Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

КОМПОЗИЦИЯ: АНСАМБЛЬ КАРТИНЫ



Слово «композиция» — латин­ского происхождения: в круг значе­ний слова «compositio» входили та­кие, как «связывание», «составле­ние», «упорядочение», «примире­ние», «сопоставление» и «противопо­ставление» (борцов на арене), «по­строение сложного предложения» (термин риторики *) и др. Регуляр­ное употребление этого слова в ка­честве термина изобразительного ис­кусства восходит к эпохе Возрож­дения. Если в средневековой живо­писи господствовал принцип вос­произведения, «перевода», то теперь дело обстоит иначе. «Воспроизведе­нию противопоставляют теперь сочи­нение, изобретение, то есть акт сво­бодной художнической воли. И для этого момента в процессе создания живописного произведения, момента, который осознавался как принци­пиально новый и важный, было най­дено понятие, придуман термин — композиция...» [37, с. 43]. Первен­ство здесь принадлежит Альберти; считается, что он заимствовал термин из классической филологии. Гене­тическую связь живописного сочине­ния с языковой сферой (риторикой) полезно подчеркнуть особо.

Читатель может заметить, что эта глава началась и теперь завершается обсуждением одной и той же пробле­мы — пространства и времени. Одна­ко если вначале речь шла о простран­стве и времени в самом широком смысле, то в ходе дальнейшего рас­смотрения был введен ряд ограниче­ний, сообщивших этим понятиям вполне конкретный смысл. Такая ло­гика сродни историческому процессу сложения картины, которая обрела известную самостоятельность и стала систематически организованным единством лишь в итоге длительного развития. Введение понятия компози­ции служит исторически и логически оправданным обобщением сказанно­го.

К сожалению, еще бытует крайне упрощенное представление о компо­зиции, подменяющее принцип ор­ганической целостности принци­пом механического «сложения ча­стей». «Существует мнение,— писал В. А. Фаворский,— рассматривающее композицию как особый процесс, осо­бый способ, отличный от основного метода изображения. Есть, мол, пра­вильный, точный, объективный, так называемый академический рисунок. Он некомпозиционен, он просто точно передает натуру. Композиция же является после, как некоторое более или менее произвольное украшение этого рисунка. (...) Такой взгляд представляет, следовательно, рису­нок как точную передачу действи­тельности и композицию как особый процесс, почти что трюк, меняющий это объективное изображение в худо­жественно интересное. Взгляд этот самоочевидно ложен...» [99, с. 1].

Здесь встает вопрос о критериях точности в отображении видимой реальности. Что значит точно изобра­

зить предмет? Изолировать его или нейтрализовать его связи с окружаю щим, вырвать его из совокупности отношений с соседними вещами, ли шить его возможности быть сравни ваемым и оцениваемым, изгнав все «случайное»,— и это значит изобра зить предмет точно? «Ну, так попро буй,— говорил уже знакомый чига- телю Френхофер,— сними гипсовую форму с руки своей возлюбленной и положи ее перед собой — ты не уви­дишь ни малейшего сходства, это б\. дет рука трупа, и тебе придется обра­титься к ваятелю, который, не давая точной копии, передаст движение и жизнь. Нам должно схватывать душу. смысл, характерный облик вещей и существ. (...) Ни художник, ни поэт. ни скульптор не должны отделять впечатление от причины, так как они нераздельны — одно в другом» [20, с. 801.

Одно в другом, одно в отношении к другому — в этом состоит сущность живого восприятия и подлинная точ­ность изображения.

В искусстве принцип связного. цельного восприятия получает выс шее свое развитие. Художественное восприятие осуществляется под зна­ком соотнесения образов зримого, если не говорить пока о представляе­мом, переживаемом, мыслимом.

Выше я попытался представить язык живописи как своего рода ан­самбль, или систему отношений. Это отношения границ зримого и изобра жаемого, пространства и плоскости. внешнего и внутреннего, симметрии и ритма, статики и динамики; это от ношения света и тени, многообразные отношения цветов; это отношения планов изобразительного простран­ства, или уровней иллюзорной глуби­ны; это отношения жанровыгх ориентаций изображения и т. д. и т. п. Ко­нечно, здесь не приходится говорить о достаточной строгости, ибо такая задача потребовала бы привлечения слишком специального аппарата, а также значительного расширения текста. Однако сказанного вполне до­статочно, чтобы составить общее представление о сложнейшей взаимо­связи компонентов живописного об­раза и о реальном содержании того, чго подразумевает термин «компози­ция».

