Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

ПРОСТРАНСТВЕННЫЕ И ВРЕМЕННЫЕ СТРУКТУРЫ (X—XIII ВВ.) 5 страница



Несчастные жертвы Сатаны, мужчины и женщины, часто ста­новились добычей сексуального неистовства демонов—инкубов и суккубов.

Особо избранные жертвы подвергались неоднократным нати­скам Сатаны, который использовал все уловки, маскировки, иску­шения и пытки. Самой известной из этих героических жертв был св. Антоний, чье искушение станет—уже за рамками средних ве­ков—источником вдохновения для необузданной фантазии ху­дожников и писателей от Иеронима Босха до Флобера.

Объект препирательства между Богом и дьяволом на земле, человек, после смерти становился ставкой в их последнем и ре­шающем споре. Средневековое искусство насыщено изображениями финальной сцены земного существования, когда душа умершего раздиралась между Сатаной и архангелом Михаилом прежде, чем победитель уводил ее в рай или ад. Отметим, чтобы и здесь не впасть в манихейство, что противником дьявола был не сам Бог, но его наместник. Однако прежде всего заметим, что эта сцена, которой заканчивалась жизнь средневекового человека, подчерки­вает пассивность его существования. Она представляет собой са­мое сильное и впечатляющее выражение того, что он не принадле­жал самому себе.

Сверхъестественная власть, которой пользовались Бог и Сата­на, не составляла их исключительную привилегию. В определен­ной мере ею были наделены также и некоторые люди. Из этих ин­дивидуумов состоял высший слой средневекового человечества. Для обычного человека трагедия заключалась в том, что ему бы­ло трудно отличить доброе начало от дурного; он постоянно мог быть обманут, приняв участие в иллюзорном и сомнительном спектакле. Яков Ворагинский напоминает в «Золотой легенде» слова Григория Великого: «Чудеса еще не делают святого; они не более чем его знак»—и уточняет: «Можно творить чудеса, не имея Духа Святого, поскольку и сами злые духи похвалялись этим».

В чем не сомневался средневековый человек, так это в том, что не только дьявол мог, подобно Богу—и, разумеется, с его дозво­ления,—творить чудеса, но этой способностью обладали также и смертные, обращая ее ко благу или во зло. Отсюда— двусмысленное, двойственное отношение к черной и белой магии, природа воздействия которой была, как правило, скрыта от не­посвященных. Отсюда и антиподы—Симон Волхв и Соломон Мудрый. С одной стороны—злокозненная порода колдунов, с другой—благословенное воинство святых. Несчастье состояло в том, что ведуны принимали облик святых; они принадлежали к большой семье обманщиков-лжепророков. Разоблачив, их мо­жно было обратить в бегство крестным знамением, воззванием к Божьему имени или соответствующей молитвой. Но каким образом их разоблачить? Одной из главных задач истинных святых и было как раз распознание и изгнание тех, кто творил ло­жные или, вернее, дурные чудеса, то есть демонов и их земных приспешников, колдунов. Мастером этого дела слыл св. Мартин. «Он блистал умением распознавать демонов,—сказано в «Золо­той легенде»,—и разоблачал их, какой бы облик они ни прини­мали».

Средневековье изобиловало одержимыми, несчастными жертвами колдовских чар или вошедшего в их тело дьявола. Одни лишь святые могли их спасти и заставить нечистого выпустить свою жертву из когтей. Изгнание беса было основной функцией святого. Средневековое человечество включало в себя массу дей­ствительных или потенциальных одержимых, которых тянули в разные стороны злые колдуны и добрые чародеи. Заметим в этой связи, что, хотя добрые чародеи рекрутировались главным образом из среды духовенства, туда могли проникнуть также и некоторые выдающиеся миряне. Так обстояло дело с королями-чудотворцами, к которым мы еще вернемся. Этот феномен пред­ставляет собой один из аспектов архаической борьбы между жре­цами и воинами. Некоторые из этих последних—более ловкие, более сильные или более удачливые — сумели присвоить частицу власти колдунов. В них реализовывался (свойственный прими­тивным цивилизациям) тип царя-жреца, редкость которого и от­носительный неуспех в средневековом обществе указывают на по­лупримитивный характер этого общества.

