Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

МАТЕРИАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ (X—XIII вв.) 7 страница



Она часто встречала сопротивление в Германии, ее оспарива­ли в Италии и чаще всего игнорировали наиболее могуществен­ные государи. Со времен Оттонов короли Франции не считали себя как-либо подчиненными императору. Начиная с XII в. фран­цузские, английские и испанские правоведы-канонисты отрицали, что их короли подвластны императору или законам империи. Па­па Иннокентий III признал в 1202 г., что король Франции в обла­дании своим земным имуществом не имеет де-факто никого выше себя. Один из канонистов заявил в 1208 г., что всякий король обладает в своем королевстве теми же правами, что и император в империи. В своих «Установленнях» Людовик Святой заявил, что «король является держателем лишь у Бога и самого себя» («Li rois ne tient de nullui fors de Dieu et de lui»). Впрочем, с Х в. начался процесс, названный Робертом Фольцом «раздроблением понятия империи», когда происходило пространственное ограничение влияния императорского титула. Характерно, что он появляется в странах, не попавших под власть Каролингской империи,—на Британских островах и на Иберийском полуострове. В обоих слу­чаях титул императора отражал притязания на супрематию над единым регионом: над англосаксонскими королевствами, над христианскими иберийскими королевствами. В Великобритании имперские грезы длились не более века: Этельстан впервые велел именовать себя «императором» в 930 г., Эдгар в 970 г. провозгла­сил: «Я, Эдгар, милостью Божией августейший император всего Альбиона», и в последний раз Кнут (ум. в 1055 г.) объявил: «Я, Кнут, император, милостью Христовой королевством англов на Острове завладевший», а его биограф подвел итог: «Им подчине­ны были пять королевств: Дания, Англия, Британия, Шотландия, Норвегия,—он был императором».

В Испании имперская химера просуществовала дольше. Ордо-ньо II в 917 г. назвал своего отца Альфонса III «императором», и этот термин сохранялся во многих дипломах и хрониках Х в. на­ряду с любопытным употреблением епископом Компостельским титула «апостолический», обычно применявшегося лишь к епи­скопу Римскому—к папе. Начиная с Фердинанда I (1037—1065), объединившего Леон и Кастилию, императорский титул стал обычным, а с 1077 г. эта формула употреблялась в двух видах:

«Божьей милостью император всей Испании» и «Император всех наций Испании». Идея испанской империи достигла своего рас­цвета при Альфонсе VII, короновавшемся как император в Леоне в 1135 г. После него кастильская монархия разделилась, Испа­ния распалась на «пять королевств», и титул «императора Ис­пании» исчез, чтобы вновь на короткое время появиться применительно к Фердинанду III, после взятия им Севильи в 1248 г.

Итак, даже будучи пространственно ограниченной, идея им­перии всегда была связана с идеей единства, пусть и единства фрагментарного.

В то же время германские императоры, несмотря на деклара­ции своих канцелярий и метафоры льстецов (так, в 1199 г. Вальтер фон дер Фольгевейде призывал «своего императора» Филиппа Швабского украсить чело диадемой, увенчанной белым опалом — путеводной звездой всех государей), все чаще ограничивали свои притязания пределами Священной Римской империи германской нации, то есть Германией и частью Италии. Германия стояла на первом месте, особенно после того, как императора стала изби­рать коллегия немецких князей. Уже Фридрих Барбаросса, при­нявший титул императора до своей коронации в Риме (18 июня 1155 г.), называл выбравших его князей «соучастниками славы императора и империи». 1198 год был ознаменован двойной побе­дой этой коллегии выборщиков, поскольку вместо того, чтобы из­брать сына Генриха IV (будущего Фридриха II), они оказали пред­почтение его брату Филиппу Швабскому, а вскоре выбрали и его конкурента—Оттона, получив, таким образом, двух императо­ров вместо одного. Отныне император был прежде всего немец­ким под титулом императора Священной Римской империи гер­манской нации. Идея вселенской империи в последний раз обла­чилась в ослепительные одеяния при Фридрихе II, увенчавшем свои юридические притязания на всемирное верховенство эсхато­логическими аргументами. В то время как его противники видели в нем Антихриста или предтечу Антихриста, он представлял себя «императором конца времен», спасителем, который приведет мир к золотому веку — «дивной неизменчивости» («immutator mirabi-lis»), новым Адамом, новым Августином, почти что новым Хри­стом. В 1239 г. он чествовал место своего рождения город Езу в Марке (Италия) как свой собственный Вифлеем.