Если опыт обыденного восприя­тия обусловлен определенной систе­мой категорий, то тем более очевидно это в границах художественной дея­тельности. «Обладает ли художник жизненным опытом, отличным от опьпа рядового человека? Веских оснований для утвердительного отве­та не существует. Просто ему при­ходится глубже анализировать и использовать свой жизненный опыт. (...) Преимущество художни­ка — в способности постигнуть при- роцу и значение жизненного опыта в форме определенных изобразитель­ных средств и таким образом сделать этот опыт воспринимаемым други­ми» [7, с. 162-163].

Изображать -- значит устанавли­вать отношения, связывать и обоб­щать. Композиционное начало, по­добно стволу дерева, органически связывает корни и крону, все ветви, ответвления и побеги изобразитель­ной формы. Композиция есть форма существования картины как тако­вой — как органического целого, как выразительно-смыслового единства.

Разумеется, в процессе творчест­ва живописец может не отдавать себе сознательного отчета в том, что он ис­пользует целую систему изобрази­тельных понятий, что он оперирует

линиями и красками как сложно организованным языком. Но ведь и говорящий на родном языке не нуж­дается в параллельном лингвистиче­ском анализе своей речи — он просто говорит, выражает свои чувства и мысли. Став взрослыми, мы редко вспоминаем о том, что и родному языку нам приходилось учиться. Языку живописи, как известно, так­же учат и учатся. Усвоение изобра­зительного опыта, свобода владения средствами живописи может соста­вить некоторую аналогию овладению навыками речи. Подлинное мастер­ство начинается там, где живопись приобретает характер естественной выразительности. Иначе говоря, язык живописи творится не только в сте­нах мастерской, но и в сфере живого общения со зрителем.

Ансамбль картины, таким обра­зом, предусматривает ситуацию об­щения, и композиция должна быть определена со стороны зрителя. Ко­нечно, речь идет об активном зрителе, который готов мобилизовать свой опыт и осуществить свой вклад в об­щение, ибо перед лицом пассивности и равнодушия речь художника ста­новится монологом, обращенным в пустоту. Во все времена образ (иде­ал) активного зрителя служил стиму­лом художественного новаторства и оказывал серьезное воздействие на реорганизацию системы изобрази­тельных средств. При этом совершен­но не обязательна положительная реакция публики. «...Хотя те, кто по­рицает,— рассуждал Пуссен,— не могут научить меня сделать лучше, они все же послужат причиной того, что я сам найду для этого средства» [73, т. 3, с. 268].

Каждая композиционная форма связана с определенной программой восприятия. Композицию нельзя по­нимать только как организацию внут­ренних связей произведения, благо­даря которой создается выразитель­но-смысловое единство (художест­венный текст). Ансамбль картины предполагает использование таких средств, которые создают более или менее обширные внешние связи; совокупность этих внешних свя­зей образует особую среду, особую атмосферу произведения — иными словами, художественный контекст *, включающий в себя собственно ком­позицию как «ядро» художествен­ной коммуникации. Обращенное к жизни, искусство не является прос­тым ее отпечатком, но сгущает, пере­рабатывает и отдает жизненную энер­гию, образуя вокруг себя живое про­странство, сплошь проникнутое смыслом. Следовательно, нужно го­ворить не только о композиции, ориентированной на внутреннюю связность изображения, но и о компо­зиции, ориентированной на построе­ние контекста как совокупности ус­ловий понимания. В сущности же речь идет о двух типах отношений, слитых в композиционной форме с тем расчетом, чтобы слить деятель­ность творца с деятельностью того, кто приобщается к творчеству, по­стигая его смысл.