По правде говоря, люди в этом обществе имели более бдитель­ных и усердных покровителей, нежели святые. Ими были ангелы, непрерывно сновавшие между небом и землей. Когорте демонов, которые кидались на людей, призываемых их грехами, противо­стоял сонм бдительных ангелов. Между небом и землей была со­оружена лестница Иакова, по которой двумя бесконечными вере­ницами восходили и сходили эти небесные создания. Восходящая вереница символизировала созерцательную жизнь, сходящая— жизнь активную. С помощью ангелов на эту лестницу карабка­лись люди; они падали, делали повторные попытки и снова пада­ли—это и была их жизнь. Герда Ландсбергская, настоятельница монастыря св. Одилии в Эльзасе, жившая во второй половине XII в., показывает в своем «Саду наслаждений» («Hortus Deliciarum»), что даже лучшим из людей не удавалось преодолеть последнюю ступень: христианская версия мифа о Сизифе, в котором вопло­тился разочаровывающий, хотя и упоительный опыт мистиков. «Бог не может быть видим прямо,—писал один из них, Жан де Фекам.—Созерцательная жизнь, начавшись на этом свете, до­стигнет совершенства лишь при лицезрении Господа. Когда сми­ренная и простая душа, углубившись в созерцание и разорвав те­лесные узы, возвышается до лицезрения небес, она не может дол­го пребывать там, ибо тяжесть плоти тянет ее на землю. Как бы ни была поражена душа безграничностью небесного света, она скоро вновь возвращается к себе на землю, получив тем не менее великую пользу от того малого, что смогла вкусить от божест­венной сладости. Но вскоре, охваченная страстной любовью, она торопится возобновить свой полет...»

Каждый человек имел своего ангела, и на земле в средние ве­ка обитало двойное население, люди и их небесные спутники, или, вернее, тройное, так как к ним прибавлялся подстерегавший их мир демонов.

Именно такое галлюцинирующее общество представляет нам «Светильник» Гонория Августодунского:

— Есть ли у людей ангелы-хранители?—спрашивает ученик.

— Каждая душа в момент соединения с телом вверяется ан­гелу, который должен постоянно склонять ее к добру и сообщать о всех ее деяниях Богу и ангелам на небе.

— Неотступно ли пребывают ангелы на земле с теми, кого они охраняют?

— Если надобно, они приходят на помощь, особенно по зову молитвы. Это происходит немедленно, ибо они могут в мгновение ока спуститься с неба на землю и вернуться на небеса.

— В каком обличье являются ангелы людям?

— В обличье человека. Так как телесный человек не может видеть духов, то они принимают вид воздушного тела, каковое человек может слышать и видеть.

— Существуют ли демоны, которые подстерегают людей?

— Каждым грехом повелевают демоны, каковых с их чинами суть бесчисленное множество. Они постоянно склоняют души лю­дей к пороку и доносят об их проступках своему князю.

Таким образом, люди средних веков жили под непрерывным двойным надзором. Они никогда не оставались одни. Никто из них не был независим. Все находились в сети земных и небесных за­висимостей.

Небесное общество ангелов было, впрочем, лишь образом общества земного—или, вернее, как считали в средние века, зем­ное общество было лишь сколком с общества небесного. Как ут­верждал в 1205 г. Жерар, епископ Камбрэ и Арраса: «Царь царей организует по различным чинам небесное, духовное общество, равно как и общество земное, мирское. Сам Бог установил священный распорядок чинов на небе и н& земле».

Иерархия ангельских чинов, истоки которой можно обнару­жить в посланиях апостола Павла, была разработана псевдо-Дионисием Ареопагитом, чей трактат «О небесной иерархии» был переведен в IX в. на латинский язык Иоанном Скотом Эриуге-ной, но проник в западную теологию и духовную жизнь лишь во второй половине XII в. Он имел громадный успех, был признан в университетских кругах XIII в. и наложил отпечаток вначале на творчество Альберта Великого и Фомы Аквинского, а затем на Данте. Его мистическая теология легко опускалась до уровня по­пулярных представлений, что обеспечило ему огромный резо­нанс.

Представление о небесной иерархии сковывало волю людей, ме­шало им касаться здания земного общества, не расшатывая одно­временно общество небесное. Оно зажимало смертных в ячеях ан-гелической сети и взваливало на их плечи вдобавок к грузу земных господ тяжелое бремя ангелической иерархии серафимов, херуви­мов и престолов, господств, сил и властей, начал, архангелов и ан­гелов. Человек корчился в когтях дьявола, запутывался среди тре­пыхания и биения миллионов крыл на земле и на небе, и это пре­вращало его жизнь в кошмар. Ведь реальностью для него было не только представление о том, что небесный мир столь же реален, как и земной, но и о том, что оба они составляют единое целое — нечто запутанное, заманивающее людей в тенета сверхъесте­ственной жизни.