На деле поведение императоров всегда было более осмотри­тельным. Они довольствовались лишь почетным превосходст­вом, моральный авторитет придавал императорам нечто вроде права патроната над прочими королевствами. «Авторитет предпо­лагает патронат над всем миром»,—сказал Оттон Фрейзинген-ский, дядя Фридриха Барбароссы.

Итак, во главе христианского мира стояли папа и государь (король-император) или, как гласила историческая формула, Священство и Власть, власть духовная и власть земная, священ­ник и воин.

Без сомнения, даже парализованная имперская идея сохраня­ла своих горячих приверженцев. Данте, этот великий одержимый Средневековья, истосковавшийся по единству христианского ми­ра, молит, требует, проклинает императора, не исполняющего своего долга высшего и вселенского государя.

Подлинный конфликт разворачивался между «sacerdos» и «rex», между священным владыкой и государем. Каждая из сто­рон пыталась разрешить его в свою пользу. Соединяя обе власти і своем лице, папа становился императором, король становился »ященником. Каждый пытался реализовать по-своему единство .уховной и светской власти («rex-sacerdos»).

В Византии «басилевсу» удалось заставить рассматривать ібя как священную особу, бывшую одновременно главой духов­ой и политической власти. Это и получило название цезарепа-изма. Похоже, что и Карл Великий пытался объединить в своем ице звания духовное и императорское. Возложение рук во время оронации 800 г. напоминало обряд рукоположения в священство, ак если бы Карл отныне облекался властью священника. Он име-ювался новыми Давидом, новым Соломоном, новым Иосией, но ". Фихтенау остроумно заметил, что в тех случаях, когда его на-.ывали «государем и священником» («rex et sacerdos»), ему, как •точнял Алкуин, приписывались функции проповедника, пастыря, :ю не священника, наделенного благодатью. Ни один текст не описывает его как нового Мельхиседека—единственного ветхо­заветного царя-священника в строгом смысле этого слова.

И все же короли и императоры на протяжении всего Средневе­ковья пытались добиться признания религиозного, сакрального характера своей власти.

Важнейшим средством для этого была коронация—рели­гиозная церемония, превращавшая правителя в помазанника Божия, в государя, «коронованного Богом». Миропомазание бы­ло таинством и сопровождалось литургическими возглашениями, так наз. «Laudes regiae», в которых Э. Канторович справедливо усмотрел торжественное признание церковью причисления ново­го суверена к небесной иерархии, пение литаний святым символи­зировало союз и симметрию двух миров, они провозглашали «космическую гармонию Неба, Церкви и Государства».

Миропомазание было также и своего рода рукоположением. Император Генрих III заявил в 1046 г. Вазону, епископу Льежскому: «Я, получивший право повелевать всеми, также помазан святым елеем». Ги Оснабрюкский, один из сторонников Генриха IV в его борьбе против папы Григория VII, писал в 1084—1085 гг.:

«Государь должен быть выделен из толпы мирян, ибо, будучи по­мазан священным елеем, он участвует в священстве». В преамбу­ле диплома 1143 г. Людовик VII напоминает: «Мы знаем, что пс предписаниям Ветхого завета и по церковным законам наших дней лишь короли и священники освящаются помазанием святьвм елеем. Тем, кто выделен из всех и объединен друг с другом свя­тейшим елеем и поставлен во главе народа Божия, надлежит обе спечить своим подданным блага не только земные, но и духовньк и поддерживать друг друга».

Ритуал коронации зафиксирован в особых установленнях Такой «коронационный чин французских королей», так наз. «ма нускрипт из Шалонана-Марне», датированный примерно 1280 г, сохранился в Парижской национальной библиотеке. Чудесны миниатюры этой рукописи воспроизводят некоторые наиболе значимые эпизоды церковного обряда, утверждавшего одновременно военного вождя (вручение шпор и меча) и лицо почти священное (миропомазание, а также вручение религиозных симво­лов—кольца, скипетра и короны). Картины изображают короля, встречаемого у врат Реймского собора; аббата святого Ремигия Реймского, несущего «ампулу»—сосуд с миррой; короля, про­износящего свою клятву, склонившегося во время пения литании; короля, получающего шелковые туфли от Великого камергера, золотые шпоры—от герцога Бургундского; нанесение елея на лоб и на руки (в действительности — еще и на грудь, на спину, на пле­чи); короля, одетого в фиолетовую тунику и слушающего мессу; короля, принимающего меч, затем—кольцо, скипетр и, нако­нец, корону; причащающегося после коронации королевы. Под­робности церемонии описаны по этому «чину» де Пангом в рабо­те «Христианнейший король».

