой-посредник, о ком в нескольких словах уже было
сказано выше. Остановлюсь на конкретных примерах.
В голландской живописи 17 века был весьма широко распространен мотив чтения письма. Введение в композицию картины с морским видом делало смысл сцены вполне прозрачным для современного зрителя: образ моря с его непостоянством воспринимался как символ любви, и, стало быть, речь шла о чтении любовного письма. В композиции Габриела Метсю «Женщина, читающая письмо» (Лондон, собрание Бейт) ситуация несколько усложнена: рядом с читающей дамо изображена еще и служанка, доставившая письмо. Соблюдая известную дистанцию, чтобы не мешать чтению, она, однако, не утратила любопытства и как бы непреднамеренным жестом приоткрывает занавеску висящей на стене картины. Смысл действия служанки заключается в символическом подглядывании, ибо за занавесом открывается вид бурного моря, иносказательно представляющий содержание письма. Тем самым тайное становится явным. Ситуация приобретает игровой ха
рактер: жест служанки подобен ря лике актера, адресованной зрительно му залу. Служанка как бы демон стрирует образ действия, котором) должен следовать зритель, желаю щий вникнуть в смысл происходя щего. Она выступает и в роли героя изображения, где ее функция естественно мотивирована сюжетом, и в роли посредника между картиной и зрителем — иными словами, сгу- жанка песет двойную службу.
Подобные игровые ситуации очень часто встречаются в голландской живописи бытового жанра. «Реплики» зрителю подают не только живые герои, но и вещи. Особая роль здесь отведена зеркалам и кар тинам, создающим игровой эффект удвоения реальности. К явлениям того же рода следует отнести всю совокупность приемов, представляю щих героя или сюжетное действие, так сказать, «сквозь вещи», благодаря чему предметно-бытовое окружение выступает в роли их предъявителя, служит «внутренней рамой» композиции (помещение тщательно разработанного натюрморта на первом плане изображения, вынесение на периферию картины деталей интерьера и т. п.). Назвать эти приемы игровыми — совсем не значит приписать им чисто развлекательную функцию. (Напомню, что игра - один из важнейших факторов воспитания, обучения культуре.) Указан. ные приемы вовлечения зрителя в картину сопряжены с функцией назидания, нравоучения. Живопись создает не только отображения быта, но и его образцы, тем самым участвуя в формировании национального миросозерцания. Живописцы выступают одновременно и как бытописатели, и как воспитатели зрителя.
Не выходя за исторические пределы эпохи барокко, можно указать на сходные приемы в живописи иных жанров.
Таковы портреты Франса Хал- са — групповые и персональные. Их динамика, с одной стороны, продиктована стремлением сообщить изображению характер непринужденного действия; с другой стороны, это лучшее средство привлечь внимание зрителей. Излюбленный прием Хал-
са — поворот героя к зрителю, как бы вызванный живой реакцией на его приближение,— совмещает обе функции, и здесь композиция смыкается с экспозицией. Пирующие офицеры знаменитых групповых портретов Халса и сейчас, спустя три столетия, продолжают зазывать зрителя к праздничному столу.
Совсем иным духом проникнут образ зрителя в живописи Пуссена, родоначальника европейского классицизма. Здесь мы опять-таки встречаемся с «двойником» зрителя: в нижнем углу, у самой рамы мастер помещает фигуру, повернутую лицом к изображаемому действию. Как правило, это аллегория «местного» божества (например: «Ринальдо и Армида», Москва, ГМИИ им. А. С. Пушкина; «Спасение Моисея», Дрезден, Картинная галерея; «Пейзаж с Полифемом», Ленинград, Эрмитаж; и др.). Не будучи непосредственно включенным .в изображаемое действие, этот герой не является и полностью «посторонним», как не является таковым зритель картины. Это не веселый, крикливый зазывала, стремящийся всеми средствами завлечь как можно больше зрителей,— напротив, это углубленный созерцатель и в то же время «актер», демонстрирующий «идеальное созерцание». Обращенная спиной к зрителю и застывшая подобно изваянию, эта фигура тем не менее воплощает красноречивый призыв к соучастию в изображаемом действии. Другое дело, что само соучастие должно носить здесь созерцательно-интеллектуальный характер: только тот, кто обладает достаточной подготовкой, предварительным знанием, способен увидеть в расположении, движении и строении телесных форм знаки духовного содержания. Зритель должен не просто смотреть, но проникать в сущность изображенного. Не случайно в иерархии зрительского коллектива наивысшее положение занимает божество-созерцатель: необходимое знание присуще ему по природе. Образ «идеального зрителя» предъявляет исключительно высокие требования к зрителю реальному.
Мы видим, таким образом, что любопытствующая служанка в карти
не Метсю и созерцающее божество у Пуссена по-разному реализуют одну и ту же функцию героя-посред ника. Различия в исполнении этой роли во многом обусловлены грани цами жанра: искусство по-разному ориентирует зрителя в быту, в истории, в легенде. Можно сказать, что каждый жанр вырабатывает особую форму обращения к зрителю, закрепляемую в традиции (памяти жанра) и передаваемую по наследству. У каждого жанра — своя перспектива общения.
Однако, как уже говорилось, художественные жанры не изолированы друг от друга, их исторические пути постоянно пересекаются, а их пред ставители вступают в родственные отношения. Это означает, по сущест ву, возможность совмещения различных точек зрения, синтеза различных перспектив общения, и такая возможность выражена соответствующей категорией — категорией стиля.