Этому смешению пространства или, если угодно, простран­ственной непрерывности, которая переплетала и соединяла небо и землю, соответствовала аналогичная непрерывность времени. Время—лишь момент вечности. Оно принадлежит одному Богу и может быть только пережито. Овладеть временем, измерить его, извлечь из него пользу или выгоду считалось грехом. Урвать от него хоть одну частицу—воровством.

Это божественное время непрерывно и линейно. Оно отли­чается от времени философов и ученых греко-римской антично­сти, которые, если и не исповедовали единый взгляд на время, прельщались все же в той или иной мере представлением о постоянно возобновляемом циклическом времени, вечном круговороте. Та­кое время было и постоянно новым, исключающим всякое повто­рение, ибо нельзя войти дважды в одну и ту же воду, и постоянно схожим. Это представление оставило, разумеется, свой след в средневековой ментальности. Наиболее очевидным и действен­ным его пережитком среди всех циклических мифов был миф о ко­лесе Фортуны. Тот, кто сегодня возвышен, завтра будет унижен, а того, кто ныне пребывает внизу, поворот Фортуны скоро возне­сет на самый верх. Здесь было множество вариантов. Но все они повторяли в разной форме то, что можно, к примеру, прочесть на одной итальянской миниатюре XIV в.: «Я не царствую, я буду цар­ствовать, я царствую, я царствовал («Sum sine regno, regnabo, re-gno, regnavi»). Образ колеса Фортуны, идущий, несомненно, от Боэция, пользовался в средние века удивительным успехом. В это внесли свою лепту тексты и иллюстрации энциклопедийXII—XIII вв.: «Светильник» Гонория Августодунского, «Сад наслаждений», «Альбом» Виллара де Оннекура, «Королевский свод». В «Своде» подчеркивалось, что успех этому образу обеспечила (иконогра­фическая) программа готических церквей, «тех кафедральных со­боров и королевских аббатств, где госпожа Фортуна вращает свое колесо быстрее, чем ветряная мельница». Колесо Фортуны было идеологическим костяком готической розы. Оно изображено в не­посредственном виде на розах соборов в Амьене, Бове, Базеле, а в стилизованной форме его можно было в XIII в. видеть повсюду. В нем мы снова узнаем символ и выражение того мира, где царила неуверенность и где воплощение этой неуверенности, колесо Фор­туны, служило уроком покорности судьбе, иммобильности.

Миф о колесе Фортуны занимал важное место в духовном мире средневекового Запада. Ему, однако, не удалось помешать средневековой мысли отказаться от идеи круговорота и придать времени линейное, не круговое направление. История имеет свое начало и конец—таков был главный тезис. Эти крайние точки, начало и конец, являются одновременно позитивными и норма­тивными, историческими и телеологическими. Вот почему любая западная хроника в средние века начиналась с сотворения мира, с Адама, и, если она смиренно останавливалась на том времени, когда писал хронист, под ее истинным окончанием всегда подра­зумевался Страшный суд. Каждая средневековая хроника пред­ставляет собой «рассуждение о всемирной истории». Хронист в меру своего таланта либо находил в этом общеисторическом «обрамлении» глубокую причинную зависимость, либо делал из него чисто формальную экспозицию. Но в любом случае хроника могла быть—бессознательно или нет—орудием политических при­страстий. Оттон Фрейзингенский пользовался в середине XII в. этим вектором времени, чтобы доказать провиденциальный ха­рактер Священной империи германской нации. Современного чи­тателя обычно поражает контраст между притязаниями на этот глобальный охват и узостью конкретного кругозора средневеко­вых хронистов и историков. Особенно показателен в этом плане пример Рауля Глабера в начале XI в.; можно было бы, впрочем, привести десятки подобных. В начале своей хроники Глабер упре­кает Беду Достопочтенного и Павла Диакона за то, что они писа­ли «лишь историю своих народов и отечеств», и заверяет, что его замысел состоит в том, чтобы «поведать о событиях, происшед­ших во всех четырех концах света». Но на той же странице он заяв­ляет, что установит «преемственность времен» от начала царство­ваний Генриха II Саксонского и Роберта Благочестивого. Однако скоро обнаруживается, что его исторический горизонт ограничи­вается тем, что можно было видеть из Бургундии, где он провел большую часть своей жизни, а точнее, из монастыря Клюни, где он написал основную часть хроники. Все образы, которые запад­ное Средневековье оставило нам о самом себе, построены по та­кой же модели. Пользуясь языком кино, можно сказать, что эта модель представляла собой резкие переходы от общего плана к узкому кадру—к тем «прогалинам», о которых мы говорили выше и которые внезапно расширялись в молниеносных наездах на бесконечность, вселенную и вечность.