П. Е. Шрамм раскрыл религиозную символику знаков импе­раторской королевской власти. Императорская корона, состояв­шая из диадемы, образованной восьмью вставными золотыми пластинками, и верхней дуги, разделенной на восемь полукру­жий, использовала символическое значение этой цифры, означав­шей жизнь вечную. Императорская корона, как и восьмиугольник дворцовой капеллы в Аахене, была образом «Небесного Иерусали­ма» со стенами, покрытыми золотом и драгоценными каменьями. «Чин» именовал корону «Знаком славы». Царство Христово ко­рона возвещала крестом—символом победы, и уникальным бе­лым опалом, называемым «Сиротой» («orphanus»),—знаком пре­восходства, и изображениями Христа, Давида, Соломона и Езе-кии. Кольцо и длинный жезл («virga») соответствовали знакам епископской власти. Императору вручали также «святое копье» или «копье святого Мавра», которое несли перед ним во время це­ремонии, в нем хранился гвоздь из креста Христова.

Вспомним, что короли Англии и Франции обладали даром лечить золотушных больных своим прикосновением. О том, что король предпочитал харизматическую власть военной силе, сви­детельствует «Трактат о коронации» Жана Голейна, написан­ный по предписанию Карла V в 1374 г. Король «Богу приносит оммаж за свое королевство, которым он владеет не мечом, как го­ворили в древности, а от Бога, что засвидетельствовал король на своей золотой монете: "Christus vincit, Christus regnat, Christus im-perat" ». Он не сказал: «Меч царствует и побеждает», но: «Иисус побеждает, Иисус царствует, Иисус правит».

Так, став христианами, варварские короли пытались вернуть себе ту власть царя-жреца, которой обладали франкские языче­ские вожди—«reges criniti», косматые цари коротковолосого на­рода, в чьих длинных волосах таилась чудодейственная власть царей, «подобных Самсону».

Со стороны папы подобные попытки присвоения император­ских функций особенно ощутимы начиная с XIII в., с создания подложного «Константинова дара». Император якобы оставлял Рим папе, перебравшись с этой целью в Константинополь. Он раз­решил ему носить диадему и символы церковной власти и при­своил римскому духовенству знаки сенаторского достоинства.

«Мы повелели, что наш достопочтимый отец Сильвестр, верхов­ный понтифик, и все его преемники должны носить диадему, си-речь корону чистого золота с драгоценными каменьями, которую мы отказываем ему с головы нашей».

Сильвестр якобы отказался от диадемы, приняв лишь белый высокий колпак—фригиум, бывший также знаком царского до­стоинства восточного происхождения. «Фригиум» быстро превра­тился в корону, и «установление»IX в. уже называет его «цар­ственным» («regnum»). Вновь появившись вXI в., он «изменил форму и смысл», став тиарой. Круг основы митры трансфор­мировался в диадему, украшенную драгоценностями. В XII в. ее сменила корона с зубцами.В XIII в. она была надставлена еще одной, а после, вероятно при авиньонских папах,— еще и третьей, став «triregnum»—трижды царственной. Еще Иннокентий III в на^ чалеXIII в. пояснял, что папа носит митру «в знак понтифика-та»—высшей духовной власти, и тиару—в знак высшей земной власти. «Царю-жрецу» соответствовал «жрец-царь».

Папа одевал тиару не при отправлении своих обязанностей священнослужителя, но во время церемоний, где он выступал как государь. Начиная с ПасхалияII в 1099 г. папы короновались ей при восшествии на престол. С Григория VII их «интронизация» в Латране сопровождалась вручением красной императорской мантии («сарра rubea»); в спорных случаях она придавала допол­нительную легитимность своему обладателю по сравнению с ан­типапой, этой мантии лишенным. Со времен Урбана II римское духовенство именовало себя «курией», напоминая одновременно и римский сенат, и феодальный двор.

