Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Председатель поста Американского легиона.



Курт Воннегут

Мать Тьма

 

www.fenzin.ruАзбука; Санкт‑Петербург; 2001

ISBN 5‑267‑00567‑3

 

Аннотация

 

Курт Воннегут – один из самых известных американских прозаиков, автор хорошо известных русскому читателю романов «Сирены Титана», «Колыбель для кошки», «Механическое пианино» («Утопия 14»), «Бойня номер пять», а также многочисленных рассказов, эссе и пьес. В настоящем издании вниманию читателей предлагается роман К.Воннегута «Мать Тьма», в котором хладнокровно и с бесподобным висельным юмором исследуется роль отдельно взятого шпиона в судьбах наций.

 

Курт Воннегут

Мать Тьма

 

ШПИОНАМИ НЕ РОЖДАЮТСЯ

(предисловие В. Топорова)

 

Повезло Штирлицу: до таких чинов в гитлеровской охранке дослужился, а рук не замарал. Праведной, во всяком случае, кровью. Или все‑таки замарал? И, срывая переговоры о сепаратном германо‑американском мире или торпедируя атомный проект третьего рейха, почитал себя наш доблестный Максим Максимович Исаев вправе не брезговать никакими, в том числе и самыми гнусными средствами? Или не было никакого штандартенфюрера СС Штирлица?

Ну, Штирлица‑то, положим, может, и не было, но фантазия Юлиана Семенова разыгралась не на пустом месте. Шпионы у нас в нацистской Германии были. И не только в Германии. Знаменитая «лондонская пятерка» внедрилась в самое сердце британской разведки. И в самый мозг ее, на самый верх. Атомную бомбу мы у американцев после нескольких неудачных попыток все же ухитрились выкрасть. Перебежчиков из собственного стана неутомимо выслеживали и почти без осечек отстреливали. Или похищали. А по некоторым зарубежным сведениям, поймав агента‑невозвращенца из числа сотрудников НКВД/КГБ или ГРУ, сжигали его заживо и снимали сожжение на киноленту. И прокручивали эту ленту агентам, засылаемым «за бугор», так сказать, в острастку и в назидание. Интересно, опровергнет ли это бывший генерал Калугин?

Штирлица не было, а романов о нем полно. И анекдотов – тоже. И если роман можно высосать не только из архива КГБ, но и из пальца, то анекдоты, как известно, на пустом месте не появляются. Слишком уж глубокой, слишком уж зияющей выглядела пропасть между мерзкими западными шпионами и отважными советскими разведчиками. А методы у них были и, скорей всего, остаются совершенно одинаковыми. Подкуп, шантаж, убийство. Спекуляция на политических воззрениях того или иного простака. Вынесение всей и всяческой морали за скобки. Впрочем, коммунисты признают только классовую мораль, да и ту, как все в мире, считают относительной.

Но сделаем для полноты картины одно фантастическое допущение: Штирлицу удалось сместить или тайно устранить Гитлера и захватить власть в Германии, скажем, в начале 1945 г. Как поведет себя он? Или, верней, как придется ему себя в таком случае повести?

Капитулирует перед союзниками? Этого не допустят генералы. Распустит нацистскую партию? Этого не допустит партаппарат. Запретит деятельность гестапо и других институтов подавления? Смешно и подумать. Введет многопартийность, назначит свободные выборы? Но какая же это будет – под контролем гестапо – многопартийность? Что это будут за выборы? Может быть, он приостановит уничтожение евреев в лагерях смерти? Это – пожалуй, но разве за тем мы его в Германию засылали?

Штирлиц начнет с кадровых перестановок в высшем партийном и армейском руководстве. На одни посты посадит кадровых советских разведчиков, таких же, как он сам, на другие, чтобы не возбуждать чрезмерных подозрений, – убежденных приверженцев войны и нацизма. Но и советские разведчики из его ближайшего окружения, в свою очередь, чтобы не оказаться разоблаченными, вынуждены будут строить из себя фанатиков рейха.

Штирлиц выпустит из концлагеря несколько десятков не уничтоженных еще коммунистов и представит это членам своего руководства как хитрый маневр, преследующий цель сбить с толку союзников и морально разложить их армии. Штирлиц велит Геббельсу ослабить контроль над средствами массовой информации, заявив, что верит в патриотизм немецкого народа, которому не страшна и самая горькая правда. Штирлиц официально провозгласит перевод части промышленности на мирные нужды в интересах германской нации и в то же время заверит генералов в том, что ничего подобного на самом деле не произойдет. Штирлиц постарается уверить нацистских бонз в том, что для достижения конечной победы необходимо в данный момент создать очеловеченный образ врага и прикажет поэтому запретить оголтелую антисоветскую и антиамериканскую пропаганду.

Правда, парочку‑другую совершенно распоясавшихся писак ему придется при этом укоротить. Да и парочку– другую мирных демонстраций населения – подавить достаточно кроваво. Правда, и атомный проект надо будет теперь разрабатывать с показным рвением. И войскам отдавать самые решительные приказы. А войска‑то ведь не поймут, что приказы эти не следует выполнять…

Но, главное, Штирлицу надо будет продолжать выполнять задания Москвы. А заданий таких в изменившейся ситуации будет два – и каждое из них в отдельности вполне выполнимо. Первое: в любом случае удерживать захваченный пост, оставаться фюрером. Второе: добиться односторонней безоговорочной капитуляции Германии перед СССР. Беда только в том, что, выполняя первое, он ни в коем случае не сумеет выполнить второе. И наоборот. Фюрер Максим Максимович заболеет паранойей.

Так фантазирую я в духе Воннегута, в духе романа «Мать Тьма», который вам предстоит сейчас прочесть. Романа, на титул которого вынесено посвящение Мата Хари – знаменитой немецкой шпионке начала века, танцовщице и куртизанке, разоблаченной и казненной, и ставшей затем героиней бесчисленных литературных произведений и кинофильмов. В духе Воннегута – мрачного и блистательного остроумца, не верящего ни в кого и ни во что и, главное, – не верящего в человека. В духе Воннегута, запечатлевшего в романе «Бойня N5» один из вариантов апокалипсиса наших дней, уже осуществившийся, и предостерегшего нас в романе «Колыбель для кошки» от апокалипсиса, который может настать буквально в любое мгновение – и уничтожить все человечество. Нет, не предостерегшего – в предостережения Воннегут тоже не верит. Хладнокровно и с висельным юмором исследовавшего соответствующую возможность…

Разрыв между причиной и следствием, между целью и средствами, между субъективными намерениями и объективными результатами – ключевая проблема творчества Воннегута и главный источник его печалей. Человек предполагает, а Бог располагает? Но во вселенной Курта Воннегута нет Бога. Здесь властвует Случай или, верней, некая Отрицательная Закономерность, превращающая, вопреки теории вероятности, каждый случай в несчастный случай. Однако писатель не исповедует и той ереси, согласно которой в поединке между Добром и Злом победило Зло. По Воннегуту, в этом поединке победила Бессмыслица.

«Мать Тьму» нельзя назвать шпионским романом. Хотя это роман о шпионе. И написан он от лица шпиона. Широко распространено убеждение, согласно которому шпионами становятся люди авантюристического склада, находящие упоение в своем тайном бою и в двойном существовании. Такие, как Лоуренс Аравийский или уже упомянутая Мата Хари. Воннегут хладнокровно разрушает этот стереотип. Его Говард У. Кемпбэлл‑младший – шпион поневоле. Недалекий и безобидный, в сущности, человек, волею Случая (или Бессмыслицы) вытащенный на арену мировой истории, где ему, уготована не самая блестящая роль.