ИЗОБРАЖЕНИЕ ИЗОБРАЖЕНИЯ

В одном из залов мадридского музея Прадо находится картина, при­надлежащая к числу самых извест- нык и самых таинственный произве­дений мировой живописи. Большой холст помещен таким образом, что нижний край рамы почти касается пола. Картина изображает зал с жи­вописными полотнами на стенах, и не

требуется большого воображения, чтобы воспринять изображенное про­странство как часть того простран­ства, в котором находится зритель. В этом почти реальном пространстве картины взгляд зрителя встречает от­ветные взгляды: герои изображения выстроились за рамой так, как будто и сами они — зрители. Возникает ситуация взаимного созерцания, изображение уподобляется зеркалу. Так и писал поэт, обращаясь к автору этой непостижимо реальной картины:

Любой мазок твой истине подобен, Но ни один из них с другим не сходен, Различное различно выражая. Пусть краски плоскостны, ложась на доски, Но формы все, воссозданные цветом, Рельефны и телесны, а не плоски. И мастерство рисунка, колорита Из глаз исчезло, нами позабыто, Когда с лицом знакомым,

— не с портретом,— Готовы обменяться мы приветом. Где живопись? Все кажется реальным В твоей картине, как в стекле

зеркальном [46, с. 110|

Картина к тому же обладает со­вершенной исторической достовер­ностью, точно воспроизводит сцену более чем трехвековой давности. Это знаменитые «Менины» Диего Велас- кеса (1656; Мадрид, Прадо). Рас­смотрим все по порядку.

Действие происходит в Алкасаре, дворце испанских королей, одно из помещений которого превращено и мастерскую живописца. Уже сам ин­терьер наделен «ролью», и в этом пространстве действующие лица вольно или невольно представляют некую сцену. Впрочем, хорошо из­вестно, что характер центральной сцены — поднесение питья инфанте (принцессе) — обусловлен дворцо- выш этикетом, строгим порядком це­ремонии, и, таким образом, в действи­тельности был достаточно «театра

лен». Согласно правилам, одна из фрейлин, подавая инфанте кувшин­чик с водой, преклоняет колено, а другая приседает в почтительном по­клоне. Молодых фрейлин, с детских лет служивших у принцесс, называли менинами; отсюда название картины. Центральная сцена представлена с необыкновенной грацией, чему всеце­ло способствует живая игра света и блеск колорита, придающий группе вид изысканного цветника и букваль­но одушевляющий изображение.

Однако является ли эта сценка главным объектом изображения или же она не более чем эпизод, захваты­вающий своей живой прелестью мо­мент в развертывании «большого дей­ствия»? Ведь только внимание менин обращено на маленькую инфанту. А как ведут себя другие персонажи?

Ближайшие фигуры — любимая карлица принцессы и мальчик-кар­лик, толкающий ногой большого сон­ного пса, который будто бы улегся на раму картины. Карлики и пес обра­зуют очень компактную группу, с правой стороны обрамляющую цент­ральную сцену. Слева — часть огром­ного холста, повернутого оборотной стороной к зрителю; перед невиди­мым изображением, чуть откинув­шись, застыл живописец. Его фигура в черном камзоле отнесена в затенен­ный средний план интерьера и как бы призвана акцентировать блеск цент­ральных персонажей. Поодаль, у пра­вой стены, видны фигуры двух пожи­лых придворных и, наконец, в глуби­не пространства, в светлом дверном проеме — силуэт еще одного свидете­ля, отводящего рукой занавес.

Почти все лица обращены к зрите­лю картины. Может быть, в расчете на зрителя и строил свою компози­цию Веласкес?

В огромной литературе, посвя­щенной творчеству Веласкеса, су­ществуют различные истолкования сюжета и жанра «Менин». Картину можно трактовать как групповой портрет (раннее ее название — «Семья»), как сцену из дворцового быта и, наконец, как своеобразную «аллегорию живописи», как «карти­ну создания картины». Эти истолко­вания, однако, не противоречат друг другу, каждое соответствует опреде­ленному изобразительно-смысловому плану произведения.

Инфанту Маргариту, младшую дочь Филиппа IV, Веласкес писал не­однократно; до нас дошло несколько таких портретов (три — в венском Художественно-историческом музее, по одному — в Лувре, Прадо и киев­ском Музее западного и восточного искусства). Этот перечень можно до­полнить портретным изображением инфанты в «Менинах», притом едва ли не лучшим из всех названных вы­ше. Как известно, очаровательная де­вочка была общей любимицей во дворце, живым своим обликом, бой­костью поведения развлекала и радо­вала, находилась в центре всеобщего внимания, и замысел Веласкеса мог состоять как раз в том, чтобы пред­ставить одну из подобных сцен, рас­ширяя обычные границы портретного жанра. Тогда картина приобретает вид портрета инфанты Маргариты в окружении придворных.

