Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

ДОВОЛЬНО ИНТЕРЕСНАЯ МЫСЛЬ



 

Вечером Нестеренко сказал Игорю: — Завтра ты пойдешь на работу в сборочный цех. — Я никогда не работал в сборочном цехе. — А завтра будешь работать. Это значит на стадионе, а пока во дворе. — А что я там буду делать? — Мастер тебе покажет. — А может, я не собираюсь быть сборщиком? — Я тоже не собираюсь быть литейщиком, а работаю в литейном. — Это дело твое, и я иначе думаю. — Ты думаешь? А ты научился думать? Слышишь, Санчо? Он так думаект, что он не будет сборщиком, а поэтому он не хочет работать. Ты его шеф, должен ему обьяснить, если он не понимает.

Санчо с радостью согласился обьяснить Игорю, хлопнул рукой по сиденью дивана рядом с собой.

— А что же? Садись, я тебе все растолкую.

Игорь сел, кисло улыбнулся, приготовился выслушать поучение. Вспомнил жалкий стадион, жалкую бедность Соломона Давидовича, стало скучно и непонятно, для чего все это нужно?

— Чего ты такой печальный, Чернявин, это очень плохо. А я знаю почему. Ты думаешь так: какие-то колонисты, где они взялись на мою голову? А я вот какой герой, Чернявин, скажите пожайлуста! Поживу у них четыре дня и пойду на все четыре стороны. Правда, ты так думаешь?

Игорь промолчал.

— А на самом деле, может, ты у нас проживешь четыре года.

— А если проживу, так что?

— Как это «что»? Если ты умный человек… Представь себе: четыре года живешь! Так сегодня ты в сборочном не хочешь, а завтра в литейном не хочешь. А потом ты скажешь, не хочу быть токарем, а хочу быть доктором, давайте мне, пожалуйста, больницу: а я буду лечить людей, ха! Так мы с тобой четыре года будем возиться! Ты, значит, как будто не в себе — психуешь, а мы с тобой все возимся и возимся?

Нарисованная Зориным картина заинтересовала Игоря, но заинтересовала прежде всего глубоким противоречим той ясной логической линии, которая принадлежала ему, Игорю Чернявину, и которую он мог изложить в самых простых словах. Санчо сидел рядом с ним, глаза его, как всегда, были горячи, но все-таки этот самый Санчо Зорин соображает довольно тупо.

— Ты неправильно говоришь, товарищ Зорин.

— Хорошо. Неправильно. А как правильно?

— Ты говоришь: Чернявин хочет быть доктором? А скажи, пожалуйста, почему это плохо? А разве мало людей хочет быть докторами? А вы здесь, дорогие товарищи, придумали: как себе хочешь, а иди в ваш сборочный цех. А я должен сказать: «Есть, в сборочный цех!» А вот я не хочу.

— Так кто тебе мешает. Разве мы тебя заставляем? Мы тебя не заставляем. Смотри, — пожалуйста, — Зорин показал на окно, — заборов у нас нет, стражи нет, — никто тебя не держит и не уговаривает — иди себе!

— Мне некуда идти…

— Как некуда? Ого! Ты же говоришь, не хочу быть сборщиком, а хочу быть доктором.

— Куда же я пойду?

— Да в доктора и иди. Учиться там или как… Добивайся, пожалуйста.

— А у вас, значит, нельзя?

— А у нас тоже можно, только по-нашему.

— Сначала в сборочный цех?

— А что же ты думаешь? А если в сборочный? Думаешь, плохо?

— Я не думаю, что это плохо, а ты мне ничего не обьяснил. С какой стати?

— А с такой стати: для нас это нужно. Ты у нас живешь два дня? Живешь. Шамаешь? Одели тебя, ткровать тебе дали? А ты еще сегодня в столовой кричал: не имеет права! А почему? Откуда все это берется, какое тебе дело? Я — Чернявин, все мне подавайте. Я хочу быть доктором. А может, ты врешь? Откуда мы знаем? А мы можем сказать: иди себе, Чернявин — доктор Чернявин, к чертовой бабушке!

— Не скажете.

— Не скажем? Ого! Ты еще нас не знаешь! Ты думаешь: уйду. А на самом деле мы раньше тебя прогоним. Для чего ты нам сдался? Мы тебя ни о чем не спросили, кто ты такой, откуда, а может, ты дернешь. Мы тебя приняли как товарища, одели, накормили и спать уложили. Так ты один, а нас колония. Ты против нас куражишься: хочу быть доктором, ты нам ни на копейку не доверяешь. Тебе нужно все доказать сразу, а почему ты вперед поверить не можешь, нам поверить?

— Кому поверить? — задумчиво спросил Игорь, чувствуя, что Санчо далеко не так туп, как ему показалось сначала.

— Как «кому»? Нам всем.

— Поверить?

— Ага, поверить. Видишь, ребята живут и работают, и учатся, что-то делают. Подумал бы: у них какой-то смысл есть. А то ничего не видишь, кроме себя: я доктор. А какой ты доктор, если так спросить? Мы знаем, что мы — трудовая колония, это же видно, а откуда видно, что ты доктор?

Они сидели на диване в полутемной спальне, на дворе зажигались фонари, ребята куда-то разошлись. В коридоре слышались редкие шаги. Потом кто-то крикнул:

— Се-евка!

И стало очень тихо. Игорь, конечно, не был убежден словами Санчо, но спорить с ним уже не хотелось, и возникло простое, легкое желание: почему в самом деле не попробовать? Этому народу можно, пожалуй, оказать некоторое доверие. И он сказал Санчо Зорину:

— Да это я к примеру. Ты не думай, что я такой бюрократ. А ты где работаешь?

— В сборочном цехе.

— Интересно там?

— Нет, не интересно.

— Вот видишь?

— А тебе только интересное подавай? Может, с музыкой? А если неинтересное что делать, так ты не можешь?

— Неинтересное делать?

Игорь присмотрелся к Зорину. У Санчо задорно горели глаза.

— Неинтересное делать? Это, сэр, довольно интересная мысль.

 

 

ДЕВУШКА В ПАРКЕ

 

Сигнал «вставать» Игорь услышал без посторонней помощи. Было приятно — быстро и свободно вскочить с постели, но когда он начал заправлять кровать, оказалось, что это совершенно непосильная для него задача. Он посматривал на другие кровати и все делал так, как делали и остальные, но выходило гораздо хуже: поверхность постели получалась бугристая, складка шла косо, одеяло не помещалось по длине кровати, а его излишек никуда толком не укладывался. Санчо посмотрел и разрушил его работу:

— Смотри!

Санчо работал ловко, из его техники Игорь уловил главное назидание: складка на одеяле потому получалась прямая, что с самого начала Санчо укладывал одеяло сложенным вдвое, потом отворачивал половину, складка сама выходила прямой, икак стрела. Это Игорю понравилось.

— Спасибо.

— Не стоит.