Говард У. Кемпбэлл‑младший – почти натурализовавшийся в Германии гражданин США – оказывается в годы нацизма завербован американской разведкой и получает от нее задание поступить на службу в министерство пропаганды к Геббельсу. Он становится радиокомментатором, специализирующимся на антисемитской агитации в редакции иновещания. Весь мир слушает яростные антиеврейские тирады и филиппики Кемпбэлла‑младшего, и только двое или трое знают, что в текстах этих передач закодирована разведывательная информация для союзников. Евреи во всем мире ненавидят Кемпбэлла (много лет спустя его как важного нацистского преступника выкрадывает израильская разведка) – и только двое или трое знают, что он своей деятельностью способствует скорейшему крушению нацистского рейха. Такая вот ситуация.

Впрочем, и она нам не в новинку. Ведь и наши киновоеннопленные с ненавистью смотрят на штирлицев и всяческих там майоров вихрей, пока те в решительную минуту не откроются им, как Иосиф Прекрасный онемевшим братьям. Но Воннегут не написал нам сладостно‑щемящей картины узнавания и примирения. Прямо напротив. Потому что пропагандистом Говард У. Кемпбэлл‑младший оказался блестящим – и долгое время после войны американские юдофобы с благодарностью вспоминают его радиопередачи. Именно эти передачи решающим образом сформировали их антисемитское мировоззрение. И еще не известно, кому принесла деятельность Кемпбэлла больше пользы, – американцам, которым он служил на самом деле, или нацистам, служба на которых была для него только шпионской «крышей». Ведь даже американская спецслужба отрекается от своего настолько замаранного агента.

Небольшой по объему, роман Воннегута плотно населен многочисленными персонажами. Здесь и шпионы (в том числе советский, почти непременный персонаж во многих произведениях писателя, до сих пор рукой осторожного редактора из переводов на русский язык безжалостно вымарывавшийся), и узники нацистских лагерей, пошедшие во имя личного спасения на пособничество с палачами, и чудаковато‑страшноватые американские черносотенцы, и проповедники негритюда, и правоверные нацисты, и американские патриоты. Воннегут, что вообще характерно для этого писателя, нащупывает множество болевых точек во времени и в пространстве и связывает их воедино: и изнасилование красноармейцами немки, депортированной в Крым (правда, это оказывается легендой советской разведчицы), и гибель американцев в войне с Японией, и – вольное и невольное – сотрудничество определенных сионистских кругов с Эйхманом. Нити перепутываются не в клубок даже, а в комок, – и здесь уже не различишь, кто прав, кто виноват, потому что виноваты все. И, может быть даже, все в равной мере. Трудно согласиться в этом отношении с писателем, но пишет он именно так. И об этом. Читать Воннегута смешно и горько, и все‑таки в первую очередь горько. Но это горечь не яда, а сильного дезинфицирующего средства. Потому что, полагая мир и жизнь человеческую бессмысленными и безумными, Воннегут делает– нас умнее, а поступки наши более осмысленными. Более осознанными. Он глядит на нас со стороны – и под этим пристальным взглядом начинаешь вести себя чуть иначе.

Трагическая тема романа «Мать Тьма» – разрыв между целью и средствами – освещена здесь уже достаточно. Но в романе есть и сатирическая тема, ведущая сатирическая тема (потому что и все остальное в нем предстает в гротескном сатирическом свете). Это тема патологического, физиологического антисемитизма, который здесь широко и разнообразно высмеивается. Что ж, дорого яичко к Христову дню. Антисемитизм порой бывает страшен, но, даже становясь страшным, он остается уморительно смешным, и Воннегут не забывает показать нам это.

Помню, двадцать с лишним лет назад, когда в издательстве «Молодая гвардия» вышел в урезанном и искаженном виде роман Воннегута «Колыбель для кошки», он не только имел бешеный успех, но и стал для многих своего рода откровением. По Боконону (так звали одного из персонажей, создателя новой религии) начали жить и думать. Это был, конечно, перебор. Воннегут – прежде всего парадоксалист, а творческая энергия парадокса, хотя и очень мощна, однако же не универсальна. Воннегут не заменяет и не отменяет всей остальной всемирной литературы, хотя некоторые воспринимают его именно так.

А писатель он замечательный, и перед вами один из лучших его романов.

 

Виктор Топоров

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

Посвящается Мата Хари

 

 

Где тот мертвец из мертвецов,

Чей разум глух для нежных слов:

«Вот милый край, страна родная!»

В чьем сердце не забрезжит свет,

Кто не вздохнет мечте в ответ,

Вновь после странствий многих лет

На почву родины вступая?

Вальтер Скотт

 

 

Это единственная из моих книг, мораль которой я знаю. Не думаю, что эта мораль какая‑то удивительная, просто случилось так, что я ее знаю: мы как раз то, чем хотим казаться, и потому должны серьезно относиться к тому, чем хотим казаться.

Мой опыт с нацистскими фокусами был ограничен. В моем родном городе Индианополисе в тридцатые годы было некоторое количество мерзких и активных местных американских фашистов, и кто‑то подсунул мне «Протоколы сионских мудрецов», которые считаются тайным еврейским планом захвата мира. Кроме того, я помню, как смеялись над моей тетушкой, которая вышла замуж за немецкого немца и которой пришлось запросить из Индианополиса подтверждение, что в ней нет еврейской крови. Мэр Индианополиса, знавший ее по средней школе и школе танцев, с удовольствием так разукрасил документы, затребованные немцами, лентами и печатями, что они напоминали мирный договор восемнадцатого века.

Вскоре началась война, я участвовал в ней и попал в плен, так что смог немного узнать Германию изнутри, пока еще шла война. Я был рядовым, батальонным разведчиком, и по условиям Женевской конвенции должен был работать, чтобы содержать себя, что было скорее хорошо, чем плохо. Я не должен был все время находиться в тюрьме где‑то за городом. Я отправлялся в город, это был Дрезден, и видел людей и что они делают.

В нашей рабочей бригаде нас было около сотни, мы работали по контракту на фабрике, изготовлявшей обогащенный витаминами сироп из солода для беременных. У него был вкус жидкого меда с можжевеловым дымком. Он был очень вкусный. Мне даже и сейчас его хочется. А город был прекрасен, наряден, как Париж, и совершенно не тронут войной. Он считался как бы «открытым» городом и не должен был подвергаться бомбардировкам, потому что в нем не было ни скопления войск, ни военных заводов.

Но в ночь на 13 февраля 1945 года, примерно двадцать один год тому назад, на Дрезден посыпались фугасные бомбы с английских и американских самолетов. Их сбрасывали не на какие‑то определенные цели. Расчет состоял в том, что они создадут много очагов пожара и загонят пожарных под землю.

А затем на пожарища посыпались сотни мелких зажигательных бомб, как зерна на свежевспаханную землю. Эти бомбы удерживали пожарников в укрытиях, и все маленькие очаги пожара разрастались, соединялись, превращались в апокалиптический огонь. Р‑р‑раз – и огненная буря! Это была, кстати, величайшая бойня в истории Европы. Ну и что?

Нам не пришлось увидеть это море огня. Мы сидели в холодильнике под скотобойней вместе с нашими шестью охранниками и бесконечными рядами разделанных коровьих, свиных, лошадиных и бараньих туш. Мы слышали, как наверху падали бомбы. Временами кое‑где сыпалась штукатурка. Если бы мы высунулись наверх посмотреть, мы бы сами превратились в результат огненного шторма: в обугленные головешки длиной в два‑три фута – смехотворно маленьких человечков или, если хотите, в больших неуклюжих жареных кузнечиков.

Фабрика солодового сиропа исчезла. Все исчезло, остались только подвалы, где, словно пряничные человечки, испеклись 135000 Гензель и Гретель. Нас отправили в убежища откапывать тела сгоревших и выносить их наверх. И я увидел много разных типов германцев в том виде, в каком их застала смерть, обычно с пожитками на коленях. Родственники иногда наблюдали, как мы копаем. На них тоже было интересно смотреть.

Вот и все о нацистах и обо мне.