Но мы не можем удовлетвориться таким истолкованием, поскольку на картине инфанту окружают не некие придворные вообще, а именно дей­ствительные исторические лица, изображенные с портретным сход­ством и известные буквально по име­нам. Инфанте прислуживают донья Мария Агустина Сармьенто и доньяИсабель де Веласко; карлики — это немка Мария Барбола и маленький Николасито Пертусато; художник — сам Веласкес (это единственный до­стоверный его автопортрет) и т. д. С появлением имен картина приобре­тает вид группового портрета. Но здесь возникают новые вопросы. Если Веласкес задумал написать группо­вой портрет инфанты с приближен­ными, то зачем, спрашивается, он так расширил пространство изображе­ния? Ведь все изображенные персо­нажи группируются в нижней поло­вине холста, а верхняя его половина отведена изображению погруженного в тень потолка и стен с едва разли­чимыми полотнами. Быть может, рас­ширяя изображаемое пространство, художник стремился преодолеть ограничения, присущие групповым портретам,— подобно тому, как это сделал его современник Рембрандт в прославленном «Ночном дозоре»? Последнее предположение хорошо со­гласуется с введением в портрет эле­ментов действия: модели Веласкеса не просто позируют, но и действуют, и сам художник изображен за рабо­той. Можно вообразить такую карти­ну: тишина мрачноватого дворцового шла, где сосредоточенно трудится живописец, нарушена явлением ма­ленькой Маргариты; инфанта захоте­ла пить, ее слова отзываются веселым )хом, все приходит в движение, ей подносят питье, сцена оживлена, и са­ма жизнь как бы входит в труд живо­писца. Портрет приобретает черты развернутого сюжетного действия, становится «портретом» повседнев­ной дворцовой жизни. Но что изобра­жает изображенный живопи­сец, двойник Веласкеса, на гигант­ском холсте, лишь изнанка которого видна зрителю?

Не буду умножать и без того мно­гочисленные вопросы. Среди картин, висящих на дальней стене зала, одна как бы светится изнутри. Странное явление объясняется просто: это не картина, а зеркало.

Да, мы еще не коснулись тех, чьи лица, затмеваемые блеском первого плана, мерцают неясным отражением в зеркале на дальней стене интерьера, тех, на кого устремлены все взгляды. Действительно, сценка с инфантой — лишь звено в соединении видимого и представляемого. Объект — если не изображения, то всеобщего внима­ния — вынесен за пределы картины и тем не менее представлен в ней раз­личными знаками. Это королевская чета, Филипп IV и Марианна Ав­стрийская. Это они отражены в дале­ком зеркале, к ним почтительно обра­щены взоры придворных, им предназ­начен не лишенный детского кокет­ства взгляд маленькой инфанты, в них, отступив от полотна, вгляды­вается живописец. Так посредством знаков, открыто ориентированных вовне, изображение расширяет сферу своего действия, в которую вместе с домысливаемым объектом вклю­чается и зритель картины.

Повторю еще раз: процесс созер­цания взаимен, поскольку стороны, разделенные рамой, выступают зри­телями друг друга. Но у этого процес­са есть руководитель, и он собствен­ной персоной явлен на полотне. Это Веласкес. Ему принадлежит замысел всей постановки и ему же принадле­жит реализация замысла, что подчер­кивает изнанка огромного холста, на котором рождается невидимая карти­на. Относительно того, что изобра­жает изображенный Веласкес, пред­положения расходятся. Скорее всего это портрет королевской четы. Но может быть, это «Менины»? Ведь из­вестно, что во время работы над «Ме- нинами» король и королева часто по­сещали ателье Веласкеса, чтобы смот­реть, как пишется картина. Если при­нять последнее предположение, то картина в буквальном смысле стано­вится изображением самой себя.

Можно без конца наблюдать эго интереснейшее ветвление образа, пе­реплетение условного и безусловного, гениальную игру ума и зрения. Ге­ний Веласкеса столько же обязан изощренному мастерству руки. сколько и неисчерпаемому богатству мысли.

Композиция «Менин» может быть понята по аналогии с заключитель ным актом театрального представ­ления, когда публика, еще живущая в атмосфере совершившегося* дей ствия, видит перед собой актера в двух лицах сразу — как героя и как исполнителя роли, и в этот миг, на грани вымысла и реальности, вспо минает об авторе-драматурге и вызы­вает его на сцену. В «Менинах» Ве­ласкес вывел на сцену всех тех, кто были живыми героями его картин и стали его «актерами», и сам пред­стал в их окружении.