Время для клириков Средневековья и тех, кто находился под их воздействием, было историей, которая имела определенное на^ правление. Однако она шла по нисходящей линии, являла собой картину упадка. В непрерывность христианской истории вмеши­вались различные факторы периодизации. Одной из наиболее дей­ственных схем было разделение времени по дням недели. Эта ста­рая иудейская теория, пришедшая в средние века через Августина, Исидора Севильского и Беду, была воспринята на всех уровнях мышления—от научно-популярного творчества Гонория Авгус­тодунского до высокой теологии Фомы Аквинского. Миниатю­ры «Liber Floridus» Ламберта Сент-Омерского (ок. 1120 г.) пока­зывают успех этой концепции. Макрокосм, вселенная, проходит, как и микрокосм, человек, через шесть возрастов наподобие шес­ти дней недели: от сотворения Адама до потопа, от потопа до Авраама, от Авраама до Давида, от Давида до вавилонского пле­нения, от вавилонского пленения до Рождества Христова, от Хри­ста до конца света. Таковы же и шесть возрастов человека: дет­ство, юность, молодость, зрелость, старость и дряхлость (их пре­делы, по Гонорию: 7 лет, 14 лет, 21 год, 50 лет, 70 лет, 100 лет или смерть).

Шестой возраст, которого достиг мир, есть, стало быть, воз­раст дряхлости. Средневековое мышление и чувствование были проникнуты глубочайшим пессимизмом. Мир стоит на грани ги­бели, на пороге смерти. Mundus senescit (мир стареет) — это убежде^-ние ранних христиан, возникшее в эпоху бедствий Позднеримской империи и вторжений варваров, было все еще живо и в XII в. От­тон Фрейзингенский писал в своей «Хронике»: «Мы видим, что мир дряхлеет, угасает и, если можно так сказать, готов уже ис­пустить дух». Этот лейтмотив выходит за рамки банального пов^ торения общих мест об упадке нынешнего века и воспоминаний о славном, молодом и добродетельном прошлом. Восхваление ушедших времен у средневековых авторов—не просто дань пси­хологической и литературной традиции, но выражение их основ­ных убеждений. Именно поэтому одинаково страстно звучит на­чало «Жития Алексея, человека Божьего» и в редакции XI в.:

Памятна слава исчезнувших лет:

В них справедливость, любовь и совет, Вера была. Ничего больше нет, Все онемело, утратило цвет. Прежним не станет уже белый свет

Ной, Авраам и Давид—имена Богом любимые. Их времена Славны и доблестны. Ныне одна Дряхлость и хрупкость, упадка волна. Все размывает, все губит она!

И в «феодализированной» версии XII в.:

Памятна слава исчезнувших лет:

В них справедливость, любовь и совет, Вера была. Ничего больше нет. Все онемело, утратило цвет. Прежним не будет уже белый свет!

Прадедов доблесть неведома нам И добродетель. О горе векам! Жены теперь изменяют мужьям, Рыцари—клятвы вассальной словам. Скоро настанет конец временам!

Ной, Авраам и Давид—имена Богом любимые.Их времена— Славны и доблестны. Ныне одна Порча и гибель. Повсюду она! Все размывает упадка волна!

Верность ребенку отец не хранит, Сын же—отцовскую старость не чтит. У беззаконья—законности вид. Муж изменяет жене. Позабыт Церкви порядок и божеский стыд.

Вера слабеет, и жизнь непрочна— Долго не сможет продлиться она!

Еще более явная и близкая катастрофа ждет нуворишей, ко­торые появились в ходе «перестройки» XIII в.:

И радость, и веселье угаснут до зари,— Об этом нынче всякий со страхом говорит. Дрожат перед грядущим—богатый и бедняк... Конец не за горами! Клянусь вам—это так..