Если б я родился в Германии, я думаю, я был бы нацистом, гонялся бы за евреями, цыганами и поляками, теряя сапоги в сугробах и согреваясь своим тайно добродетельным нутром. Такие дела.

Подумав, я вижу еще одну простую мораль этой истории: если вы мертвы – вы мертвы.

И еще одна мораль открылась мне теперь: занимайтесь любовью, когда можете. Это вам на пользу.

 

Айова‑Сити, 1966 год

 

ОТ РЕДАКТОРА

 

При подготовке этого американского издания «Признаний Говарда У. Кемпбэлла‑младшего» мне пришлось иметь дело с материалом, который следует рассматривать не только как простое изложение событий или, в зависимости от точки зрения, как попытку обмануть. Кемпбэлл был как лицом, обвинявшимся в тягчайших преступлениях, так и писателем, в свое время драматургом средней руки. Сказать, что он был писателем, значит утверждать, будто одних только требований искусства достаточно, чтобы заставить его лгать, и лгать, не видя в этом ничего дурного. Сказать, что он был драматургом, значит сделать еще более жесткое предостережение читателю, ибо нет искусней лжеца, чем человек, который превращает жизни и страсти в нечто столь гротескно искусственное, как театр.

И теперь, когда я сказал это о лжи, рискну выразить мнение, что ложь ради художественного эффекта – например, в театре или в признаниях Кемпбэлла – в более высоком смысле может быть наиболее интригующей формой правды.

Я не собираюсь отстаивать эту точку зрения. Задача издателя – никоим образом не полемика. Она состоит лишь в том, чтобы надлежащим образом довести до читателя признания Кемпбэлла.

Что касается моих собственных поправок к тексту, то их немного. Я исправил кое‑какие ошибки в правописании, убрал несколько восклицательных знаков и ввел курсив.

В некоторых случаях я изменил имена, чтобы уберечь от смущения и неприятностей еще живых и ни в чем не повинных участников событий. Так, имена Бернарда Б. О»Хара, Гарольда Дж. Спэрроу и доктора Абрахама Эпштейна вымышлены. Вымышлены также личный армейский номер Спэрроу и название поста[1]Американского легиона: в Бруклайне нет поста Американского легиона имени Френсиса X. Донована.

В одном месте Говард У. Кемпбэлл, наверное, точнее меня. Это место в главе двадцать второй, где Кемпбэлл цитирует три свои стихотворения по‑английски и по‑немецки. Английский вариант в его рукописи достаточно ясен. Немецкая же версия, которую Кемпбэлл воспроизвел по памяти, – неровная, местами неудобочитаемая из‑за переделок. Кемпбэлл гордился тем, как он писал по– немецки, и был безразличен к своему английскому. Пытаясь оправдать эту гордость, он снова и снова переделывал немецкие варианты стихотворений, но явно. так и остался ими неудовлетворен.

Чтобы показать в этом издании, как эти стихи выглядели по‑немецки, пришлось проделать кропотливую работу по их восстановлению. Эту работу – так сказать, воссоздание вазы из черепков – выполнила миссис Теодора Роули (Котуит, штат Массачусетс) – блестящий лингвист и весьма уважаемая поэтесса.

Я сделал существенные сокращения только в двух местах. В главе тридцать девятой я сделал сокращение по настоянию адвоката издательства. В оригинале в этой главе у Кемпбэлла один из Железных Гвардейцев Белых Сынов Американской Конституции кричит агенту ФБР: «Я – больше американец, чем вы. Мой отец сочинил „Я – день Америки“». По утверждению свидетелей, заявление это действительно было сделано, но, видимо, без достаточных оснований. Поэтому адвокат считал, что воспроизведение этого высказывания может обидеть тех, кто действительно сочинил «Я – день Америки».

Вообще же, в той главе, как утверждают свидетели, Кемпбэлл чрезвычайно точен в воспроизведении сказанного). Так, все согласны, что предсмертные слова Рези Нот приведены слово в слово.

Другое сокращение я сделал в главе двадцать третьей, которая в оригинале порнографична. Я счел бы делом своей чести воспроизвести эту главу полностью, если бы не просьба Кемпбэлла прямо в тексте, чтобы редактор несколько выхолостил ее.

Название книги принадлежит Кемпбэллу. Оно взято из монолога Мефистофеля в «Фаусте» Гете, который приводится ниже в прозаическом переводе:

Я часть части, которая вначале была всем, часть Тьмы, родившей свет,

тот надменный свет, который теперь оспаривает у Матери Ночи ее давнее первенство и место, но, как ни старается, победить ее ему не удается,

ибо, устремляясь вперед, он оседает на телах. Он струится с тел, он их украшает, но они преграждают ему путь, и, я надеюсь, недалек тот час,

когда он рухнет вместе с этими телами.

Посвящение тоже принадлежит Кемпбэллу. Вот что написал Кемпбэлл о посвящении в главе, которую потом изъял:

Прежде чем вырисовывалась эта книга, я написал посвящение – «Мата

Хари». Она проституировала в интересах шпионажа, тем же занимался и я.

Теперь, когда книга уже видна, я предпочел бы посвятить ее кому‑нибудь не столь экзотическому, не столь фантастическому и более современному

– не столь похожему на персонаж немого кино.

Я бы предпочел посвятить ее какому‑нибудь знакомому лицу – мужчине или женщине, широко известному тем, что творил зло, говоря при этом себе:

«Хороший я, настоящий я, я, созданный на небесах, – спрятан глубоко внутри».

Я вспоминаю много таких людей, мог бы протараторить их имена на манер песен‑скороговорок Гилберта и Сюлливана[2].

Но нет более подходящего имени, которому я мог бы действительно посвятить эту книгу, чем мое собственное.

Поэтому позвольте, мне оказать себе эту честь: Эта книга перепосвящается Говарду У. Кемпбэллу‑младшему, который служил злу слишком явно, а добру слишком тайно, – преступление его эпохи.

 

Курт Воннегут‑младший

 

Глава первая.

ТИГЛАТПАЛАСАР III…

 

Меня зовут Говард У. Кемпбэлл‑младший.

Я американец по рождению, нацист по репутации, человек без национальности по склонностям.

Я пишу эту книгу в 1961 году.

Я адресую ее мистеру Товия Фридману, директору Института документации военных преступников в Хайфе. и всем тем, кого это может интересовать.

Почему эта книга может интересовать мистера Фридмана?

Потому, что ее пишет человек, подозреваемый в военных преступлениях. Мистер Фридман – специалист по таким людям. Он выразил страстное желание заполучить любые документы, которыми я мог бы пополнить его архивы нацистских злодеяний. Он так этого жаждал, что дал мне пишущую машинку, бесплатную стенографистку и возможность использовать научных консультантов, которые смогут откопать любые сведения, необходимые для пополнения и уточнения моих материалов.

Я сижу за решеткой.

Я сижу за решеткой в прелестной новой тюрьме в старом Иерусалиме.

Я ожидаю справедливого суда государства Израиль за мои военные преступления.

Забавную пишущую машинку дал мне доктор Фридман, и подходящую к случаю. Машинка явно была сделана в Германии во время второй мировой войны. Откуда я это знаю? Очень просто: в ее клавиатуре есть символ, которого никогда не было до Третьего рейха и которого никогда не будет впредь. Этот символ – сдвоенная молния – употреблялся для обозначения СС – Schultzstaffeln[3], – наводившего на всех ужас наиболее фанатичного крыла нацизма.

Я пользовался такой машинкой в Германии во время войны. Всегда, когда я писал о Schultzstaffeln, а я это делал часто и с энтузиазмом, я никогда не использовал аббревиатуру СС, а ударял по клавише с гораздо более устрашающими и магическими сдвоенными молниями.

Древняя история.

Я окружен здесь древней историей. Хотя тюрьма, в которой я гнию, и новая, говорят, что некоторые камни в ее стенах вырублены еще во времена царя Соломона.