Центральным образом, главным героем картины, если можно так вы разиться, является сама Живопись. Она представлена здесь всевозмож ными знаками, в комплексе всевоз можных отношений: своими инстру­ментами (мольберт, подрамник с на тянутым холстом, палитра, кисти), пространственными формами, род­ственными полю изображения и дуб­лирующими функцию рамы (двери, окна, зеркало), органично входящи­ми в этот ряд картинами, своими мо­делями и исполнителями во главе с живописцем. Живопись здесь изображена и отражена, ей подра­жают, ее цитируют, ее «играют». Этот вывод не покажется вольной фанта­зией, если дополнительно учесть, чго картины на дальней стене посвя щены мифологическим сюжетам, по­черпнутым из «Метаморфоз» Овидия (этой «Библии живописцев», как зывали поэму) и объединенным те­мой соперничества с олимпийскими богами. Одна из них изображает со­стязание Марсия с Аполлоном (ко­пия с композиции Иорданса), дру­гая — соревнование Арахны с Афи­ной (Рубенс). Соперники богов жес­токо поплатились за свою дерзость: Аполлон велел содрать с Марсия ко­жу, а Арахна, несмотря на свой успех, была превращена мстительной богиней в паука (этот сюжет разра­ботан также в картине Веласкеса «Пряхи»). Надо полагать, введение названных полотен в композицию «Менин» было не случайным. В «Ме- нинах» воспроизведена сходная си­туация, ибо здесь придворный живо­писец как бы вступает в соперничест­во с королями, богоравными верши­телями человеческих судеб.

В группе действующих лиц каж­дый персонаж обладает собственной позицией, которая охарактеризована с самой живой непосредственностью. Разглядывая группу, мы обнаружи­ваем лица, представленные чистым профилем, в трехчетвертных поворо­тах и, наконец, ориентированные прямо на нас; обнаруживаем светлые и темные силуэты, соотносимые как позитив и негатив; фигуры, обозна­ченные сильным рельефом, борьбой света и тени, и, наконец, фигуры, погруженные в полумрак. Это вели­колепное разнообразие находится в прямой зависимости от света и цвета, которык характеризуют каждого, рас­ставляют необходимые акценты и вмаж с тем все объединяют. Живо­писец занимает весьма скромное по­ложение в группе действующих лиц, чго соответствует его служебной со­циальной роли: наряду с окружаю- щм инфанту придворными и шута­ми, он выступает как слуга среди

слуг. (Любопытно отметить, что Ве- ласкес помимо функций придворного живописца выполнял обязанности на­чальника помещений дворца, зани­мая пост гофмаршала, весьма по­четный и весьма обременительный.) Однако то, что он изображен именно как живописец, в самом процессе творчества, позволяет иначе истолко­вать его действительную роль, в кото­рой он выступает юсподином по­ложения,— тем, благодаря кому все существующее на холсте и обрело зримо действительное существова­ние.

Ясно, что Веласкес обращается к понимающему зрителю, способно­му извлечь смысл из всей совокуп­ности точек зрения, из соединения позиций, то есть из композиции как таковой. Раскрывая смысл происхо­дящего, он соблюдает нормы этикета и вместе с тем прибегает к иносказа­нию, к средствам «эзопова языка». На пути к зрителю, к истинному по­ниманию возникает призрачное отра­жение в зеркале — короли как выс­шая социальная инстанция, отнюдь не являющаяся высшей в собственно духовном смысле. Здесь в полной ме­ре проявляется остроумие и глубина замысла Веласкеса, ибо обращение к королям оказывается обращением именно к отражению, и все стано­вится на свои места. Короли при­нуждены стать лишь свидетелями великого триумфа Живописи.

Все согласятся с тем, что живо­пись предназначена прежде всего зрению. Но что значит — восприни­мать картину? Значит ли это, что спо­собность смотреть сама по себе до­статочна для восприятия живописно­го произведения? Очевидно, это не так. Давно замечено, что смотреть и видеть — не одно и то же. В соответ-

 

 

Язык Живописи

ствии с творческим замыслом живо­писец так или иначе организует изображение и тем самым определяет путь его восприятия. Зрение, на­правленное на этот путь, увлекает за собой другие чувства, мобилизует память, будит воображение, активи­зирует ум, и зримое преобразуется в представляемое, переживаемое, мыс­лимое. Иными словами, живопись раскрывает свой мир тому, кто вла­деет искусством видеть, а этому искусству, как и всякому другому, нужно учить и учиться.