Основное значение григорианской реформы заключалось не только в том, что папство освободилось само и начало освобо­ждать церковь из-под диктата светского феодального порядка, но и в том, что папство утвердилось во главе и церковной, и светской иерархии, пытаясь провозгласить и на деле подчинить император­скую и королевскую власть своему господству. Общеизвестны не­скончаемые тяжбы, огромная литература, порожденная спором за инвеституру, который был лишь одним из аспектов и одним из эпизодов великой борьбы Власти со Священством, или, как мы убедились, борьбы двух «ordres». Можно вспомнить, как святой престол при Иннокентии III множил число вассальных госу­дарств. Запомним наиболее значимые символы, вокруг которых кристаллизовался конфликт, служившие, как это свойственно Средневековью, одновременно и теорией, и образом. Такими сим­волами были два меча и два светила.

Впрочем, кто лучше церкви мог помочь государям? Лев III сотворил Карла Великого, в значительной мере бенедиктинцы из Флери (аббатства Сен-Бенуа-сюр-Луар) и из Сен-Дени сотвори^ ли Капетингов. Церковь играла на двойственности королевской власти — главы феодальной иерархии, но также и главы иерархии иной, государственной, публичной власти, чуждой феодальному порядку. Церковь поддерживала ее против опасного противни­ка — власти военной: священник помогал королю смирить воина.

Это делалось, прежде всего чтобы превратить королевскую власть в свое орудие, отведя ей роль защитника церкви—церкви реальной, как духовного сословия, и церкви идеальной, как церкви бедных. Королевской власти отводилась роль «светской руки», исполняющей приказы духовного класса, делающей грязную ра­боту, связанную с насилием, с пролитием крови,— всем тем, от че­го церковь умывала руки.

Вся клерикальная литература определяла эту королевскую обязанность... В многочисленных «Зерцалах государей», получив­ших распространение с IX в., государей изображали марионетками в руках епископов—от почтительного и смиренного Людовика Благочестивого до Людовика Святого, пытавшегося предстать образцовым государем в моральном и духовном плане.

Парижский собор 829 г. определил обязанности королей, ко­торые, как заявляли епископы, «состоят в том в особенности, что­бы управлять народом Божьим в законе и в справедливости и за­ботиться о поддержании мира и согласия. В первую очередь коро­лю надлежит быть защитником церквей и служителей Божьих, вдов, сирот и всех прочих бедных и неимущих. Он должен также по мере возможности проявлять себя грозным и рьяным, дабы не призошла какая-либо несправедливость; а если и свершится одна из них, то лишить кого бы то ни было надежды укрыться в своей злодейской дерзости, дабы все знали, что никто не останется без­наказанным». Эти же слова позаимствовал и развил двумя года­ми позже Иона, епископ Орлеанский, в своем трактате «О коро­левских учреждениях», остававшемся в течение всего Средневе­ковья моделью для многочисленных «Зерцал государей».

За это церковь освящала королевскую власть и провозглаша­ла необходимость того, чтобы все подданные слепо подчинялись этой власти, поскольку «тот, кто противится сей власти, противит­ся порядку, угодному Богу».

Для императора или короля в большей степени, чем для фео­дального сеньора, клирики устанавливали параллель между не­бом и землей, превращая монарха в олицетворение Бога на земле. Иконография имела тенденцию объединять изображение Господа во славе с изображением императора на троне.

Гуго из Флери в своем «Трактате о королевской власти и цер­ковном достоинстве», посвященном Генриху I Английскому, до­шел до сравнения короля с Богом-отцом, а епископа—лишь с Христом. «Лишь один царствует в царствии небесном—тот, кто мечет молнии. Справедливо, чтобы в подражание ему лишь один царствовал на земле, один, коему отведено быть примером для всех людей». Так говорил Алкуин, и то, что он сказал об импера­торе, относилось и к королю с того момента, как тот становился «императором в своем королевстве».

Но если король отклонялся от этой программы и переставал подчиняться, церковь быстро напоминала ему о его ничтожестве, лишая его власть столь желанного священного характера.