И порой, когда из окна своей камеры я смотрю на веселую и раскованную молодежь юной республики Израиль, мне кажется, что я и мои военные преступления такие же древние, как серые камни царя Соломона.

Как давно была эта война, эта вторая мировая война! Как давно были ее преступления!

Как это уже почти забыто даже евреями – то есть молодыми евреями.

Один из евреев, охраняющих меня здесь, ничего не знает об этой войне. Ему это не интересно. Его зовут Арнольд Маркс. У него очень рыжие волосы. Арнольду всего восемнадцать, а это значит, что ему было три года, когда умер Гитлер, и он еще на свет не родился, когда началась моя карьера военного преступника.

Он охраняет меня с шести утра до полудня.

Арнольд родился в Израиле. Он никогда не выезжал из Израиля. Его родители покинули Германию в начале тридцатых годов. Он рассказал мне, что его дед был награжден Железным крестом в первую мировую войну.

Арнольд учится на юриста. Арнольд и его отец‑оружейник страстно увлекаются археологией. Отец и сын проводят все свободное время на раскопках руин Хазора. Они работают там под руководством Игаля Ядана, который был начальником штаба израильской армии во время войны с арабами.

Пусть будет так.

Хазор, по словам Арнольда, город ханаанитов в Северной Палестине, существовал, по меньшей мере, за девятнадцать столетий до Рождества Христова. Примерно за четырнадцать столетий до Рождества Христова, говорил Арнольд, армия израильтян захватила Хазор и сожгла его, уничтожив все сорок тысяч жителей.

– Соломон восстановил город, – сказал Арнольд – но в 732 году до нашей эры Тиглатпаласар III снова сжег его.

– Кто? – спросил я.

– Тиглатпаласар III, ассириец, – сказал он, пытаясь подтолкнуть мою память.

– А… – сказал я. – Тот Тиглатпаласар…

– Вы говорите так, словно никогда о нем не слышали, – сказал Арнольд.

– Никогда, – ответил я и скромно пожал плечами. – Это, наверное, ужасно.

– Однако, – сказал Арнольд с гримасой школьного учителя, – мне кажется, его следует знать каждому. Он, наверное, был самым выдающимся из ассирийцев.

– О… – произнес я.

– Если хотите, я принесу вам книгу о нем, – предложил Арнольд.

– Очень мило с вашей стороны, – ответил я. – Может быть, когда‑нибудь я и доберусь до выдающихся ассирийцев, а сейчас мои мысли полностью заняты выдающимися немцами.

– Например? – спросил он.

– Я много думаю последнее время о моем прежнем шефе Пауле Иозефе Геббельсе, – отвечал я. Арнольд тупо посмотрел на меня.

– О ком? – переспросил он.

И я почувствовал, как подбирается и погребает меня под собой прах земли обетованной, и понял, какое толстое покрывало из пыли и камней в один прекрасный день навеки укроет меня. Я ощутил тридцати‑сорокафутовые толщи разрушенных городов над собой, а под собой кучу древнего мусора, два‑три храма и – Тиглатпаласар III.

 

Глава вторая.

ОСОБАЯ КОМАНДА…

 

Охранник, сменяющий Арнольда Маркса каждый полдень, человек примерно моих лет, а мне сорок восемь. Он хорошо помнит войну, но не любит вспоминать о ней.

Его зовут Андор Гутман. Андор медлительный, не очень смышленый эстонский еврей. Он провел два года в лагере уничтожения в Освенциме. По его собственному неохотному признанию, он едва не вылетел дымом из трубы крематория: – Я как раз был назначен в Sonderkommando – рассказал он мне, – когда пришел приказ Гиммлера закрыть печи.

Sonderkommando означает – особая команда. В Освенциме это значило сверхособая команда – ее составляли из заключенных, обязанностью которых было загонять осужденных в газовые камеры, а затем вытаскивать оттуда их тела. Когда работа была окончена, уничтожались члены самой Sonderkommando. Их преемники начинали с удаления останков своих предшественников.

Гутман рассказывал, что многие добровольно вызывались служить в Sonderkommando.

– Почему? – спросил я.

– Если бы вы написали книгу об этом и дали ответ на это «почему?» – получилась бы великая книга!

– А вы знаете ответ? – спросил я.

– Нет, – ответил он, – вот почему я бы хорошо заплатил за книгу, которая ответила бы на этот вопрос.

– У вас есть предположения? – спросил я.

– Нет, – ответил он, глядя прямо в глаза, – хотя я был одним из добровольцев.

Признавшись в этом, он ненадолго ушел, думая об Освенциме, о котором меньше всего хотел думать. А затем вернулся и сказал:

– Всюду в лагере были громкоговорители, и они почти никогда не молчали. Было много музыки. Знатоки говорили, что это была хорошая музыка, иногда самая лучшая. – Интересно, – сказал я.

– Только не было музыки, написанной евреями, это было запрещено.

– Естественно, – сказал я.

– Музыка обычно обрывалась в середине, и шло какое‑нибудь объявление. И так весь день – музыка и объявления.

– Очень современно, – сказал я.

Он закрыл глаза, припоминая.

– Одно объявление всегда напевали наподобие детской песенки. Оно повторялось много раз в день. Это был вызов Sonderkommando.

– Да? – сказал я.

– Leichentr ager zu Wache, – пропел он с закрытыми глазами. Перевод: «Уборщики трупов – на вахту». В заведении, целью которого было уничтожение человеческих существ миллионами, это звучало вполне естественно.

– Ну, а когда два года слушаешь по громкоговорителю этот призыв вперемежку с музыкой, вдруг начинает казаться, что положение уборщика трупов – совсем не плохая работа, – сказал мне Гутман.

– Я могу это понять, – сказал я.

– Можете? – Он покачал головой. – А я не могу. Мне всегда будет стыдно. Быть добровольцем Sonderkommando – это очень стыдно.

– Я так не думаю, – сказал я.

– А я думаю. Стыдно. И я больше никогда не хочу об этом говорить.

 

Глава третья.

БРИКЕТЫ…

 

Охранник, сменяющий Андора Гутмана в шесть вечера, – Арпад Ковач.

Арпад – человек‑фейерверк, шумный и веселый.

Вчера, придя на смену, он захотел посмотреть, что я уже написал. Я дал ему несколько страниц, и Арпад ходил взад‑вперед по коридору, размахивая листками и всячески их расхваливая.

Он их не читал. Он расхваливал их за то, что, по его мнению, в них должно было быть.

– Дай это прочесть услужливым ублюдкам, этим тупым брикетам! – сказал он вчера вечером.

Брикетами он называл тех, кто с приходом нацистов ничего не сделал для спасения себя и других, кто готов был покорно пройти весь путь до газовых камер, если этого хотели нацисты.

Брикет, вообще‑то, – блок спрессованной угольной крошки, идеально приспособленный для транспортировки, хранения и сжигания.

Арпад, столкнувшись с проблемами еврея в нацистской Венгрии, не стал брикетом. Наоборот, Арпад добыл себе фальшивые документы и вступил в венгерскую СС.

Вот почему он симпатизировал мне.

– Объясни им, что должен делать человек, чтобы выжить. Что за честь быть брикетом? – сказал он мне вчера.

– Слышал ли ты когда‑нибудь мои радиопередачи? – спросил я его. Сферой, где я совершал свои военные преступления, было радиовещание. Я был пропагандистом нацистского радио, хитрым и гнусным антисемитом.

– Нет, – ответил он.

Я показал ему текст одной из радиопередач, предоставленной мне институтом в Хайфе.

– Прочти, – сказал я.

– Мне незачем это читать, – ответил он. – Все говорили тогда одно и то же, снова, и снова, и снова.

– Все равно прочти, сделай одолжение.