Понимая композицию как форму выразительно-смысловой целостно­сти, необходимо отдавать себе отчет в том, что она изначально предпола­гает акт общения и не реализует себя иначе, как в воспроизведении этого первоначального акта. Конечно, вос­произведение чревато противоречия­ми, поскольку сознание восприни­мающего может навязывать, и в са­мом деле навязывает произведению далекие от его смысла истолкования, которым произведение с тем или иным успехом противится. Это ес­тественно, ибо такова природа обще­ния. Но тем более важной оказывает­ся инициатива художника, направ­ленная на разрешение подобных про­тиворечий.

Активность зрителя и активность произведения — взаимосвязанные процессы. Если художник ищет пути к общению, он реализует это стремле­ние в самой структуре картины. Если восприятие становится полно­ценной деятельностью, картина рас­крывается навстречу зрителю.

О вещая душа моя! О, сердце, полное тревоги, О, как ты бьешься на пороге Как бы двойного бытия!..

Ф. И. Тютчев

Глава 3

Войти... в картину

Есть старая китайская легенда о смерти величайшего художника эпохи средневековья У Дао-цзы: будто бы на глазах у друзей и зрите­лей он написал на стене пейзаж, затем чудесным образом вошел в свою картину, скрылся в изображенной там пещере и исчез навсегда, а вместе с ним исчезла и картина. [25, с. 211].

Такова легенда, одна из множест­ва ей подобных, ибо мотивы проник­новения в мир картины, как и род­ственные им мотивы оживающей кар­тины, широко распространены в ми­фологии, фольклоре, литературе и ис­кусстве разных народов. Впрочем, это касается не только изображения, но и художественного образа вообще. О том свидетельствуют обороты обыден­ной речи. Мы часто сталкиваемся с выражениями: «проник в замысел», «поглощен зрелищем», «с головой ушел в книгу» и т. д. Употребляя сло­во «восхищение», мы, как правило, не отдаем себе отчета в том, что речь идет о душе, «похищаемой ввысь». Число примеров легко умножить. По сути дела, каждый из таких оборотов речи скрывает в себе легенду, каждая метафора есть малый миф.

Заключенные в кавычки, эти вы­ражения призваны тем не менее обо­значать вполне реальную активность того, кто воспринимает художест­венное произведение. Напомню ис­ключительно точную пушкинскую формулу: «Над вымыслом слезами обольюсь » (« Элегия », 1830).

В том-то и состоит вся сложность дела, что всякий раз необходимо ви­деть одно в другом. Зритель не может перешагнуть раму картины, как пере­шагивают порог двери, он не может отведать плодов, изображенных на холсте, но это не мешает ему углу­биться в созерцание и наслаждаться видимым. Изображенные вещи физи­чески неподвижны, герои изображе­ний не покидают свои места, но это не мешает картине раскрываться на гла­зах у зрителя. Художественный об­раз есть образ действия, причем дей­ствия встречного, и стоит одной из сторон получить безусловное преоб­ладание, как происходит разрушение образа.

Вот один фрагмент гоголевского «Портрета»: «Это быио уже не ис­кусство: это разрушало даже гар­монию самого портрета. Это быти жи­вые, это быши человеческие глаза! Ка­залось, как будто они быши вырезаны из живого человека и вставлены сюда. Здесь не было уже того высокого на­слажденья, которое объемлет душу при взгляде на произведение худож­ника, как ни ужасен взятый им пред­мет; здесь было какое-то болезненное, томительное чувство. „Что это? — не­вольно вопрошал себя художник.— Ведь это однако же натура, это живая натура: отчего же это странно-не­приятное чувство? Или рабское, бук­вальное подражание натуре есть уже проступок и кажется ярким, не­стройным криком? Или, если возь­мешь предмет безучастно, бесчув­ственно, не сочувствуя с ним, он не­пременно предстанет только в одной ужасной своей действительности, не озаренный светом какой-то непости­жимой, скрытой во всем мысли, пред­

станет в той действительности, какая открывается тогда, когда, желая по­стигнуть прекрасного человека, во­оружаешься анатомическим ножом, рассекаешь его внутренность и ви­дишь отвратительного человека"» [31, с. 105-106].