Филипп I Французский, отлученный за свой брак с Бертрадой де Монфор, был поражен Богом постыдными болезнями (по Ордерику Виталию) и потерял свою воинскую силу (по Гиберту Ножанскому). ГригорийVII напомнил императору, что, не умея изгонять бесов, тот уступает простым экзорцистам. Гонорий Ав-густодунский утверждал, что король есть мирянин: «Ведь король может быть лишь или клириком, или мирянином. Если он не ми­рянин, он клирик. Но если он клирик, он должен либо совершать причастие, либо быть проповедником, либо экзорцистом, либо ризничим, либо дьяконом, либо протодьяконом, либо священни­ком. Если он не обладает никаким из этих санов, тогда он не кли­рик. Если он не мирянин и не клирик, он должен быть монахом. Но его жена и его меч мешают ему считаться монахом».

Мы подошли здесь к причинам того упорства, с которым Григорий VII и его преемники добивались от клириков и отказа от использования оружия, и соблюдения целибата. Речь шла не о моральном состоянии, а о том, чтобы охранить сословие духо­венства от пролития крови и спермы — нечистых жидкостей, под­верженных табу, о том, чтобы отделить класс священников от класса воинов, приниженных, таким образом, смешением с мас­сой прочих мирян. После того как епископ Фома Бекет был убит рыцарями (возможно, по указанию Генриха II), духовенство обру­шило град яростных нападок на людей военных. Экстраординар­ные меры, предпринятые церковью во всем христианском мире, по прославлению мученика, которому посвящались церкви, алта­ри, статуи, фрески, в честь которого устраивались процессии, от­ражали борьбу этих двух «ordres». Соратник убитого прелата, Иоанн Солсберийский, воспользовался этим случаем, чтобы мак­симально развить доктрину ограничения церковью королевской власти. Предусмотрительная церковь начала обосновывать это учение еще тогда, когда она, руководствуясь собственными интересами, превозносила эту власть.

Дурной король тот, кто не почитает церковь, становится ти­раном. Он лишается своего королевского достоинства. В 829 г. на Парижском соборе епископы определили: «Если король управ­ляет с благочестием, справедливостью и милосердием, он заслу­живает своего королевского звания. Если же он лишен этих ка­честв, то он не король, но тиран». Такова была неизменная док­трина средневековой церкви. Св. Фома Аквинский подкрепил ее солидными теологическими рассуждениями. Но по поводу прак­тических следствий, вытекающих из осуждения дурного короля, ставшего тираном, ни в теории, ни в практике средневековой церк­ви не содержалось четких указаний. Случались отлучения, интер­дикты и низложения, но только Иоанн Солсберийский осме­лился пойти до конца в этом учении, и там, где иного решения найти было уже невозможно, он проповедовал тираноубийство. Так «дело Бекета» показало, что соперничество двух сословий ло­гически завершилось сведением счетов. Но теоретически оружие церкви оставалось в большей степени духовным. В ответ на при­тязания императоров и кЬролей папы использовали образ двух ме­чей, еще в святоотеческой литературе символизировавших власть духовную и власть светскую. Алкуин требовал оба меча для Карла Великого. Св. Бернар выдвинул сложное учение, сводившееся в конечном счете к передаче двух мечей папе. Апостол Петр об­ладал обоими мечами. Священник использует меч духовный, ры­царь—меч светский, но только во имя церкви, по знаку («nu-tu») священника. Императору, таким образом, оставалось лишь передавать приказания. Канонисты XIII в. не колебались бо­лее. Папа стал викарием Христа—и уже это делало его храните­лем двух мечей, и лищь папа—наместник Христа—мог оба их использовать.

Так же обстояло дело и с двумя светилами. Римский император отождествлял себя с Солнцем, и некоторые средневековые импе­раторы пытались возродить это сравнение. Со времен Григория VII и особенно при Иннокентии III папство решительно пресекало эти попытки. Из книги Бытия оно заимствовало образ двух све­тил: «И сказал Бог: да будут светила на тверди небесной для осве­щения земли, и для отделения дня от ночи, и для знамений, и вре­мен, и дней, и годов. И да будут они светильниками на тверди не­бесной, чтобы светить на землю. И стало так. И создал Бог два светила великих: светило большее, для управления днем, и свети­ло меньшее, для управления ночью, и звезды, и поставил их Бог на тверди небесной, чтобы светить на землю, и управлять днем и ночью». Для церкви большим светилом—Солнцем—был папа, светилом меньшим—Луной—император или король. Луна не имеет собственного света, лишь отражает солнечный свет. Лун­ный свет—император был главой ночного мира, тогда как ми­ром дневным управлял папа, являющийся его символом. Если вспомнить, что означали день и ночь для средневекового челове­ка, понятно, что вся светская иерархия оказывалась для церкви миром подозрительных сил, теневой частью социального тела.