Он стал читать, на его лице постепенно появлялась кислая мина. Возвращая мне текст, он сказал:

– Ты меня разочаровываешь.

– Да?

– Это так слабо! В этом нет ни основы, ни перца, ни изюминки. Я думал, ты мастер по части расовой брани.

– А разве нет?

– Если бы кто‑нибудь из моей части СС так дружелюбно говорил о евреях, я приказал бы расстрелять его за измену! Геббельсу надо было уволить тебя и нанять меня как радиокарателя евреев. Я бы уж развернулся!

– Но ты ведь делал свое дело в своем отряде СС, – сказал я.

Арпад просиял, вспоминая свои дни в СС.

– Какого арийца я изображал! – сказал он.

– И никто тебя не заподозрил?

– Кто бы посмел? Я был таким чистым и устрашающим арийцем, что меня даже направили в особый отдел. Его целью было выяснить, откуда евреи всегда знают, что собирается предпринять СС. Где‑то была утечка информации, и мы должны были пресечь ее. – Вспоминая это, он изображал на лице горечь и обиду, хотя именно он и был источником этой утечки.

– Справилось ли подразделение со своей задачей?

– Счастлив сказать, что четырнадцать эсэсовцев были расстреляны по нашему представлению. Сам Адольф Эйхман поздравлял нас.

– Ты с ним встречался?

– Да, но, к сожалению, я не знал тогда, какая он важная птица.

– Почему «к сожалению»?

– Я бы убил его.

 

Глава четвертая.

КОЖАНЫЕ РЕМНИ…

 

Бернард Менгель, польский еврея, охраняющий меня с полуночи до шести утра, тоже моих лет. Однажды он спас себе жизнь во время второй мировой войны, притворившись мертвым так здорово, что немецкий солдат вырвал у него три зуба, не заподозрив даже, что это не труп.

Солдат хотел заполучить три его золотых коронки.

Он их заполучил.

Менгель говорит, что здесь, в тюрьме, я сплю очень беспокойно, мечусь и разговариваю всю ночь напролет.

– Вы – единственный известный мне человек, которого мучают угрызения совести за содеянное им во время войны. Все другие, независимо от того, на чьей стороне они были и что делали, уверены, что порядочный человек не мог действовать иначе, – сказал мне сегодня утром Менгель.

– Почему вы думаете, что у меня совесть нечиста?

– По тому, как вы спите, какие сны вы видите. Даже Гесс не спал так. Он до самого конца спал, как святой.

Менгель имел в виду Рудольфа Франца Гесса, коменданта лагеря уничтожения Освенцим. Благодаря его нежным заботам миллионы евреев были уничтожены в газовых камерах. Менгель кое– что знал о Гессе. Перед эмиграцией в Израиль в 1947 году он помог повесить Гесса.

И он сделал это не с помощью свидетельских показаний. Он сделал это своими собственными огромными руками.

– Когда Гесса вешали, – рассказывал он, – я связал ему ноги ремнями и накрепко стянул.

– Вы получили удовлетворение? – спросил я.

– Нет, – ответил он, – я был почти как все, прошедшие эту войну.

– Что вы имеете в виду?

– Мне так досталось, что я уже ничего не мог чувствовать, – сказал Менгель. – Всякую работу надо было делать, и любая работа была не хуже и не лучше другой. После того как мы повесили Гесса, – сказал Менгель, – я собрал свои вещи, чтобы ехать домой. У моего чемодана сломался замок, и я закрыл его, стянув большим кожаным ремнем. Дважды в течение часа я выполнил одну и ту же работу – один раз с Гессом, другой – с моим чемоданом. Ощущение было почти одинаковое.

 

Глава пятая.

ПОСЛЕДНЯЯ ПОЛНАЯ МЕРА…

 

Я тоже знал Рудольфа Гесса, коменданта Освенцима. Мы познакомились в Варшаве на встрече Нового, 1944 года.

Гесс слышал, что я писатель. Он отвел меня в сторону я сказал, что тоже хотел бы писать.

– Как я завидую вам, творческим людям, – сказал он. – Способность к творчеству – дар Божий. – Гесс говорил, что мог бы рассказать потрясающие истории. Все они – чистая правда, но людям будет невозможно в них поверить.

Он не может мне их рассказать, говорил он, пока не выиграна война. После войны, сказал он, мы могли бы сотрудничать.

– Я умею рассказывать, но не умею писать. – Он посмотрел на меня, ожидая сочувствия. – Когда я сажусь писать, я просто леденею.

Что я делал в Варшаве?

Меня послал туда мой шеф, рейхслайтер доктор Пауль Иозеф Геббельс, глава германского министерства народного просвещения и пропаганды. Я имел некоторый опыт как драматург, и доктор Геббельс хотел, чтобы я это использовал. Доктор Геббельс хотел, чтобы я написал сценарий помпезного представления в честь немецких солдат, до конца продемонстрировавших полную меру своей преданности, то есть погибших при подавлении восстания евреев в варшавском гетто. Доктор Геббельс мечтал после войны ежегодно показывать это представление в Варшаве и навеки сохранить руины гетто как декорации для этого спектакля.

– А евреи будут участвовать в представлении? – спросил я его.

– Конечно, тысячи, – отвечал он.

– Позвольте спросить, где вы предполагаете найти каких‑нибудь евреев после войны?

Он углядел в этом юмор.

– Очень хороший вопрос, – сказал он, хихикнув. – Это надо будет обсудить с Гессом.

– С кем? – спросил я. Я еще не бывал в Варшаве и еще не был знаком с братцем Гессом.

– В его ведении небольшой курорт для евреев в Польше. Надо попросить его сохранить для нас некоторое количество.

Можно ли сочинение этого жуткого сценария добавить к списку моих военных преступлений? Слава богу, нет. Оно не продвинулось дальше предварительного названия: «Последняя полная мера».

Я хочу, однако, признать, что я, вероятно, написал бы его, если бы имел достаточно времени и если бы мое начальство оказало на меня достаточное давление.

В сущности, я готов признать почти все что угодно.

Относительно этого сценария: он имел неожиданный результат. Он привлек внимание самого Геббельса, а затем и самого Гитлера к Геттисбергской речи[4]Авраама Линкольна.

Геббельс спросил меня, откуда я взял предварительное название, и я сделал для него полный перевод Геттисбергской речи. Он читал, шевеля губами.

– Знаете, это блестящий пример пропаганды. Мы не так современны и не так далеко ушли от прошлого, как нам кажется.

– Это знаменитая речь в моей родной стране. Каждый школьник должен выучить ее наизусть, – сказал я.

– Вы скучаете по Америке? – спросил он.

– Я скучаю по ее горам, рекам, широким долинам и лесам, – сказал я. – Но я никогда не был бы счастлив там, где всем заправляют евреи.

– О них позаботятся в свое время, – сказал Геббельс.

– Я с нетерпением жду этого дня. Моя жена и я – мы с нетерпением ждем этого дня, – сказал я.

– Как поживает ваша жена? – спросил Геббельс.

– Благодарю вас, процветает, – сказал я.

– Красивая женщина, – сказал он.

– Я ей передам это, ей будет чрезвычайно приятно.

– Относительно речи Авраама Линкольна… – сказал он.

– Да?

– Там есть впечатляющие фразы, которые можно прекрасно использовать в надписях на могильных плитах на немецких военных кладбищах. Честно говоря, я совершенно не удовлетворен нашим надгробным красноречием, а это, кажется, как раз то, что я давно ищу. Я бы очень хотел послать эту речь Гитлеру.

– Как прикажете, – сказал я.

– Надеюсь, Линкольн не был евреем? – спросил Геббельс.

– Я уверен, что нет.

– Я попал бы в очень неловкое положение, если бы он оказался евреем.

– Никогда не слыхал, чтобы кто‑нибудь это предполагал.

– Имя Авраам само по себе очень подозрительно, – сказал Геббельс.