Изображение претендует стать бе­зусловно реальным, но художествен­ный образ разрушен; не случайно, что в дальнейшем развитии сюжета портрет оживает, выпрыгивает из рамы и вносит в мир поистине раз­рушительное действие. Не случайно Гоголь так настойчиво акцентирует: «безучастно», «бесчувственно», «не сочувствуя» — здесь причина разру­шения искусства и душевного распа­да, постигшего героя повести.

Каков же конкретный смысл вы­ражения «войти в картину»?

«ДВОЙНИКИ» ЗРИТЕЛЯ

1

Следует вернуться к тому, что в качестве общего положения было высказано в самом начале: картина заранее предполагает участие зрите­ля. Теперь об этом можно говорить более конкретно, поскольку мы рас­смотрели средства живописи именно в том порядке, в каком они содей­ствуют восприятию произведения.

Анализ отношения «картина — зритель» вызывает необходимость различать его, так сказать, «внеш­ний» и «внутренний» аспекты. С од­ной стороны, это отношение потен­циально включает любого созерцате­ля; с другой стороны, художник мо­жет строить и, как мы убедились, действительно строит картину с рас­четом на определенную программу восприятия, выступая зрителем и истолкователем собственного прои ведения. «Живописец должен изобра­жать не то, что он видит, но то, что будет увидено» [19, с. 189]. В этом смысле справедливо утверждать, что художник, создавая произведение, одновременно создает образ «идеаль­ного зрителя».

Художественный образ как дина­мическое целое возникает на пере­крестке «внутреннего» и «внешне­го» действий. Целенаправленный ха­рактер первого организует свободную потенцию * последнего, в силу чего «внутреннее» действие является ве- душим в этом взаимоотношении.

Предложенная схема (а это не бо­лее чем схема) подобна игровой си­туации. Действия художника имеют условный характер, опредмечены условно (знаками) и направлены на вовлечение зрителя в «игру» услов­ного и безусловного. Художник вы­ступает ведущим, задающим правила «игры» и демонстрирующим «игру» но правилам, зритель — ведомым, ■что, однако, не лишает его известной активности, но придает ей регуляр­ный характер. Потенция восприятия преобразуется в энергию сотвор­чества.

Не случайно литература об ис­кусстве насыщена и даже перенасы­щена выражениями: «как», «как бы», «будто», «сл'овно», «кажется» и т. и. Здесь дело не в манере выра­жаться, а в том, что язык стремится воспроизвести сам способ существо­вания художественного образа, саму художественную действительность.

Итак, зрителю заранее отведена определенная роль, в исполнении которой он реализует и одновременно обогащает свой эстетический опыт. Более того, в картине может быть явным образом представлен «двой­ник» зрителя — герой-посредник, о ком в нескольких словах уже было

сказано выше. Остановлюсь на кон­кретных примерах.

В голландской живописи 17 века был весьма широко распространен мотив чтения письма. Введение в композицию картины с морским видом делало смысл сцены вполне прозрачным для современного зри­теля: образ моря с его непостоян­ством воспринимался как символ любви, и, стало быть, речь шла о чте­нии любовного письма. В компози­ции Габриела Метсю «Женщина, чи­тающая письмо» (Лондон, собрание Бейт) ситуация несколько услож­нена: рядом с читающей дамо изображена еще и служанка, доста­вившая письмо. Соблюдая известную дистанцию, чтобы не мешать чтению, она, однако, не утратила любопыт­ства и как бы непреднамеренным жестом приоткрывает занавеску ви­сящей на стене картины. Смысл действия служанки заключается в символическом подглядывании, ибо за занавесом открывается вид бур­ного моря, иносказательно пред­ставляющий содержание письма. Тем самым тайное становится явным. Ситуация приобретает игровой ха­

рактер: жест служанки подобен ря лике актера, адресованной зрительно му залу. Служанка как бы демон стрирует образ действия, котором) должен следовать зритель, желаю щий вникнуть в смысл происходя щего. Она выступает и в роли героя изображения, где ее функция естественно мотивирована сюжетом, и в роли посредника между картиной и зрителем — иными словами, сгу- жанка песет двойную службу.