У Игоря было прекрасное утреннее настроение. Вместе со всеми он салютом встретил приход дежурства. Сегодня дежурил бригадир четвертой бригады — знаменитый в колонии Алеша Зырянский, именуемый чаще «Робесьпером». И сегодня дежурные по бригадам мотались, «как солнечные завйцы», а за десять минут до поверки сам Нестеренко взял тряпку и бросился протирать стекло на портрете Ворошилова и дежурному по бригаде Харитону Савченко сказал с укором:

— Ты забыл, кто сегодня дежурит по колонии?

Харитон с озабоченной быстротой заглядывал в тумбочки и под матрацы. Когда уже строились на поверку, Нестеренко спросил:

— А ногти? Ногти у всех стрижены?

Кто-то глянул на ногти и закричал:

— Да черт его знает, где ножницы наши?

Нестеренко рассердился:

— Если искать ножницы, когда сигнал на поверку играют, так, конечно, никогда не найдешь. Чернявин, у тебя как?

— Да ничего как будто…

— Как будто не считается. Гонтарь, давай ножницы. Да кужа же ты режешь? Ну что ты наделал? Эх, Мишка!

Но уже входила в спальню поверка, и Нестеренко подал команду.

Зырянский был невысокого роста, лет шестнадцати. Он хорошо сложен, строен. Обращали на себя внимание его пристальные, умные, но в то же время и веселые серые глаза. Брови у Зырянского короткие, прямые, ближе к переносице они заметнее.

Еще приветствуя бригаду, Зырянский увидел все, хотя как будто ничего не старался увидеть. Он не рыскал по спальне, ничего не искал, но, уходя, сказал своему компаньону по дежурству, скромной и тихой девочке — ДЧСК:

— Отметишь в рапорте: в спальне восьмой бригады грязь.

— Да какая же грязь, Алеша?

— А это что? Натерли пол, а потом набросали ногтей? Это не грязь, по-твоему?

Нестеренко ничего не ответил. В дверях Алеша сказал:

— Нельзя заниматься туалетом только для дежурного бригадира, это, Василь, ты хорошо знаешь. Да и новенькому вашему не остригли когтей. Салютует, а лапы, как у волка.

Нестеренко был очень расстроен после поверки и все повторял:

— Ах ты, черт! Вот нечистая сила! А все ты, Мишка. Человек влюбленный, а ногти какие. И как же это можно: на паркет. Хорошо, если Захаров так пропустит рапорт. А если передаст на общее собрание?

Миша Гонтарь ничего не сказал на это. Сидя на корточках, он подбирал с полу собственные ногти.

— Я тогда прямо и скажу на собрании: это наш влюбленный Михаил Гонтарь. Честное слово, так и скажу. А еще раз случится такое неряшество, попрошу Алексея посадить тебя часа на три. И Оксане все расскажу, чтоб знала.

Гонтарь так ничего и не ответил бригадиру. Достаточно того, что ему и перед своими было неловко. Нестеренко оставил его и тем же уставшим, недовольным голосом обратился к Игорю:

— Ты идешь в сборный цех или еще будешь ногами дрыгать?

Игорь был рад, что мог утешить бригадира хотя бы в этом вопросе:

— Иду.

На производство Игорь должен был выйти после обеда, во вторую смену. Это было хорошо: все-таки оттягивалась процедура первого рабочего опыта. После завтрака Игорь решил погулять в парке и искупаться. Но как только он вступил в парк, на первой же дорожке встретил «чудеснейшее видение» — девушку.

Уже и раньше, в своей «свободной жизни», Игорь стремился понравиться девчатам и принимал для этого разные меры: заводил прическу, украшал костюм, произносил остроумные слова. Но никогда еще не было, чтобы девушка ему самому очень понравилась. Он по-джентельменски привык отдавать должное привлекательности и красоте и считал себя в некотором роде знатоком в этой области, но всегда забывал о красавицах, как только они уходили из его поля зрения. И поэтому каждую новую девушку он привык встречать свободным любопытством донжуана.

Так он встретил и девушку в парке и прежде всего должен был признать, что она «чудесна». Это слово Игорь очень ценил, гордился его выразительностью и от самого себя скрывал, что унаследовал его от отца, который всегда говорил:

— Чудесный человек!

— Чудесная женщина!

— Чудесная мысль!

Девушка, проходившая по дорожке парка, была «чудесна». Это в особенности бросалось в глаза оттого, что одета она была очень бедно и некрасиво. Не было никаких сомнений в том, что она не колонистка — колонистки всегда чистюльки. У нее было чуть-чуть смуглое лицо, очень редкого розовато-темного русянца, расходящегося по лицу без каких бы то ни было ослаблений или усилений, удивительно чистого и ровного. Ничто у нее в лице не блестело, ничто не было испорчено царапиной или прыщиком, редко у кого бывает такое чистое лицо. Из-под тонких черных бровей внимательно и немного смущенно смотрели большие карие глаза, белки которых казались золотисто-синими. Зачесанные к косе темные волосы, отливающие заметным каштановым блеском, непокорно рассыпались к вискам. Словом, девушка была действительно чудесна.

Игорь остановился и спросил удивленно:

— Леди! Где вы достали такие красивые глаза?

Девушка остановилась, отодвинулась к краю дорожки, поднесла руку к лицу:

— Какие глаза?

— У вас замечательные глаза!

Этими самыми глазами девушка сердито на него взглянула, потом наклонила покрасневшее лицо, метнулась с дорожки в сторону, на травку.

— Миледи, уверяю вас, я не кусаюсь.

Она остановилась, посмотрела на него исподлобья, строго.

— А вам какое дело? Идите своей дорогой.

— Да у меня никакой своей дороги нет. Скажите ваше имя.

Девушка переступила босыми ногами и улыбнулась:

— Вы из колонии, да?

— Из колонии.

— Смешной какой!

Она произнесла это с искренним оживлением насмешки, еще раз боком на него посмотрела и быстро пошла в сторону, прямо по траве, не оглянувшись на него ни разу.

 

 

ПРОНОЖКИ

 

Мастер Штевель, широкий, плотный, румяный, внимательно глянул на Игоря круглыми глазами:

— Никогда не работал?

— Нет.

— Значит, начинаешь?

— Начинаю.

— Дома… хоть пол подметал?

— Нет, не подметал.

— Незначительный у тебя стаж. Ну что же… начнем. Я тебе дам для начала проножки зачищать. Работа легкая.

— Какие это проножки?

Мастер ткнулд ногой в готовый стул:

— А вот она — проножка, видишь? Поставили, как была, нечищенную, с заусенцами, вид она имеет отрицательный. А теперь ты будешь зачищать, лучше выйдет стул. А то все чистили, а на проножки так смотрели: что там, проножка, и так сойдет.

Мастер был словоохотливый, но деловой: пока говорил, руки его действовали, а на подмостке перед Игорем появились куча проножек, рашпиль и лист шлиферной бумаги. Заканчивая речь, Штевель прошелся рашпилем по одной проножке, потом зашаркал по ней бумагой, полюбовался проножкой, погладил ее рукой:

— Видишь, какая стала! И в руки приятно взять. Действуй!