– Его родители наверняка не сознавали, что это еврейское имя. Им, вероятно, просто понравилось его звучание. Это были простые люди из глуши. Если бы они знали, что это еврейское имя, они выбрали бы что‑нибудь более американское, вроде Джорджа, Стэнли или Фрэда.

Через две недели Геттисбергская речь вернулась от Гитлера. Наверху рукой самого der Fuehrer было начертано: «Некоторые места чуть не заставили меня плакать. Все северные народы едины в своих чувствах к своим солдатам. Это, очевидно, связывает нас крепче всего».

Странно, мне никогда не снились ни Гитлер, ни Геббельс, ни Гесс, ни Геринг, никто из других кошмарных деятелей мировой войны за номером два. Наоборот, мне снятся женщины.

Я спросил Бернарда Менгеля, моего ночного сторожа здесь, в Иерусалиме, что, по его мнению, я вижу в снах.

– Что вам снилось прошлой ночью? – спросил он.

– Все равно какой.

– Прошлой ночью это были женщины. Вы снова и снова повторяли два имени.

– Какие?

– Одно – Хельга.

– Это моя жена.

– Другое – Рези.

– Это младшая сестра моей жены. Только имена, и все?

– Вы сказали: «Прощайте».

– Прощайте, – отозвался я. – Это, конечно, имело смысл и во сне и наяву. И Хельга и Рези – обе ушли навсегда.

– Еще вы говорили о Нью‑Йорке, – сказал Менгель. – Вы бормотали что‑то, затем сказали: «Нью‑Йорк», а потом снова забормотали.

Это тоже имело смысл, как и большая часть того, что я вижу во сне. Я долгое время жил в Нью‑Йорке, прежде чем попал в Израиль.

– Нью‑Йорк, должно быть, рай, – сказал Менгель.

– Для вас, может быть. Для меня он был адом, даже хуже ада.

– Что может быть хуже ада? – спросил он.

– Чистилище, – ответил я.

 

Глава шестая.

ЧИСТИЛИЩЕ…

 

О моем чистилище в Нью‑Йорке: я пребывал там пятнадцать лет.

Я исчез из Германии в конце второй мировой войны. И возник неузнанный в Гринвич Вилледж. Я снял там унылую мансарду, в стенах которой скреблись и пищали крысы. Я продолжал жить в этой мансарде, пока месяц назад меня не привезли в Израиль для суда.

Было одно достоинство у моей крысиной мансарда: ее заднее окно выходило в маленький уединенный садик, маленький рай, образованный соседними задними дворами. Этот садик, этот рай, был со всех сторон отгорожен от улицы домами. Он был достаточно велик, чтобы дети могли играть там в прятки.

Я часто слышал из этого маленького рая певучий детский голосок, который всегда заставлял меня остановиться и прислушаться. Это был мелодичный печальный зов, означавший, что игра кончилась, что те, кто еще прячется, могут вылезать, и пора расходиться по домам:

«Олле‑олле‑бык‑на‑воле».

И я, прячущийся от многих, тех, кто, возможно, хотел причинить мне неприятности или даже убить меня, часто мечтал, чтобы кто‑нибудь прекратил эту мою бесконечную игру в прятки мелодичным и печальным зовом:

«Олле‑олле‑бык‑на‑воле».

 

Глава седьмая.

АВТОБИОГРАФИЯ

 

Я, Говард У. Кемпбэлл‑младший, родился в Скенектеди, штат Нью‑Йорк, 16 февраля 1912 года. Мой отец, выросший в Теннесси, сын баптистского священника, был инженером в отделе обслуживания компании Дженерал электрик.

Задачей отдела был монтаж, обслуживание и ремонт тяжелого оборудования, которое Дженерал электрик продавала по всему миру. Мой отец, объекты которого были сначала только в Соединенных Штатах, редко бывал дома. Его работа требовала таких разнообразных технических знаний и смекалки, что у него не оставалось ни свободного времени, ни воображения ни для чего другого. Он был создан для работы, а работа для него.

Единственная не техническая книга, за которой я его видел, была иллюстрированная история первой мировой войны. Это была большая книга с иллюстрациями размером фут на полтора. Отцу, казалось, никогда не надоедало рассматривать ее, хотя он и не был на войне.

Он никогда не говорил мне, что эта книга значила для него, а я никогда не спрашивал. Он только сказал о ней, что она не для детей и я не должен заглядывать в нее.

Поэтому, конечно, всякий раз, оставаясь один, я в нее заглядывал. Здесь были изображения людей, повисших на колючей проволоке, искалеченных женщин, штабеля трупов – все обычные атрибуты мировых войн.

Моя мать, в девичестве Вирджиния Крокер, была дочерью фотографа‑портретиста из Индианополиса. Она вела домашнее хозяйство и была виолончелисткой‑любительницей. Она играла на виолончели в скенектедском симфоническом оркестре и мечтала, чтобы я тоже играл на виолончели.

Из меня не вышло виолончелиста, мне, как и отцу, медведь на ухо наступил.

У меня не было братьев и сестер, а отец редко бывал дома. Поэтому в течение многих лет я был единственным компаньоном матери. Она была красивой, одаренной, болезненной женщиной. Мне кажется, что она была постоянно пьяна. Я помню, как она однажды смешала в блюдце спирт для натирания с солью. Она поставила блюдце на кухонный стол, погасила свет и посадила меня напротив. Затем она коснулась смеси спичкой. Пламя было совершенно желтое, натриевое, в нем она выглядела как труп, и я тоже.

– Смотри, – сказала она, – как мы будем выглядеть, когда умрем.

Этот дикий спектакль испугал не только меня, но и ее. Она была напугана своей странной выходкой, с тех пор я перестал быть ее компаньоном. С тех пор она со мной почти не разговаривала и полностью меня избегала, очевидно, из боязни сказать или сделать что‑нибудь еще более безумное.

Все это произошло в Скенектеди, когда мне еще не было десяти лет.

В 1923 году, когда мне было одиннадцать, отца перевели в Германию, в отделение Дженерал электрик в Берлине. С этого времени мое образование, мои друзья, мой основной язык были немецкими.

В конце концов я стал писать пьесы на немецком языке, женился на немке, актрисе Хельге Нот. Хельга Нот была старшей из двух дочерей Вернера Нота, начальника берлинской полиции.

Мои родители покинули Германию в 1939‑м, когда началась война.

Мы с женой остались.

Я зарабатывал на жизнь вплоть до окончания войны в 1945 году как автор и диктор нацистских пропагандистских передач на англоязычные страны. Я был ведушим эскпертом по Америке в министерстве народного просвещения и пропаганды.

В конце войны я оказался одним из первых в списке военных преступников, главным образом потому, что мои преступления совершались так бесстыдно открыто.

Меня взял в плен лейтенант Третьей американской армии Бернард О»Хара около Херсфельда 12 апреля 1945 года. Я был на мотоцикле, без оружия, и хотя я имел право носить форму, голубую с золотом, я не был в форме. Я был в штатском, в синем саржевом костюме и изъеденном молью пальто с меховым воротником.

Случилось так, что Третья армия как раз за два дня до этого захватила Ордруф, первый нацистский лагерь смерти. который увидели американцы. Меня привезли туда, заставили смотреть на все это: на засыпанные известью рвы, виселицы, столбы для порки, на горы обезображенных, покрытых струпьями трупов с вылезшими из орбит глазами.

Они хотели показать мне, к чему привела моя деятельность.

На виселицах в Ордруфе можно было повесить одновременно шестерых. Когда я увидел виселицы, на каждой веревке болталось по охраннику. Следовало ожидать, что и я скоро тоже буду повешен. Я сам этого ожидал и с интересом наблюдал, как мирно шесть охранников висят на своих веревках.

Они умерли быстро.

Когда я смотрел на виселицу, меня сфотографировали. Позади меня стоял лейтенант О»Хара, поджарый, как молодой волк, полный ненависти, как гремучая змея.