Папа сумел помешать императору и королю присвоить себе священнические функции, но ему не удалось захватить светскую власть. Два меча так и остались в разных руках. Императорская власть перестала играть заметную роль с середины XIII в. Но Фи­липпу Красивому удалось нанести решающее поражение Бонифа­цию VIII. Однако к этому времени уже практически повсеместно в христианском мире государи крепко держали светский меч в своих руках. Двум господствующим группам оставалось лишь забыть свою вражду и сплотиться для сохранения власти в обществе. В период Новой истории союз алтаря и трона, меча и кропила будет поддерживаться, несмотря на все перипетии прагматических санкций и конкордатов, галликанизма, йозефинизма, наполеоновской тирании. Сквозь антагонизмы будет под­держиваться средневековое согласие Священства и Власти, армии духовной и армии военной, «молящихся» и « воюющих» в их экс­плуатации «работающих». «Люди добрые,— говорил около 1170 г. епископ Парижский Морис-де Сюлли, выбирая французский язык, чтобы быть лучше понятым,—воздайте сеньору земли вашей должное. Верьте и поймите, что ему вы должны ваши цензы, обро­ки, штрафы, службы, извозную и ямскую повинность. Отдайте все, в должное время и в должном месте, полностью».

Мечты о единстве, вечно несбыточные. «Дом Божий, единым почитаемый, разделен на три части»,—говорил Адальберон Ланский на пороге XI в., когда рассыпалось как несостоятельное единство христианского мира, которое крестовые походы не суме­ли ни создать, ни воссоздать, но лишь разрушили еще сильнее. Социальный разлом, политический разрыв, закрепивший двоевлас­тие папы и императора (в 1077 г. Каносса ознаменовала окончатель­ный крах той кратковременной гармонии, что объединила в ты­сячном году Оттона III и Сильвестра II), затем еще и националь­ные разлады и в довершение всего—языковые барьеры.

Конечно, яркие исторические примеры и исключения, порой счастливые, порой драматичные, показывают, что нации не тож­дественны языкам. Но никто не будет отрицать, что языковые различия есть фактор в большей степени разъединяющий, чем объединяющий. Люди Средневековья чувствовали это весьма остро.

В жалобах клириков разноязычие представлялось следствием первородного греха, его связывали также с Вавилоном— матерью всех пороков. Рангериус Луккский в начале XII в. утвер­ждал: «Как некогда Вавилон умножением языков к старым бедам прибавил еще худшие новые, так и умножение народов увеличи­вает жатву злодеяний».

Грустное свидетельство этого содержится в истории о Мейе-ре Гельмбрехте, где немецкий крестьянин XIII в. не узнает своего блудного сына, кичившегося знанием многих языков.

«Возлюбленные чада мои,—ответствовал им сын на нижне­немецком,—да ниспошлет Господь вам благодеяния свои». Се­стра его бросилась к нему, заключив в свои объятья. Он же сказал ей: «Cratia vester!» Следом подошли родители, преисполненные радости. Отцу своему сказал он: «Deu sol!»—а матери, на богем­ский манер: «Dobra ytra!» Муж и жена переглянулись в недоуме­нии, и хозяйка молвила: «Муж, мы обманулись, это не наше чадо. Это богемец либо венед». Отец сказал: «Это романец, хоть он и похож весьма на моего сына, да хранит его Господь, но это не он». Тогда сестра его Готлинда провозгласила: «Это не ваш ребе­нок: раз он говорит со мной на латыни, значит, он клирик». «Клянусь, сказал их работник, судя по его словам, он родом из Саксонии или Брабанта. Должно быть, он саксонец, раз говорит по-нижненемецки». Тогда отец воскликнул в простоте своей:

«Если ты сын мой, Гельмбрехт, то я приму тебя тогда, когда ты молвишь слово по нашему обычаю, на манер дедов наших, чтобы я мог тебя понять. Ты говоришь мне «deu sol», и не пойму я, что это значит. Уважь мать свою и меня, мы это заслужили. Скажи слово по-немецки, и тогда не работник, но я сам стану чистить твою лошадь».