Подобные игровые ситуации очень часто встречаются в голланд­ской живописи бытового жанра. «Реплики» зрителю подают не толь­ко живые герои, но и вещи. Особая роль здесь отведена зеркалам и кар тинам, создающим игровой эффект удвоения реальности. К явлениям того же рода следует отнести всю совокупность приемов, представляю щих героя или сюжетное действие, так сказать, «сквозь вещи», благода­ря чему предметно-бытовое окруже­ние выступает в роли их предъяви­теля, служит «внутренней рамой» композиции (помещение тщательно разработанного натюрморта на пер­вом плане изображения, вынесение на периферию картины деталей ин­терьера и т. п.). Назвать эти приемы игровыми — совсем не значит при­писать им чисто развлекательную функцию. (Напомню, что игра - один из важнейших факторов воспи­тания, обучения культуре.) Указан. ные приемы вовлечения зрителя в картину сопряжены с функцией на­зидания, нравоучения. Живопись создает не только отображения быта, но и его образцы, тем самым участ­вуя в формировании национального миросозерцания. Живописцы высту­пают одновременно и как бытописате­ли, и как воспитатели зрителя.

Не выходя за исторические пре­делы эпохи барокко, можно указать на сходные приемы в живописи иных жанров.

Таковы портреты Франса Хал- са — групповые и персональные. Их динамика, с одной стороны, продик­тована стремлением сообщить изобра­жению характер непринужденного действия; с другой стороны, это лучшее средство привлечь внимание зрителей. Излюбленный прием Хал-

са — поворот героя к зрителю, как бы вызванный живой реакцией на его приближение,— совмещает обе функ­ции, и здесь композиция смыкается с экспозицией. Пирующие офицеры знаменитых групповых портретов Халса и сейчас, спустя три столетия, продолжают зазывать зрителя к праздничному столу.

Совсем иным духом проникнут образ зрителя в живописи Пуссена, родоначальника европейского классицизма. Здесь мы опять-таки встре­чаемся с «двойником» зрителя: в нижнем углу, у самой рамы мастер помещает фигуру, повернутую ли­цом к изображаемому действию. Как правило, это аллегория «местного» божества (например: «Ринальдо и Армида», Москва, ГМИИ им. А. С. Пушкина; «Спасение Моисея», Дрезден, Картинная галерея; «Пей­заж с Полифемом», Ленинград, Эр­митаж; и др.). Не будучи непосред­ственно включенным .в изображаемое действие, этот герой не является и полностью «посторонним», как не является таковым зритель картины. Это не веселый, крикливый зазывала, стремящийся всеми средствами за­влечь как можно больше зрителей,— напротив, это углубленный созерца­тель и в то же время «актер», демон­стрирующий «идеальное созерца­ние». Обращенная спиной к зрителю и застывшая подобно изваянию, эта фигура тем не менее воплощает крас­норечивый призыв к соучастию в изображаемом действии. Другое дело, что само соучастие должно носить здесь созерцательно-интеллектуаль­ный характер: только тот, кто обла­дает достаточной подготовкой, пред­варительным знанием, способен уви­деть в расположении, движении и строении телесных форм знаки ду­ховного содержания. Зритель должен не просто смотреть, но проникать в сущность изображенного. Не случай­но в иерархии зрительского коллек­тива наивысшее положение занимает божество-созерцатель: необходимое знание присуще ему по природе. Образ «идеального зрителя» предъ­являет исключительно высокие тре­бования к зрителю реальному.

Мы видим, таким образом, что любопытствующая служанка в карти­

не Метсю и созерцающее божество у Пуссена по-разному реализуют одну и ту же функцию героя-посред ника. Различия в исполнении этой роли во многом обусловлены грани цами жанра: искусство по-разному ориентирует зрителя в быту, в исто­рии, в легенде. Можно сказать, что каждый жанр вырабатывает особую форму обращения к зрителю, закреп­ляемую в традиции (памяти жанра) и передаваемую по наследству. У каж­дого жанра — своя перспектива об­щения.

Однако, как уже говорилось, ху­дожественные жанры не изолированы друг от друга, их исторические пути постоянно пересекаются, а их пред ставители вступают в родственные отношения. Это означает, по сущест ву, возможность совмещения различ­ных точек зрения, синтеза различ­ных перспектив общения, и такая воз­можность выражена соответствую­щей категорией — категорией стиля.

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.