Пока все это говорилось и делалось, Игорю занятно было и слушать и смотреть на мастера, на проножку и на всякие принадлежности. Когда мастер, похлопав его по плечу, отошел, Игорь тоже взял в руки проножку и провел по ней рашпилем. В первый же момент обнаружилось все неудобство этой работы: проножка сама собой вывернулась из руки, а рашпиль прошелся твердым огневым боком по пальцам. На двух пальцах завернулась кожица и выступили капельки крови. Рядом чей-то знакомый голос сказал весело:

— Хорошее начало, товарищ сборщик.

Игорь оглянулся. Голос недаром казался знакомым — свой, из восьмой бригады, только из второй спальни, Середин, тот самый, которого Нестеренко упрекал в пижонстве. У него чисто лицо и голова немного откинута назад. В руках несколько тонких пластинок для спинок стула, и Середин любовно отделывает их при помощи линейки со вставленными листками шлифера. Не успел Игорь рассмотреть их, как они полетели в кучу готовых пластинок, а рука Середина захватила уже новую порцию.

— Возьми там, в шкафчике, йод, — улыбаясь кивнул Середин. — Это ничего, все так начинают.

Игорь полез в шкафчик, нашел бинты и большую бутылку с йодом. Он смазал царапины и обратился к Середину:

— Завяжи.

— Да что ты! Зачем это? Бинт зачем? Ты еще скажешь, доктора вызвать.

— Так она течет. Кровь.

— Вся не вытечет. Намазал йодом? Ну и хорошо. И не течет вовсе, просто капелька.

Игорь не стал спорить и положил бинт обратно в шкафчик. Но пальцы все-таки болели, и он боялся взять в руки новую проножку. Все-таки взял, подержал, примерился рашпилем. Потом со злостью швырнул все это на примосток и, отвернувшись от верстака, начал рассматривать цех.

Никакого ццеха, собственно говоря, и не было. К стене машинного отделения, вздрагивающей от гула станков, снаружи кое-как был прилеплен дырявый фанерный навесик. Он составлял формальное основание сборочного цеха; под навесиком помещалось не больше четырех ребят, а всего в цехе работало человек двадцать. Все остальные распологались просто под открытым небом, которое, в самой незначительной степени, заменялось по краям площадки, красными кронами высоких осокорей. На площадке густо стояли примостки различной высоты и велоичины, сделанные кое-как из нестроганных обрезков. Некоторые мальчики работали просто на земле. На площадку эту из машинного отделения высокий чернорабочий то и дело выносил порции отдельных деталей. Деревообделочная мастерская колонии производила исключительно театральную, дубовую мебель. Детали, подаваемые из машинного отделения, были: планки спинок, сидений, ножци, царги, проножки. Собирали театральные стулья по три штуки вместе, но раньше, чем собрать такой комплект, составляли отдельные узлы: козелки, сиденья и т.д. Сборкой узлов и целых комплектов занимались более квалифицированные мальчики, между ними и Санчо Зорин. Они работали весело, стучали деревянными молотками, возле них постепенно нарастали стопки собранных узлов, а возле Зорина располагались на земле уже готовые, стоящие на ногах трехместные конструкции, еще без сиденья. Большинство же ребят занимались операциями, подобными той, которая была поручена Игорю, в руках у них ходили рашпили, зудели, посвистывали, дребезжали.

Игорь до тех пор рассматривал цех, пока Середин не спросил у него:

— Что же ты не работаешь? Не нравится?

Игорь молча повернулся к примостку, взял в руки рашпиль. В руке он ощущался очень неприятно: тяжелый, шершавый, осыпанный опилками — и все старался перевиснуть куда-то вниз. Игорь положил его и взял в руки проножку. Это было симпатичнее. Игорь внимательно рассмотрел ее. Глаз увидел те неправильности, неровности, острые углы, которые нужно было снять, увидел и неряшливый край, вышедший из-под шипорезного станка. Вторая рука снова протянулась к рашпилю, но в это время прилетела пчела. Собственно говоря, ей абсолютно нечего было делать здесь, в сборном цехе. Игорь следил за ней и думал, что она должна понять бесцельность своего визита и улететь. Пчела, однако, не улетала, а всн сновала и сновала над примостком, тыкалась, подрагивая телом, в свежие изломы дубовых торцов, а потом вдруг набросилась на раненую руку Игоря, ее соблазнила засыхающая капелька крови. Похолодев, Игорь взмахнул проножкой и обрадовался, увидев, что пчела улетела. Он перевел дух и оглянулся, и сейчас только заметил, что ему жарко, что солнце припекает голову, что шея у него вспотела. Вдруг на эту самую потную, горячую шею что-то село, мохнатое, тяжелое. Игорь взмахнул свободной рукой — огромная, зеленоватая муха нахально взвизгнула у его гловы. Игорь поднял глаза и увидел, что их две — мухи, они нахально не скрывали от Игоря своих злобных физиономий. Игорь тоже обозлился и произнес неожиданно, чуть ли не со слезами:

— Черт его знает! Мухи какие-то!

И Санчо, и Середин, и другие засмеялись. Середин смеялся добродушно, закидывая голову, а Санчо — громко, на всю площадку:

— Игорь! Они ничего! Они не кусаются!

Из молодых кто-то сказал:

— А может, они думают, что это лошадь.

Игорь швырнул проножку на стол:

— К черту!

— Не хочешь? — спросил Середин.

— Не хочу.

Санчо оставил работу, подошел к нему.

— Чернявин, в чем дело?

Игорь надвинулся на Санчо разгневанным лицом.

— К черту! — кричал он. — С какой стати! Какие-то проножки! Рашпили! Для чего это мне? Цех, называется, — мухи, как собаки!

Краем глаза он видел, как Середин, не прекращая работы, неодобрительно мотнул головой, другие обернули к ним удивленные, но серьезные лица. Санчо сказал:

— А что же? Просить тебя не будем. Иди, выйти можно здесь.

— И пойду.

Не глядя ни на кого, Игорь переступил через кучу деталей. Санчо что-то сказал ему вслед, но Игорь не расслышал. Не услышал потому, что увидел перед собой неожиданное видение: та самая длевушка, которую он сегодня встретил в парке, присела у корзинки, в котороцй лежали обрезки, но лицо подняла к нему, и на лице этом была задорная и откровенная насмешка.

 

 

ГЕРОЙ ДНЯ

 

День пошел вперед, жаркий, неслаженный и… одинокий. В столовой за ужином хохотали по-запорожски, а Гонтарь, который ничего и не видел, со вкусом рассказывал:

— Говорят — мухи, как собаки.

У соседнего стола звонкий пацаний голос деловито произнес:

— Безобразие! Мух надо на цепь посадить!

И за тем столом тоже хохотали.

Игорь сидел, отвернувшись к окну, злой. Нестеренко спросил:

— Значит, не будешь работать?

— Нет.

— А жить в колонии будешь?

— Меня прислали сюда, я не просил.

— Здорово! — Зорин сделался серьезным. Хохот везде прекратился. Игорь заметил несколько лиц, смотрящих на него с интересом, а может быть, и с уважением. Игорь почувствовал гордость, встал за столом и сказал Зорину громко, так, чтобы и другие слышали:

— Видите ли, не чувуствую у себя призвания чистить ваши проножки.