Тот же погребальный звон слышен и в поэзии вагантов. Зна­менитая поэма «Встарь цвела наука...» из «Carmina burana», представляет собой сетование на нынешнее время. Е. Куртиус перефразирует ее следующим образом: «Молодежь более ничему не желает учиться, наука в упадке, весь мир стоит вверх ногами, слепцы ведут слепцов и заводят их в трясину, осел играет на лире, быки танцуют, батраки идут служить в войско. Отцов церкви, Григория Великого, Иеронима, Августина, Бенедикта Нурсийско-го, можно встретить на постоялом дворе, под судом, на рыбном рынке. Марию более не влечет созерцательная жизнь, а Марфу жизнь деятельная, Лия бесплодна, у Рахили гноятся глаза, Катон зачастил в кабак, а Лукреция стала уличной девкой. То, чего пре­жде стыдились, ныне превозносится. Все отклонилось от своего пути».

Такие же ламентации по поводу «урбанизации» истории и ее омещанивания. Великий Данте, подводя итог средним векам, вкла­дывает в уста своего предка Каччагвиде жалобу на упадок горо­дов и старых патрицианских родов.

Стареющий мир усыхает, уменьшается в размерах, упо­добляясь, говоря словами Данте, «плащу, который быстро укора­чивает своими ножницами Время». То же самое происходит и с людьми. Учитель в «Светильнике» говорит ученику, которого интересуют подробности конца света: «Люди станут меньше ро­стом, чем мы, потому что и мы не столь высоки, как древние». «В стародавние времена люди были красивы и большого роста,— писал в начале XIII в. Гийом Провенский,—а ныне это дети и карлики». Как в какой-нибудь пьесе Ионеско или Беккета, актеры средневековой сцены чувствовали, что они зачахнут до того, как наступит неотвратимая развязка.

Однако в этом необратимом процессе упадка, единственном направлении истории, были если не купюры, то по крайней мере привилегированные моменты.

Линейное время было разрезано надвое в главном пункте: во­площении Господа. В VI в. Дени Малый заложил основы хри­стианской хронологии, которая вела счет времени с отрицатель­ным и положительным знаком от Рождества Христова: до и по­сле Иисуса Христа. Судьба людей представлялась совершенно разной в зависимости от того, по какую сторону от этого централь­ного события они жили. До Христа у язычников не было ника­кой надежды на спасение. Будут спасены одни лишь праведники, которые ждали в лоне Авраамовом, когда Христос сойдет в лимб, чтобы освободить их. Следует, однако, иметь в виду, что тема со­шествия Христа в лимб появилась только в апокрифическом еван­гелии Никодима и получила распространение поздно, в XIII в., под влиянием главным образом «Исторического зерцала» Вин­сента из Бове и «Золотой легенды» Якова Ворагинского.

Кроме как многочисленным ветхозаветным праведникам, спасение было уготовано также нескольким популярным персона­жам античности, которых священное предание исторгло околь­ным путем из ада.

Самым популярным античным героем в средние века был Александр Македонский, вдохновитель целого романного цикла;

он побывал и на дне морском, спустившись туда в батискафе, и на небесах, куда его подняли два грифона. Рядом с ним стоял Траян, обязанный своим спасением некоему милосердному деянию, о ко­тором сообщает «Золотая легенда».

«Был некогда в Риме языческий император по имени Траян, каковой, несмотря на язычество, выказал великую добродетель. Рассказывают, что однажды, когда он спешно отправлялся на войну, к нему пришла одна вдова и, обливаясь слезами, сказала:

«Умоляю тебя отомстить за моего сына, которого подло убили». Траян ей ответил, что сделае/это, вернувшись из похода. Но вдо­ва не успокоилась: «А если тебя убьют на войне, от кого тогда мне ждать правосудия?» На что Траян отвечал: «От того, кто будет править после меня». «Но тебе,—продолжала вдова,—какая в том будет выгода?» «Никакой»,—ответил Траян. «Так не лучше ли будет для тебя, если ты сам окажешь мне правосудие и полу­чишь воздаяние за добрый поступок?» Тогда Траян, тронутый ее слезами, слез с коня и тотчас же распорядился отомстить за ги­бель невинного юноши.

Рассказывают далее, что убийцей оказался сын самого Трая-на, который сбил юношу с ног, когда мчался на коне во весь опор по улицам Рима. И посему Траян отдал его в рабы матери погиб­шего и щедро одарил ее.