Фотография была помещена на обложке «Лайф» и чуть не получила Пулитцеровскую премию.

 

Глава восьмая.

AUF WIEDERSEHEN…

 

Я не был повешен.

Я совершил государственную измену, преступления против человечности и преступления против собственной совести, но до сего дня я оставался безнаказанным.

Я остался безнаказанным потому, что в течение всей войны был американским агентом. В моих радиопередачах содержалась закодированная информация из Германии.

Код заключался в некоторой манерности речи, паузах, ударениях, в покашливании и даже в запинках в определенных ключевых предложениях. Люди, которых я никогда не видел, давали мне инструкции, сообщали, в каких фразах радиопередачи следует употреблять эти приемы. Я до сих пор не знаю, какая информация шла через меня. Судя по простоте большинства этих инструкций, я сделал вывод, что даю ответы «да» или «нет» на вопросы, поставленные перед шпионской службой. Иногда, как, например, во время подготовки к вторжению в Нормандию, инструкции усложнялись, и мои интонации и дикция звучали так, словно я на последней стадии двухсторонней пневмонии.

Такова была моя полезность в деле союзников.

И эта полезность спасла мне шею.

Меня обеспечили прикрытием. Я никогда не был официально признан американским агентом, просто дело против меня по обвинению в измене саботировали. Меня освободили на основании никогда не существовавших документов о моем гражданстве, и мне помогли исчезнуть.

Я приехал в Нью‑Йорк под вымышленным именем. Я, как говорится, начал новую жизнь в моей крысиной мансарде с видом на уединенный садик.

Меня оставили в покое, настолько в покое, что через некоторое время я смог вернуть свое собственное имя, и почти никто не подозревал, что я – тот Говард У. Кемпбэлл‑младший.

Время от времени в газетах и журналах я встречал свое имя, но не как сколько‑нибудь важной персоны, а как одного из длинного списка исчезнувших военных преступников. Слухи обо мне появлялись то в Иране, то в Аргентине, то в Ирландии… Говорили, что израильские агенты рыскают в поисках меня повсюду.

Как бы то ни было, но ни один агент ни разу не постучал в мою дверь. Никто не постучал в мою дверь, хотя на моем почтовом ящике каждый мог прочесть Говард У. Кемпбэлл‑младший.

Вплоть до самого конца моего пребывания в чистилище в Гринвич Вилледж меня чуть было не обнаружили один‑единственный раз, когда я обратился за помощью к врачу‑еврею в моем же доме. У меня нагноился палец.

Врача звали Абрахам Эпштейн. Он жил с матерью на третьем этаже. Они только что въехали в наш дом.

Я назвал свое имя. Оно ничего не говорило ему, но что‑то напомнило его матери. Эпштейн был молод, он только что кончил медицинский факультет. Его мать была грузная, морщинистая, медлительная и печальная старуха с настороженным взглядом.

– Это очень известое имя, вы должны его знать, – сказала она.

– Простите? – сказал я.

– Вы не знаете кого‑нибудь еще по имени Говард У. Кемпбэлл‑младший? – спросила она.

– Я думаю, что таких немало, – ответил я.

– Сколько вам лет?

Я сказал.

– В таком случае, вы должны помнить войну.

– Забудь войну, – ласково, но достаточно твердо сказал ей сын. Он забинтовал мне палец.

– И вы никогда не слышали радиопередач Говарда У. Кемпбэлла‑младшего из Берлина? – спросила она.

– Да, теперь я вспомнил. Я забыл. Это было так давно. Я никогда не слушал его, но припоминаю, что он передавал последние известия. Такие вещи забываются, – сказал я.

– Их надо забывать, – сказал молодой доктор Эпштейн. – Они относятся к тому безумному периоду, который нужно забыть как можно скорее.

– Освенцим, – сказала его мать.

– Забудь Освенцим, – сказал доктор Эпштейн.

– Вы знаете, что такое Освенцим? – спросила его мать.

– Да, – ответил я.

– Там я провела свои молодые годы, а мой сын, доктор, провел свое детство.

– Я никогда не думаю об этом, – сказал доктор Эпштейн резко. – Палец через несколько дней заживет. Держите его в тепле и сухим. – И он подтолкнул меня к двери.

– Sprechen Sie Deutsch? – спросила меня его мать, когда я уходил.

– Простите? – ответил я.

– Я спросила, не говорите ли вы по‑немецки?

– О, – сказал я, – нет, боюсь, что нет. – Я неуверенно произнес: «Nein?» – Это значит «нет»? Не так ли?

– Очень хорошо, – сказала она.

– Auf Wiedersehen – это «до свиданья», да? – сказал я.

– До скорой встречи, – ответила она.

– О, в таком случае, Auf Wiedersehen, – сказал я.

– Auf Wiedersehen, – сказала она.

 

Глава девятая.

ТЕ ЖЕ И МОЯ ЗВЕЗДНО‑ПОЛОСАТАЯ КРЕСТНАЯ…

 

Меня завербовали в качестве американского агента в 1939 году, за три года до вступления Америки в войну. Меня завербовали весенним днем в Тиргартене в Берлине.

Месяц назад я женился на Хельге Нот. Мне было двадцать шесть.

Я был весьма преуспевающим драматургом и писал на языке, на котором я пишу лучше всего, – на немецком. Одна моя пьеса, «Кубок», шла в Дрездене и в Берлине. Другая, «Снежная роза», готовилась к постановке в Берлине. Я как раз кончил третью – «Семьдесят раз по семь». Все три пьесы были в духе средневековых романов и имели такое же отношение к политике, как шоколадные \»eclairs.

В этот солнечный день я сидел в пустом парке на скамейке и думал о четвертой пьесе, которая начала складываться в моей голове. Само собой появилось название «Das Reich der Zwei» – «Государство двоих».

Это должна была быть пьеса о нашей с Хельгой любви. О том, что в безумном мире двое любящих могут выжить и сохранить свое чувство, только если они остаются верными государству, состоящему из них самих, – государству двоих.

На скамейку напротив сел американец средних лет. Он казался глуповатым болтуном. Он развязал шнурки ботинок, чтобы отдыхали ноги, и принялся читать чикагскую «Санди трибюн» месячной давности.

На аллее, разделявшей нас, появились три статных офицера СС.

Когда они прошли мимо, человек отложил газету и заговорил со мной на гнусавом чикагском диалекте.

– Красивые мужчины, – сказал он.

– Пожалуй, – ответил я.

– Вы понимаете по‑английски? – спросил он.

– Да.

– Слава богу, нашелся человек, понимающий по‑английски. А то я чуть было не спятил, пытаясь найти, с кем бы поговорить.

– Вот как?

– Что вы думаете обо всем этом? – спросил он. – Или считается, что надо обходить такие вопросы?

– О чем «об этом»? – спросил я.

– О том, что творится в Германии. Гитлер, евреи и все такое.

– Все это от меня не зависит, и я об этом не думаю, – ответил я.

– Это не ваш навар?

– Простите? – сказал я.

– Не ваше дело?

– Вот именно.

– Вы не поняли, когда я сказал навар вместо дело? – спросил он.

– Разве это обычное выражение? – спросил я.

– В Америке – да. Не возражаете, если я пересяду, чтобы не кричать,

– Если угодно, – сказал я.

– Если угодно, – повторил он, пересаживаясь на мою скамью. – Так мог бы сказать англичанин.

– Американец, – сказал я.

Он поднял брови.

– Неужели? Я пытался отгадать, не американец ли вы, но решил, что нет.

– Благодарю, – сказал я.

– Вы считаете, что это комплимент, и поэтому сказали «благодарю»? – сказал он.

– Не комплимент, но и не оскорбление. Просто мне это безразлично. Национальность просто не интересует меня, как, наверное, должна была бы интересовать.

Казалось, это его озадачило.