И вышел из столовой.

Он был даже рад. На его лице восстановилась обычная уверенность в себе, склонность к ехидной улыбке, глаза сами собой стали сильнее прищуриваться. Перед сигналом «спать» он гулял в парке, посмотрел волейбол. Среди других, наблюдавших игру, приметил группу девочек и между ними, рядом с Клавой Каширинойй, полное, тронутое веснушками, но очень милое лицо. Девушка посмотрела на него, улыбнулась, о чем-то зашептала подруге. У нее были ярко-рыжие кудри. Игорь придвинулся ближе, и она спросила:

— Твоя фамилия Чернявин? Ты играешь в волейбол?

— Играю.

— А мух не боишься?

Девочки засмеялись, одна Клава смотрела на Игоря осуждающим взглядом, презрительно сжала красивые губы. Но Игорь не обиделся.

— Мухи мешают только в вашем сборочном цехе. Мешают этой важной работе. Тут нужно проножку чистить, а она без всякого дела.

— А ты сколько проножек зачистил?

Девочки притихли, но было видно: притихли только для того, чтобы услышать его ответ и смеяться над ним еще больше, еще веселее. Игорь не хотел потешать их:

— Я отказался от этой глупой работы. И без меня найдутся охотники чистить разные проножки, сороконожки.

— А ты что будешь делать?

Рыжая девочка спрашивала со спокойной улыбкой, приятным грудным голосом, очень теплым и без насмешки. И никто больше не хохотал. Игорь был доволен успехом: он умел вызвать к себе уважение. И на вопрос постарался ответить с достоинством:

— Я еще посмотрю: роль для меня найдется.

Впечатление было такое, какого он хотел. Девочки посмотрели на него с уважением, но Клава неожиданно сказала, отворачиваясь:

— Роль для тебя уже нашлась: шута горохового.

И тут все девочки громки захохотали, даже глаза их увлажнились от смеха. Игорю пришлось заинтересоваться волейбольной партией и отойти от них. Но в общем этот разговор его не особенно смутил. Конечно, Клава Каширина у них бригадир, конечно, она может позволить себе назвать Игоря шутом гороховым, а они будут смеяться. Но вот другая, рыжая, эта не очень смеялась. Кто она такая? Пробегающего Рогова Игорь спросил:

— Кто эта рыжая?

— Рыжая? А это Лида. Лида Таликова, бригадир одиннадцатой.

Ого, тоже бригадир, а не очень смеялась.

В спальне, когда все собрались, Игоря приятно поразило, что никто не вспоминал о его уходе из цеха, все держали себяч так, как будто в бригаде ничего не случилось, каждый занимался своим делом, читали, писали. Санчо и Миша Гонтарь играли на диване в шахматы. Нестеренк4о разложил на полу газеты и разбирал на них какой-то странный прибор, весь состоящйий из пружин и колес. Игорь ходил один по комнате и стеснялся спросить, что это за прибор. На дворе заиграли короткий сигнал, Нестеренко удивленно поднял голову:

— Да неужели на рапорты? Ох, и время ж бежит! Саша, пойди, сдай рапорт, а то у меня руки.

Он расставил черные пальцы, Александр Остапчин, помощник бригадира, повертелся перед зеркалом, посмотрел на всех красивыми глазами:

— И хитрый же у вас бригадир! Это, значит, с Алексеем разговаривать насчет Мишиных ногтей?

Все улыбнулись. Нестеренко ответил хмуро:

— Ну и поговоришь, чего там. Скажешь, этот франт не успел. Да ведь ты любишь поговорить, для тебя будет… вроде прокурорская практика. А если Гонтарю попадет, тоже не жалко.

Он бросил убийственный взгляд на Гонтаря. Гонтарь крякнул и с досадой хлопнул себя по затылку.

Остапчин еще раз глянул в зеркало и выбежал из спальни. Игорь спросил:

— Товарищ Нестеренко, что это такое?

Нестеренко поднял голову, неохотно повел глазом на Игоря и махнул рукой, что, безусловно, могло обозначать только одно: отвяжись!

Игорь подошел к шахматистам. Рука Гонтаря еще лежала на затылке. Он не обратил внимания на Игоря, а, подвигая фигуру, тихо спросил:

— Как ты думаешь, Санчо, меня сейчас вызовут к Алексею?

— Тебя?

— Да, по рапорту Зырянского.

Санчо взялся за голову коня:

— По рапорту? Думаю, нет. Алексей по таким пустякам не вызывает.

— А вдруг?

— Нет. А Сашке что-нибудь скажет. А кого позовет, так, может, этого лодыря.

Санчо кивнул на Игоря. Гонтарь снял руку с затылка, отодвинул Игоря подальше.

— Отойди, свет заслоняешь.

Но Игоря заинтересовало последнее слово Зорина:

— Меня позовет? Пожалуйста! Я уже испугался, синьоры!

Игорь победоносно посмотрел на всех, но никто не обратил на него внимания.

Через пять минут в спальню ворвался Остапчин, переполненный словами, багрово-красный и явно смущенный.

— Под арест на один час! — закричал он, вытаращивая на всех глаза.

Гонтарь показал на себя пальцем:

— Меня?

— Меня, — ответил с тем же жестом Остапчин.

— Тебя? — все вскочили с мест, глаза у всех сделались задорно-круглыми. Даже Харитон Савченко совершил какое-то быстрое движение.

— Тебя? Ой!! — Нестеренко повалился спиной на пол, дрыгая в воздухе ногами, хохотал громовым хохотом. Гонтарь снова отправил руку на затылок и улыбался смущенно. Санчо обрадовался больше всех, прыгал, воздевая руки, ухватил Остапчина за руки:

— За ногти?

— Да за ногти же! Робеспьер, дрянь такая, мало того, что рапорт сдал, да еще с подробностями. После рапортов я говорю: «Алексей Степанович, Гонтаря нужно подтянуть», а он мне отвечает: «Я у вас не нанимался всех подтягивать, другое дело Чернявин, вчера пришел, а Гонтарь пять лет у вас живет». Я ему и скажи: «Зырянский придирается». Тут мне и попало, насилу вырвался. Во-первых, говорит, споры во время рапорта не допускаются, а во-вторых, и в рапорте восьмой бригады, который ты сдавал, сказано: отмечается неряшливость колониста Михаила Гонтаря. За неумение держать себя во время рапортов и за неряшливость в бригаде — один час ареста.

Все слушали молча, широко открыв глаза. Игорь забыл о собственных делах и в увлечении сказал:

— А ты ему обьяснил же?

Все на Игоря посмотрели, как на докучный посторонний предмет, но Остапчин ответил:

— Конечно, обьяснил: «Есть, один час ареста».

Нестеренко снова ударился в хохот:

— Вот здорово! Хорошо, что я тебя послал.

— Я больше никогда не пойду…

Нестеренко ответил ему весело, с дружеской угрозой:

— Попробуй не пойти. Да ты и не за меня сел, а за себя. Любишь трепаться и на рапортах трепанулся. Как это можно такое говорить: дежурный придирается! Я удивляюсь, что ты дешево отделался, видно, сегодня Алексей добрый.