Но вот однажды (спустя сотни лет) Григорий Великий, про­ходя по форуму Траяна, вспомнил о справедливости и доброте императора. Войдя в базилику святого Петра, он горько оплаки­вал его душу и молился за нее. И тогда свыше ему ответил глас:

«Григорий, Я услышал твою мольбу и избавил Траяна от вечной кары, но поостерегись впредь возносить Мне молитвы за осужден­ного на муки». Согласно (Иоанну) Дамаскину, голос сказал Гри­горию только: «Я исполняю твою просьбу и прощаю Траяну». Сам этот факт не вызывает ни малейших сомнений; мнения не со­гласуются лишь относительно сопутствующих ему деталей. Одни полагают, что Траяну была возвращена жизнь, дабы он мог стать христианином и получить таким образом прощение. Другие ут­верждают, что Траянова душа не была немедленно избавлена от вечных мук, но кару просто-напросто отложили до Страшного су­да. Третьи держатся того мнения, что кара была лишь смягчена по мольбе Григория. Четвертые говорят: Григорий не просил за Траяна, но только оплакивал его душу. Пятые, наконец, считают, что Траян был освобожден лишь от физических мук ада, но не от моральной кары, каковая состоит в том, что он был лишен сча­стья лицезреть Господа.

Этот длинный рассказ с его казуистикой, различными ва­риантами спасения души Траяна показывает, с каким трудом и только в исключительных случаях мог попасть язычник в «пра­вильное русло» истории и избежать вечных мук.

Подобное спасение было даровано и Вергилию, который бла­годаря четвертой эклоге считался пророком.

Но, как правило, персонажи античной истории были осужде­ны на забвение. Они разделили судьбу тех идолов, свергнув кото­рых средневековое христианство вычеркнуло из своей памяти то «отклонение от истории», каким оно считало языческую древ­ность. Оно проделало эту разрушительную работу с максимально возможной полнотой—с тем единственным ограничением, что техническое невежество и бедность вынуждали его использовать для своих нужд часть храмов, обреченных обычно на уничтоже­ние. «Вандализм» средневекового христианства—независимо от того, был ли он направлен против античного язычества или сред­невековых ересей, книги и памятники которых беспощадно унич­тожались,—представлял собой лишь одну из форм того истори­ческого тоталитаризма, который побуждал вырывать с корнем все сорняки на поле истории.

Конечно, плеяда древних мудрецов, чьи имена стали симво­лическими—Донат (или Приск), Цицерон, Аристотель, Пифагор, Птолемей, Евклид, к которым следует прибавить Боэция,— персонифицировали подчас на церковных порталах—например, в Шартре—семь свободных искусств. Но когда избежавшие этого остракизма Аристотель или Вергилий и проскальзывали в иконо­графию средневековых церквей, то в том смешном виде, в каком их изображали широко распространенные анекдоты. Верхом на Аристотеле сидела юная индианка Кампаспа, которой он пле­нился на старости лет, а Вергилий висел в клетке, где его выстави­ла на всеобщее посмешище некая коварная римская дама, назна­чившая ему свидание. От всей этой уничтоженной античной исто­рии осталась в конечном счете лишь одна символическая фигу­ра—сивилла, предвестница Христа, которая придала сбившейся с дороги античности исторический смысл.

Христианская история приобрела свою классическую форму во второй половине XII в. под пером Петра Коместора («Пожирате­ля»), автора «Схоластической истории», содержавшей вольное из­ложение библейской истории.

Священная история начиналась с первичного события: акта творения. Ни одна из библейских книг не имела такого успеха и не сопровождалась таким количеством комментариев, как «Бытие», вернее, ее начало, которое трактовалось как шестидневная исто­рия, «Hexameron» («Шестиднев»). Под естественной историей по­нималось сотворение неба и земли, животных и растений; под че­ловеческой—прежде всего история главных действующих лиц, ставших основой и символами средневекового гуманизма, Адама и Евы. История, наконец, определялась драматическим происше­ствием, из которого проистекало все остальное: искушением и первородным грехом.

Затем, однако, история как бы разделялась на две большие створки: сакральную и мирскую, причем в каждой господствова­ла одна главная тема. В сакральной истории такой доминантой было предвозвестие. Ветхий завет возвещал Новый в доходившем до абсурда параллелизме. Каждый эпизод и любой персонаж име­ли свои соответствия. Эта тема пробилась в готическую иконо­графию и расцвела на порталах кафедральных соборов, в фигурах ветхозаветных пророков и евангельских апостолов. В ней вопло­тилось основное свойство средневекового восприятия времени: через аналогию, как эхо. Поистине не существовало ничего тако­го, что не напоминало бы о чем-то или о ком-то уже существовав­шем.