Средние века, всегда находившие чувственный образ для своих идей, для изображения зла разноязычия использовали сим­вол Вавилонской башни. Подражая восточной-иконографии, чаще всего придавали ей зловещий, катастрофический характер. Осно­вываясь на богатой коллекции материалов, включенных в свой значительный труд, Арно Ворст раскрыл все значение этого обра­за для средневековой ментальности.

Томительный образ Вавилонской башни также возникает и по­лучает распространение около тысячного года. Наиболее раннее ее изображение из известных на Западе сохранилось в манускрип­те Кэдмона конца Х—началаXI в.В «Вопросах» («Interrogatio») начала того же XI в. можно найти следующие уточнения: «Сколь­ко языков в мире?—Семьдесят два. Почему именно столько, не больше и не меньше? — По той причине, что у Ноя было три сы­на—Сим, Хам и Иафет. У Сима было двадцать семь сыновей, у Хама—тридцать, у Иафета—пятнадцать, всего же их было се­мьдесят два».

С этим средневековым призраком Вавилона пытались бо­роться клирики от Средневековья до наших дней. Их орудием была латынь. Именно она могла бы обеспечить единство средневеко­вой цивилизации, тем самым—единство цивилизации европей­ской. Как известно, этот тезис блестяще доказал Э. Р. Курциус. Но какая латынь? Латынь мертвая, от которой отделились ее под­линные наследники — «народные» языки, стерилизованные всеми ренессансами, начиная с каролингского. Кухонная латынь, как ее окрестят гуманисты? Нет, напротив, латынь без вкуса и запаха, кастовая латынь, латынь клириков, скорее средство господства над массами, чем средство международного общения. Она являла пример сакрального языка, изолирующего социальную группу, обладавшую монополией на умение если не понимать его, что бы­ло не столь важно, то говорить на нем. Многие сожалели, что на­род превращал основные молитвы в тарабарщину, этому посвя­щена, например, «"Ave Maria" виллана» Готье де Куанси. Но и сами священники пребывали на сей счет в крайнем невежестве. Гиральд Камбрийский собрал в 1199 г. серию «перлов» англий­ского духовенства. О духовенстве своего диоцеза такие сведения дает Эд Риго, архиепископ Руана с 1248 по 1269 г. Латынь средне­вековой церкви, казалось, могла стать непонятным языком, как в коллегии арвальских братьев в Древнем Риме. Даже в универси­тетских кругах латынь поддерживалась с трудом. В статутах кол­легий необходимо было запрещать студентам и магистрам поль­зоваться «народными» языками вместо латыни.

Живой реальностью средневекового Запада было постепен­ное и неуклонное торжество народных языков, умножение числа переложений, переводов, словарей.

Конечно, всегда хватало и ностальгических грез о возврате к языковому единству, понимаемому как залог чистоты, обрете­ние золотого века. Иоахим Флорский бичевал Вавилонскую баш­ню — символ гордыни людей, одержимых Сатаной, и предрекал, что, когда на обновленной земле утвердится Вечное Евангелие и когда перерожденная церковь станет единственной госпожой на­родов, ее царство будет также царством латыни: «Церковь Рим­ская, сиречь все латинство». Латиноязычная христианская исклю­чительность воскрешала языковый расизм греков. Все, кто не го­ворит по-латыни,—варвары, которые, собственно, и речи-то лишены, и кричат, как звери, не имея языка. И даже писатели, пишу­щие на «народных» языках, под влиянием клириков делают ла­тынь синонимом понятия «язык». У Гильома IX Аквитанского, как и у Кретьена де Труа, птицы поют «на своей латыни».

Вытеснение латыни «народными» языками сопровождалось ростом языкового национализма. Формирующаяся нация само­утверждалась, защищая свой язык. Якоб Свинка, архиепископ Гнезно, в конце XIII в. жаловался в Римскую курию на немецких францисканцев, не понимающих по-польски, и велел произносить проповеди на польском языке «для защиты и прославления языка польского». Средневековая Франция может служить ярким при­мером того, как нация имела склонность идентифицировать себя с языком—с величайшим трудом шло слияние Франции Севера и Франции Юга, языка «ойль» и языка «ок».

Уже в 920 г. во время встречи в Вормсе Карла Простоватого с Генрихом Птицеловом молодые французские и немецкие рыца­ри схватились в кровавой битве, будучи, по Рихтеру, «разъярен­ными языковыми различиями».

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.