Игорю вдруг стало обидно и не по себе. Черт их разберет, что у них делается: совершенно было ясно, что Остапчин получил один час ареста незаслуженно, а настоящий виновный, Миша Гонтарь, остался безнаказанным. Наконец, было обидно и другое: почему-то все, даже Алексей Степанович, интересуются таким пустяком, как остриженные ногти Гонтаря, и никто не обращает внимания на открытый, демонстративный отказ от работы Игоря Чернявина?

Когда укладывались спать, зашел в спальню Алеша Зырянский, уже без повязки, и его почему-то встретили радостными возгласами, обступили, а сам Зырянский в изнеможении упал на диван:

— Сашка влопался! Я уверен: Алексей сейчас сидит в кабинете и смеется: Александр Остапчин пришел отдать рапорт! А между прочим, рапорт он сдает красиво, прямо лучше всех.

И Зырянский ничего не сказал об Игоре, даже не вспомнил, что он есть в спальне и что он сегодня демонстративно отказался от работы в сборочном цехе.

 

 

ТЕБЕ ОТДУВАТЬСЯ

 

Утром Игорь встал вовремя и долго возился с постелью. Может быть, он и еще поспал бы, но вчера забыл спросить, кто сегодня дежурит, ему не хотелось опять оказаться в постели перед «дамой». Оказалось, что он сделал хорошо, потолму что поверку принимал сам Захаров, а вместе с ним вошла дежурным бригадиром Лида Таликова. Захаров был весел, в белой косовротке. Так же как и дежурные бригадиры, он поднял руку и сказал:

— Здравствуйте, товарищи!

Игорю показалось, что ему ответили дружнее и любовнее, чем отвечали дежурным, а в то же время чувствовалось, что Захарова и побаивались здорово. Он осмотрел спальню без придирок, ни в какие тайники не заглядывал, все это проделывал юркий и маленький ДЧСК. Алексей Степанович все-такки попросил Гонтаря показать ногти, в этот момент Остапчин весело покраснел, но Захаров ничего не заметил. Мимо Игоря он прошел бесчувственно. Нестеренко спросил:

— Алексей Степанович, какая сегодня картина, не знаете?

— Говорят, «Броненосец Потемкин». Поехали за картиной, Лида?

— Поехали.

Уходя, Алексей Степанович глянул на лампочку под потолком, и все закричали обиженными голосами:

— Да это точечки такие! Стекло такое! Сколько говорили, никто не переменяет!

Захаров остановился в дверях:

— Чего вы кричите?

— А вы посмотрели на лампочку.

— Мало ли куда я посмотрю, так вы кричать будете?

— Мы уж знаем, как вы смотрите!

Игорь отправился завтракать. По дороге никто с ним не заговорил, а за столом Санчо и Гонтарь о чем-то громки вспоминали. Нестеренко ел молча и осматривал столовую.

В столовой в одну смену сидело сто человек. Все они сидели за небольшими столами, покрытыми белыми скатерятми, и, по правде сказать, все они Игорю нравились. Хотя он ти жил в колонии только четвертый день, но уже многих знал, знал ДЧСК, очень похожих друг на друга, аккуратных, вьедливых и строгих мальчиков и девочек в возрасте четырнадцати-пятнадцати лет. Примелькались и другие лица. В каждом лице Игорь бессознательно отличал два характера, две линии. Что-то в каждом было свое, мальчишеское, назвать это Игорь не умел, но это были несомненная энергия, агрессивность, проказливость, боевой нрав и самостоятельный, плутовской, расторопный взгляд, от которого трудно укрыться — все более или менее знакомые типы лиц и привычек, которые Игорь и раньше наблюдал и которые ему нравились. С другой стороны, у всего этого народа, живущего в колонии, ясно были заметны и другие черты характера. Игорь отмечал их тоже бессознательно, и даже самому себе не говорил утвердительно, что черты эти — именно от колонии, но это были те черты, которые он нигде не наблюдал, которые вызывапли у него симпатию и возбуждали желание сопротивляться.

Не было никаких сомнений, что вся эта публика, заседающая в столовой, составляет одну семью, очень дружную, сбитую — и гордую своей собранностью. Особенно нравилось Игорю, что за четыре дня ему не пришлось наблюдапть не только драк или ссор, но даже сколько-нибудь заметной размолвки, озлобленного или вздорного тона. Сначала Игорь обьяснил это тем, что все боялись Захарова или бригадиров. Может быть, и боялись, но почему-то этой боязни не было видно. Правда, дежурные бригадиры и бригадиры в спальнях давали распоряжения, не оглядываясь, не сомневаясь в исполнении, тоном настоящих начальников, видно было, что они привыкли это делать, как будто годамик командовали в колонии. Но Санчо рассказывал Игорю, что большинство бригадиров все новые, что Нестеренко и Зырянский занимают свои посты более полугода. Кроме тього, Игорь заметил, что не только бригадиры, но и все остальные, обладающие какой-то крупинкой власти только на один день, распоряжаются этой властью с уверенностью, без осторожной оглядки, а колонисты принимают эту власть как вполне естественное и необходимое явление. Так держались и ДЧСК, и дежурные по столовой и по бригадам, и часовые у парадного входа.

Часовыми обыкновенно стояли малыши, те самые малыши, которые с визгом гоняли по парку, кувыркались в пруду, перекидывались на аппаратах в физкультурном городке. У них были разные лица и разные походки, разные голоса и повадки, были между ними и «вредные» пацаны, зубоскалы и насмешники, выдумщики и фантазеры, у многих бродили в голове всякие ветры. Но как только такой пацан брал в руки винтовку, он сразу становился похожим на Петьку Кравчука, встретившего Игоря в день его прибытия. Как Петька, они становились серьезны, подтянуты, старались говорить басом и были ослепительны и официальны. Обязанности были несложные: не впускаит в здание посторонних и следить, чтобы все вытирали ноги. Никаких пропусков ни для взрослых, ни для колонистов в колонии не было, часовые просто на глаз хорошо знали, кого можно пропустить, а кого нельзя. А что касается вытирания ног, то в этом вопросе они все были одинаково беспристрастны и неумолимы. Игорь сам видел вчера, как такой малыш остановил Виктора Торского, пролетевшего со двора с предельнойй спешностью:

— Витя, ноги!

— Да спешу очень, Шурка!

Но Шурка отвернулся и даже не повторил приказания. И Виктор Торский, глава всей этой республики, только с секунду подумал и с половины лестницы возвратился к тряпке вытирать ноги, а Шурка еще и следил, как он вытирает.