В мирской истории господствовала тема перехода власти. В каждую данную эпоху мир имеет один центр, живет по биению одного сердца. Путеводной нитью средневековой философии истории была основанная на орозианской интерпретации проро­чества («сна») Даниила идея преемственности империй, переда­чи власти от вавилонян к мидянам и персам, затем к македоня­нам, а от них к грекам и римлянам. Преемственность эта осу­ществляется на двойном уровне: власти и цивилизации. Передача власти (translatio imperii) означает прежде всего передачу знания и культуры (translatio studii).

Разумеется, этот упрощенный тезис не только искажал исто­рию. Он подчеркивал изоляцию западной христианской цивили­зации, отбрасывая современные ей византийскую, мусульман­скую и азиатские цивилизации. Он был тесно связан с политиче­скими страстями и пропагандой.

Оттон Фрейзингенский видел завершение мировой истории в Священной Римской империи германской нации. Высшая власть перешла «от римлян к грекам (византийцам), от греков к фран­кам, от франков к лангобардам, от лангобардов к германцам («немцам»).

Кретьен де Труа перемещал ее во Францию в знаменитых стихах «Клижеса»:

Нам книги древние порукой:

Обязаны своей наукой Мы Греции, сомненья нет, Откуда воссиял нам свет. Велит признать нам справедливость За ней ученость и учтивость, Которые воспринял Рим И был весьма привержен к ним. В своем благом соединенье Они нашли распространенье У нас во Франции теперь. Когда бы только без потерь Им сохраниться здесь навеки!

Ричард Бьюри в XIV в. считал венцом истории Англию. «Див­ная Минерва обходит разные нации и перемещается с одного кон­ца Вселенной на другой, чтобы отдавать себя всем народам. Мы видим, что она уже побывала у индийцев, вавилонян, египтян, гре­ков, арабов и латинян. Она покинула Афины, оставила Рим, забы­ла Париж и только что счастливо достигла Великобритании, зна­менитейшего из островов, микрокосма Вселенной».

Проникнутая страстным национальным чувством концепция перехода власти внушала прежде всего средневековым историкам и теологам веру в подъем Запада. Движение истории постоянно перемещает центр тяжести мира с востока на запад, и норманн Ордерик Виталий использует в XII в. этот аргумент, говоря о пре­восходстве своих соотечественников-норманнов. Оттон Фрейзин­генский писал: «Человеческое могущество и мудрость родились на Востоке и начали завершаться на Западе». Ему вторил Гуго из Сен-Виктора: «Божественное провидение распорядилось таким образом, что всеобщее правление (миром), которое вначале нахо­дилось на Востоке, по мере того как время подходит к своему кон­цу, перемещается на Запад, чтобы уведомить нас о том, что бли­зится конец света, ибо ход событий уже достиг края Вселенной».

Эта упрощенная и упрощающая концепция имела, однако, ту заслугу, что она связывала историю и географию («Нужно разом принимать во внимание место и время, где и когда произошли со­бытия»,—говорил тот же Гуго из Сен-Виктора) и подчеркивала единство цивилизации.

На более низком уровне национальной истории ученые сред­них веков и их аудитория задерживались на тех событиях, кото­рые свидетельствовали, что их страна развивается в общеистори­ческом русле и причастна самым тесным образом к истории спа­сения. Для Франции при этом на первый план выступали три мо­мента: крещение Хлодвига, царствование Карла Великого и пер­вые крестовые походы, рассматриваемые как деяние французов (gesta Dei per francos). В XIII в. при Людовике IX эта направляе­мая провидением французская история получила продолжение, но уже в изменившемся ментальном контексте. Если до этого исто­рики опускали незначительные эпизоды, чтобы связать воедино моменты, имеющие смысловое значение, то теперь в «Королев­ских хрониках Сен-Дени» святой король вписывался в новую кан­ву непрерывной истории.

Однако даже эта христианизированная «прозападная» исто­рия не порождала оптимизма. Об этом ясно говорит приведенная выше фраза Гуго из Сен-Виктора; она является итогом, симпто­мом неотвратимого приближения конца истории.

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.