Здесь, в колонии, была единая, крепко склеенная компапния, а чем она склеена, разобрать было трудно. Иногда у Игоря возникало странное впечатление, как будто все они — и те, кто постарше, и пацаны, и девочки — где-то, по секрету, очень тайно договорились о правилах игрыы и сейчас играют честно, соблюдая эти правила и гордясь ими, гордясь тем больше, чем правила эти труднее. Иногда Игорю казалось, что и эти правила, и вся эта игра придуманы нарочно, чтобы посмеяться, пошутить над Игорем, посмотреть, как он будет играть, не зная правил. И досадно было, что вся игра проходила с таким видом, как будто никакой игры нет, как будто так и полагается и иначе быть не может, как будто везде нужно встречать дежурного бригадира салютом, везде нужно называть заброшенный кусок двора сборочным цехом и чистить в нем бесчисленное количество проножек.

И поэтому, при всей тсвоей симпатии к этому веселому и гордому обществу, Игорь не хотел сдаваться. Он допустил, что легко дело не пройдет, что все эти добродушно-бодрые пацаны и девчата только вид такой делают, как будто никакого Игоря не существует, как будто присутствие в столовой одного лодыря и дармоеда среди такой массы трудящихся никого не раздражает. Игорь понимал, что должен наступить момент, когда они все на него набросятся и захотят заставить работать. Очень интересно, как они это сделают. Силой — не имеют права. Голодом? Тоже не имеют права. Оставят жить в колонии и позволят не работать? Едва ли. Выгонят? Им, конечно, не хочется выгонять. Посмотрим.

Игорь завтракал и любовался колонистами. Они тоже завтракали, все в школьных костюмах, свежие, чистые, разговаривали друг с другом, негромко смеялись, иногда гримасничали. Поглядывали на сегодняшнего симпатичного дежурного бригадира Лиду Таликову, проходившую между столами.

Вот она остановилась у соседнего стола. Смуглый мальчик поднял на нее глаза. Она спросила у него:

— Филька, ты зачем книги притащил в столовую?

Он встал за столом, ответил:

— Так, очень нужно, я хотел правило повторить.

— Тебе лень после завтрака подняться в спальню за книгами?

Филька ничего не ответил, отвернулся, и выражение у него было такое: говорить она будет недолго, потерплю.

— Что это за манера отворачиваться?

Филька обиделся:

— Никакая вовсе манера, а что ж я буду говорить?

— Чтобы этого больше не было. Нельзя учебники носить в столовую. И отворачиваться нечего.

Филька облегченно вздохнул, поднял руку:

— Есть, книг не носить.

Когда Лида удалилась, все четыре стриженные тголовы сблизились, пошептали, потом одна оглянулась на Лиду, снова пошептали. Лида подошла к Игорю, они обернулись тоже к Игорю.

— Чернявин, ты сегодня выходишь на работу?

Игорь открыл рот. Гонтарь сказал строго:

— Встань.

Игорь поднялся.

— Не выхожу.

— У нас не хватает рабочих рук, ты об этом знаешь?

— Я не собираюсь быть столяром.

Лида пояснила ему ласково:

— А если на нас нападут враги, ты скажешь, я не собюираюсь быть военным?

— Враги, это другое дело.

И тот самый Филька, который только что отвечал перед дежурной, сказал своему столу, но сказал очень громко, на всю столовую:

— Это другое дело! Он тогда под кровать залезет.

Лида строго посмотрела на Фильку. Он улыбнулся ей проказливо и радостно, как сестре.

— Значит, не выйдешь?

— Нет.

Лида что-то записала в блокнот и отошла.

После обеда Игорь читал книгу: нашел в тумбочке Санчо «Партизаны». В спальню вошел Бегунок, вытянулся у дверей.

— Товарищ Чернявин! ССК передал: в пять часов вечера совет бригадиров. Чтобы ты пришел. Отдуваться тебе.

— Хорошо.

— ПРидешь или приводить надо?

Володя спросил серьезно, даже губами что-то проделывал от серьезности при слотве «приводить».

— Приду.

— Ну смотри, в пять часов быть ву совете.

Помолчали.

— Чего же ты не отвечаешь?

Игорь глянул на его серьезную, требовательную мордочку, вскочил, сказал со смехом:

— Есть, в пять часов быть в совете!

— То-то же! — строго сказал Володя и удалился.

 

 

ПОСЛЕ ДОЖДЯ

 

В четыре часа прошла гроза. По лесу била аккуратно, весело, как будто договор выполняла, колонию обходила ударами, поливала крупным, густым, сильным дождем. Пацаны в одних трусиках бегали под дождем и что-то кричали друг другу. Потом гроза ушла на город, над колонией остались домашние хозяйственные тучки и тихонько сеяли теплым дождиком. Пацаны побежали переодеваться. Более солидные люди, переждав ливень, быстро на носках перебегали от здания к зданию. У парадного входа, с винтовкой, аккуратненькая, розовая Люба Ротштепйн стоит над целой территорией сухих мешков, разостланных на полу, и сегодня пристает к каждому без разбора:

— Ноги!

— Богатов, ноги!

— Беленький, не забывай!

К пацанам, принявшим холодный душ, она относится с нескрываемым осуждением:

— Все равно не пущу.

— Да я вытер ноги, Люба!

— Все равно с тебя течет.

— Так что же мне, высыхать?

— Высыхай.

— Так этио долго.

Но Люба не отвечает и сердито поглядывает в сторону. Пацан кричит кому-то в окно на втором этаже, тому, кого не видно и, может быть, даже в комнате нет, кричит долго,

— Колька! Колька! Колька!

Наконец кто-то выглядывает:

— Чего тебе?

— Полотенце брось.

Через минуту натертый докрасна пацан улыбается подобревшей Любе и пробегает в вестибюль.

В пять часов Володя проиграл «сбор бригадиров», посмотрел на дождик и ушел в здание.

К парадному входу прибрел совершенно промокший, без шапки, в истоптанных ботинках, похудевший и побледневший Ваня Гальченко. Он остановился против входа и осторожно посмотрел на великолепную Любу.

— Ты откуда, мальчик?

— Я. Я пришел сюда…

— Вижу, что ты пришел, а не приехал. А кого тебе нужно?

— Примут меня в колонию?

— Скорый ты какой. У тебя есть ордер?

— Какой ордер?

— Бумажка какая-нибудь есть?

— Бумажки нету.

— А как же? По чему тебя принимать?

Ваня развел руками и пристально посмотрел на Любу. Люба улыбнулась.

— Чего ты на дожде мокнешь? Стань сюда… Только тебя не примут.

Ваня вошел в вестибюль. Стал на мешках, засмотрелся на дождь. Глянул на Любу, быстро рукавом вытер слезы.

В этот самый момент Игорь Чернявин стоял на середине в комнате совета бригадиров и «отдувался». Народу в комнате было много. На бесконечном диване сидели не только бригадиры, сидели еще и другие колонисты, всего человек сорок. Из восьмой бригады, кроме Нестеренко, были здесь Зорин, Гонтарь, Остапчин. Рядом с Зориным сидел большеглазый, черноволосый Марк Грингауз, секретарь комсомольской ячейки, и печально улыбался, может быть, думал о чем-то своем, а может быть, об Игоре Чернявине — разобрать было трудно. За столом СССК сидели Виктор Торский и Алексей Степанович. В дверях стояли пацаны и впереди всех Володя Бегунок. Все внимательно слушали Игоря, а Игорь говорил:

— Разве я не хочу работать? Я в сборочном цехе не хочу работать. Это, понимаете, мне не подходит. Чистить проножки, какой же смысл?

Он замолчал, внимательно провел взглядом по лицам сидящих. На лицах выражалось нетерпение и досада, это Игорю понравилось. Он улыбнулся и посмотрел на заведующего. Лицо Захарова ничего не выражало. Над большой пепельницей он осторожно и пристально маленьким ножиком чинил карандаш.

— Дай слово, — сказал Гонтарь.

Виктор кивнул. Гонтарь встал, вытянул вперед правую руку:

— Черт его знает! Сколько их таких еще будет? Я живу в колонии пятый год, а их, таких барчуков, стояло в этой самой комнате человек, наверное, тридцать.

— Больше, — поправил кто-то.

— И каждый торочит одно и то же. Аж надоело. Он не собирается быть сборщиком. А что он умеет делать, спросите? Жрать и спать, больше ничего. Придет сюда, его, конечно, вымоют, а он станет на середину и сейчас же: я не буду сборщиком. А кем он будет? Угадайте, чем он будет. Дармоедом будет, так и видно. Я понимаю, один такой пришел, другой, третий. А то сколько! А мы уговариваем и уговариваем. А я предлагаю: содрать с него одежду, выдать его барахло, иди! Одного выставим, все будут знать.

Зырянский крикнул:

— Правильно!

Виктор остановил:

— Не перебивай. Возьмешь потом слово.

— Да никакого слова я не хочу. Стоит он того, чтобы еще слово брать? Он не хочет быть столяром, а мы все столяры? Почему мы должны его кормить, почему? Выставить, показать дорогу.

— Его нельзя выставить, пропадет, — спокойно сказал Нестеренко.

— И хорошо. И пускай пропадает.

В совете загудели сочувственно. Высокий, полудетский голос выделился:

— Прекратить разговоры и голосовать.

Игорь навел четкое ухо, надеялся услыштать что-либо более к себе расположенное. Захаров все чинил свой карандаш. В голове Игоря промелькнуло: «А, пожалуй, выгонят». И стало вдруг непривычно тревожно.

На парадном входе Люба спросила грустного Ваню Гальченко:

— Ты где живешь?

— Нигде.

— Как это «нигде»? Вообще ты живешь или умер?

— Вообще? Вообще живу, а так нет.

— А ночуешь где?

— Вообще, да?

— Что у тебя за глупый разговор? Где ты сегодня спал?

— Сегодня? Там… в одном доме… в сарае спал. А почему меня не примут?

— У нас мест нет, а мы тебя не знаем.

Ваня снова загрустил и снова ему захотелось плакать.

 

 

29. ВСЕ, ЧТО ХОТИТЕ…

 

В совете бригадиров речь говорил Марк Грингауз. Он стоял не у своего места на диване, а подошел к письменному столику, опирался на него рукой. Захаров уже очинил карандаш и на листке бумаги что-то тщательно вырисовывал. Марк говорил медленно, тихо, каждое слово у него имело значение:

— Сколько раз уже здесь говорилось, и Алексей Степанович тоже подчеркивал, — как это так выгнать? Куда выгнать? На улицу? Разве мы имеем право? Мы не имеем такого права!

Марк большими черными глазами посмотрел на Зырянского. Зырянский ответил ему задорным взглядом, понимающим всю меру доброты оратора и отрицающей ее.

— Да, Алеша, не имеем права. Есть советский закон, а закону мы обязаны подчиниться. А закон говорит: выгонять на улицу нельзя. А вы, товарищи бригадиры, всегда кричите: выгнать!

— Выгонять нельзя, — Грингауз нажал голосом и головой, — а, конечно, мы не можем терпеть, потому что у нас социалистический сектор, а в социалистическом секторе все должны работать. Игорь говорит: будет работать в другом месте. Тоже допустить не можем: в социалистическом секторе должна быть дисциплина. Обойди у нас всю колонию, хоть одного найдешь, который сказал бы, хочу быть сборщиком? Все учатся, все понимают: дорог у нас много и дороги прекрасные. Тот хочет быть летчиком, тот геологом, тот военным, а сборщиком никто не собирается, и даже такой квалификации вообще нет. Никаких капризов колония допустить не может, а только и выгонять нельзя.

— В банку со спиртом… посадить!

Марк оглянулся на голос. Смотрел на него, покраснев до самого вихревого своего чубчика, Петька Кравчук. Покраснел, а все-таки смотрел в глаза, очень был недоволен речью Грингауза.

Витя Торский прикрикнул на Петьку:

— Ты чего перебиваешь? Залез сюда, так сиди тихо.

Марк, продолжая смотреть все-таки на Петьку, пояснил:

— Выгонять нельзя, но и оставлять его я не предлагаю. Если он не хочет подчиниться социалистической дисциплине, нужно его отправить.

Нестеренко добродушно смотрел мимо Марка:

— В какорй же сектор ты его отправишь, Марк?

Громко засмеялись и бригадиры, и гости. Захаров поднял на Марка любовно-иронический взгляд.

Марк улыбнулся печально:

— Его нужно отправить куда-нибудь… в детский дом…

Петька Кравчук в этот момент испытал буйный прилив восторга.

Он высоко подскочил на диване, кого-то свалил в сторону и заорал очень громко, причем обнаружилось, что у него вовсе нет никакого баса:

— Я приветствую, я приветствую! Отправить его в наш детский сад… в этот детский сад, где пацаны… который для служащих!

Виктор Торский и сам хохотал вместе со всеми, но потом нахмурил брови:

— Петька, выходи!

— Почему?

— Выходи!

— Салют, который отдал Петька, больше был похож на жест возмущения:

— Есть!

Петька вышел. За ним Бегунок. Слышно было, как в коридоре они звонко заговорили и засмеялись. Захаров что-то рисовал на своей бумажке, глаза еле заметно щурились. Володя Бегунок выскочил на крыльцо и сразу увидел Ваню Гальченко.

— Ты пришел?

Ваня обрадовался:

— Пришел, а как дальше-то?

— Стой! Я сейчас!

Он бросился в вестибюль и немедленно возвратился:

— Ты есть хочешь?

— Есть. Ты знаешь… лучше…

— Подожди, я сейчас.

Володя осторожно вдвинулся в комнату совета бригадиров. Игорь по-прежнему стоял на середине, и видно было, что стоять ему уже стыдно, стыдно оглядываться на присутствующих, стыдно выслушивать предложения, подобные Петькиному. И Виктору Торскому стало жаль Игоря.

— Ты присядь пока. Подвиньтесь там, ребята. Слово Воленко.

Бегунок поднял руку:

— Витя, разреши выйти дежурному бригадиру.

— Зачем?

— Оченрь нужно! Очень!

— Лида, выйди. В чет там дело?

Лида Таликова направилась к выходу, Володя выскочил раньше нее.

Воленко встал, был серьезен.

— У Зырянского всегда так: чуть что, выгнать. Если бы его слушаться, так в колонии один бы Зырянский остался.

— Нет, почему? — сказал Зырянский. — Много есть хороших товарищей.

— Так что? Они сразу стали хорошими, что ли? Куда ты его выгонишь? Или отправишь? Это наше несчастье. Присылают к нам белоручек, а мы обязаны с ними возиться. Кто у вас шефом у Чернявина?

— Зорин.

— Так вот пускай Зорин и отвечает.

Многие недовольно загудели. Санчо вскочил с места.

— Ты добрый, Воленко! Вот возьми его в первую бригаду и возись!

Воленко снисходительно глянул на Зорина:

— Не по-товарищески говоришь, Санчо. У вас и так в восьмой бригаде собрались одни философы, а у меня посчитайте: Левитин, Ножик, Московиченко, этот самый Руслан. У меня четыре воспитанника, а вы сразу закричали — выгнать.

Игорь теперь сидел между Нестеренко и бригадиром второй Поршневым. Ему и теплее становилось от слов Воленко, и в то же время разыгрывалась неприятная внутренняя досада — что это они его рассматривают, как букашку. Залезла к ним в огород букашка, и они смотрят на нее, будет из нее толк или не будет. Вспоминают каких-то других букашек. Никто не хочет обратить внимание, что перед ними сидит Игорь Чернявин, а не какой-нибудь Ножик или Руслан, которые все-таки не решились отказаться от работы.

У главного входа Лида Таликова смотрит на Ваню, сочувствует ему, но у нее сегодня душа дежурного бригадира, и эта душа заставляет ее говорить:

— Принять в колонию? А кто тебя знает? Может, ты все врешь.

Ваня из последних сил старается рассказать этой важной девушке что-то особенное, но слова находились все одни и те же:

— Ничего нету… и денег нету… и ночевать негде. Я был в комонесе и был в споне… там тоже… ничего нету. Нету — и все!

— А родители?

— Родители? — Ваня вдруг заплакал. Плачет он беззвучно и не морщится при этом, просто из глаз льются слезы.

Володя дернул Лиду за рукав, сказал горячо:

— Лида! Ты понимаешь? Надо его принять!

Лида улыбнулась пылающим очам Бегунка:

— Ну!

— Честное слово! Ты подумай!

— Подожди здесь, — Лида быстро ушла в дом.

Бегунок поспешил за ней, но успел еще сказать:

— Ты не робей! Самое главное, не робей! Держи хвост трубой, понимаешь?

Ваня кивнул. Собственно говоря, это он понимавл, но хвост у него тоже отказывался держаться трубой.

В совете бригадиров говорил Алексей Степанович. По-прежнему в руках у него остро очиненный карандаш. Говорил сурово, иногда поднимая взгляд на Игоря:

— Нельзя, Чернявин, в таких легких вопросах не разбираться. Ты пришел к нам, и мы тебе рады. Ты член нашей семьи. Ты не можешь теперь думать только о себе, ты должен думать и обо всех нас, обо всей колонии. В одиночку человек жить не может. Ты должен любить свой коллектив, познакомиться с ним, узнать его интересы, дорожить ими. Без этого не может быть настоящего человека. Конечно, тебе не нужно сейчас чистить проножки. Но это нужно для колонии, а значит, и для тебя нужно. Кроме того, и для тебя это важное дело. Попробуй выполнить норму: зачистить 160 проножек за четыре часа. Это большой труд, он требует воли, терпения, настойчивости, он требует благородства души. К вечеру у тебя будут болдеть и руки и плечи, зато ты зачистить 160 проножек на 120 театральных мест. Это важное советское дело. Раньше наш народ только в столицах ходил в театр, а сейчас мы выпускаем в месяц тысячу мест, и все не хватает, а разве мы одни делаем? Какое мы важное дело делаем! Каждый месяц по всему Союзу мы ставим тысячу мест. Мы отправляем наши кресла целыми вагонами в Москву, в Одессу, в Астрахань, в Воронеж. Приходят люди, садятся в эти кресла, смотрят пьесу или фильм, слушают лекцию, учатся. А ты говоришь, тебе это не нужно. Нам же за эту работу еще и деньги платят. За эти деньги через год или два мы построим новый завод, тоже необходимый и для нас, и для всей страны. Тебя здесь противно слушать: «Я не собираюсь быть сборщиком». С нашей помощью, как член нашего коллектива, ты будешь тем, чем ты захочешь. А проножка — это мелочь. Когда у людей нет мяса, они едят ржаной хлеб и должны быть благодарны этому хлебу.

Игорь слушал внимательно. Ему нравилось, как говорил Захаров. Игорь представлял себе всю страну, по которой разбросаны проножки, это ему тоже нравилось. Игорь видел, как, затаив дыхание, слушали колонисты, которым, очевидно, не часто приходилось слышать речи Захарова. И сейчас было ясно видно, почему все колонисты составляют один коллектив, почему слово Захарова для них дорого.

В дверях стояли Лида и Бегунок. Захаров кончил говорить, посмотрел на кончик своего карандаша — и только теперь улыбнулся.

— Лида, чем ты так встревожена?

— Алексей Степанович! Мальчик там плачет, просится в колонию.

— Можно оставить переночевать, а в колонию некуда. Отправим куда-нибудь.

— Хороший такой мальчик.

Захаров еще раз улыбнулся волнению Лиды и крякнул:

— Эх! Ну… давай сюда его.

Лида вышла, Володжя вылетел вихрем. Виктор Торский вкось повел строгим всевидящим глазом:

— Говори, Чернявин, последнее слово. Только не говори глупостей. Выходи на середину и говори.

Игорь вышел, приложил руку к груди:

— Товарищи!

Он глянул на лица. Ничего не понятно, просто ждут.

— Товарищи! Я не лентяй. Вы привыкли, вам легче. А тут рашпиль, первый раз вижу, он падает, проножки…

Зорин подсказал дальше:

— Мухи!

Все засмеялись, но как-то нехотя.

— Не мухи, а какие-то звери летают…

Зорин закончил:

— И рычат.

Под общий смех, но уже не такой прохладный, открылась дверь, и Лида пропустила вперед Ваню Гальченко. И все еще продолжая смеяться, взглянул на него Игорь. Оглянулся и вдруг, вытаращив глаза, закричал горячо и радостно:

— Да это же Ванюша! Друг!

— Игорь! — со стоном сказал Ваня и точно захлебнулся.

Игорь уже тормошил его:

— Где ты пропал?

Виктолр загремелд возмущенно:

— Чернявин, к порядку! Забыл, что ли?

Игорь повернул к нему лицо, все вспомнил и с разгона, протягивая руки, обратился к совету:

— Ах, да! Милорды!

Он сказал это слово так горячо, с такой душевной тревогой, с такой любовью, что все не выдержали, снова засмеялись, но глаза сейчсас смотрели на Игоря с живым и теплым интересом, и не было уже в них ни капельки отчужденности.

— Товарищи! Все что хотите! Проножки? Хорошо! Алексей Степанович! Делайте что хотите! Только примите этого пацана!

— А мухи?

— Черт с ними! Пожалуйста!

Виктор кивнул на старое место:

— Сядь пока, посиди.

 

 

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.