– Хоть это меня и не касается, но чем вы зарабатываете себе на жизнь? – сказал он.

– Я писатель, – сказал я.

– Неужели? Какое совпадение! Я как раз сидел здесь и думал: из того, что вертится у меня в голове, можно было бы написать неплохую шпионскую историю.

– Вот как? – сказал я.

– Я могу подарить ее вам, – сказал он. – Я никогда ее не напишу.

– Мне бы справиться с собственными планами, – сказал я.

– Да, но со временем вы можете истощиться, и тогда вам пригодится этот мой сюжет, – сказал он. – Понимаете; есть молодой американец, который так долго жил в Германии, что практически стал немцем. Он пишет пьесы на немецком, женат на прелестной актрисе‑немке, знаком со многими высокопоставленными нацистами, которые любят болтаться в театральных кругах. – И он пробубнил несколько имен нацистов – более значительных и помельче, которых мы с Хельгой прекрасно знали.

Не то чтобы мы с Хельгой были без ума от нацистов. Но и не могу сказать, что мы их ненавидели. Они были наиболее восторженной частью нашей публики, важными людьми общества, в котором мы жили.

Они были людьми.

Только ретроспективно я могу думать, что они оставили за собой страшный след.

Честно говоря, я и сейчас не могу так о них думать. Я слишком хорошо знал их и слишком много сил положил в свое время на то, чтобы завоевать их доверие и аплодисменты.

Слишком много.

Аминь.

Слишком много.

– Кто вы? – спросил я у человека в парке.

– Разрешите мне сначала кончить мой рассказ,‑сказал он. – Этот молодой человек знает, что надвигается война, понимает, что немцы будут на одной стороне, а американцы на другой. И этот американец, который до сих пор был просто вежлив с нацистами, решает сделать вид, что он сам нацист, остается в Германии, когда начинается война, и становится очень полезным американским шпионом.

– Вы знаете, кто я? – спросил я.

– Конечно, – сказал он. Он вынул бумажник и показал мне удостоверение Военного ведомства Соединенных Штатов на имя майора Фрэнка Виртанена, без указания подразделения.

– Вот кто я, – сказал Фрэнк Виртанен. – Я предлагаю вам стать агентом американской разведки, мистер Кемпбэлл.

– О боже, – сказал я с раздражением и обреченностью. Я весь поник. Потом я снова выпрямился и произнес: – Смешно. Нет, черт возьми, нет.

– Ладно, – сказал он. – Я не особенно огорчен, ведь вы дадите мне окончательный ответ не сегодня.

– Если вы воображаете, что я пойду сейчас домой, чтобы это обдумать, вы ошибаетесь. Домой я пойду, чтобы вкусно поесть с моей очаровательной женой, послушать музыку, заняться с женой любовью, а потом спать как убитый. Я не солдат, не политик. Я человек искусства. Если придет война, я ей не помощник. Если придет война, я буду продолжать заниматься своим мирным делом.

Он покачал головой.

– Я желаю вам всего самого лучшего, мистер Кемпбэлл, – сказал он, – но эта война вряд ли кого‑нибудь оставит за мирным делом. И как ни грустно, но я должен сказать, что чем ужаснее будут дела нацистов, тем меньше у вас будет шансов спать по ночам как убитый.

– Посмотрим, – натянуто сказал я.

– Правильно, посмотрим, – сказал он. – Вот почему я сказал, что вы дадите мне окончательный ответ не сегодня. Вы должны дойти до него сами. Если вы решите ответить «да», вам надо будет действовать совершенно самостоятельно, сотрудничать с нацистами, стремясь добиться как можно более высокого положения.

– Прелестно! – сказал я.

– Да, в этом есть своя прелесть, – сказал он. – Вы должны стать настоящим героем, в сотни раз храбрее любого обыкновенного человека.

Тощий генерал вермахта и толстый штатский с портфелем шли мимо нас, возбужденно разговаривая.

– Здрасьте, – сказал им дружелюбно майор Виртанен. Они высокомерно фыркнули и прошли дальше.

– С началом войны вы добровольно пойдете на то, что вы конченый человек. Даже если вас не схватят во время войны, вы обнаружите, что ваша репутация погибла и вообще вам не осталось ради чего жить.

– Вы описали все это очень заманчиво, – сказал я.

– Я думаю, есть шанс сделать это заманчивым для вас, – сказал он. – Я видел пьесу, которую вы сейчас поставили, и читал другую, которую собираетесь ставить.

– Да? И что вы из них узнали?

Он улыбнулся.

– Что вы обожаете чистые сердца и героев, что вы любите добро, ненавидите зло и верите в романтику.

Он не назвал главной причины, по которой можно было ожидать, что я пойду по этому пути и стану шпионом. Главная причина в том, что я бездарный актер. А как шпион такого сорта, о котором шла речь, я имел бы великолепную возможность играть главные роли. Я должен был, блестяще играя нациста, одурачить всю Германию, и не только ее.

И я действительно всех одурачил. Я стал вести себя как человек из окружения Гитлера, и никто не знал, каков я на самом деле, что у меня глубоко внутри.

Могу ли я доказать, что я был американским шпионом? Главное свидетельство тому – моя невредимая лилейно‑белая шея. И это единственное свидетельство, которое у меня есть. Те, кто обязан доказать мою виновность или невиновность в преступлениях против человечности, при– глашаются тщательно ее обследовать.

Правительство Соединенных Штатов не подтверждает и не отрицает, что я был его агентом. Не так уж и много, что оно не отрицает такой возможности. Однако оно тут же отнимает у меня эту зацепку, отрицая, что человек по имени Фрэнк Виртанен вообще когда‑нибудь служил в каком‑нибудь правительственном учреждении. Никто, кроме меня, не верит в его существование. Поэтому я в дальнейшем часто буду называть его Моей Звездно‑Полосатой Крестной. Среди многого, что поведала мне Моя Звездно‑Полосатая Крестная, были пароль и ответ, по которым я мог опознать своих связных, а они меня, если начнется война.

Пароль был: «Ищи новых друзей».

Ответ: «Но старых не забудь».

Мой здешний адвокат – ученый‑юрист господин Алвин Добровитц. Он, в отличие от меня, вырос в Америке. Мистер Добровитц сказал мне, что пароль и ответ – часть песни идеалистической организации американских девушек, которая из‑за цвета своей формы называется «Коричневые».

Полностью этот куплет, по словам Добровитца, звучит так:

 

Ищи новых друзей,

Но старых не забудь.

Помни – старый друг

Лучше новых двух.

 

 

Глава десятая.

РОМАНТИКА…

 

Моя жена никогда не знала, что я шпион.

Я бы ничего не потерял, рассказав ей об этом. Это не заставило бы ее любить меня меньше. И не грозило бы мне никакой опасностью. Просто божественный мир моей Хельги, эта Книга Откровений, стал бы казаться, обыденным.

Войны и без того было достаточно.

Хельга считала, что я верю в ту чепуху, которую говорю по радио и говорю на приемах. Мы постоянно бывали на приемах.

Мы были очень популярной парой, веселой и патриотичной. Люди обычно говорили, что мы их ободряем, вызываем желание действовать. И Хельга тоже не шла через войну просто разряженной дамочкой. Она выступала в частях, часто под грохот вражеских орудий.

Вражеских? Чьих‑то орудий, во всяком случае.

Вот так я ее и потерял. Она выступала в частях в Крыму, а в это время русские отбили Крым, Хельга считалась погибшей.

После войны я заплатил круглую сумму частному детективному агентству в Западном Берлине, чтобы обнаружить хоть малейший ее след. Результат: ноль. Моим условием агентству был гонорар в десять тысяч долларов за неопровержимое доказательство того, что моя Хельга жива или погибла.

Ни черта.

Моя Хельга не сомневалась, что я верю в то, что говорю о человеческих расах и механизмах истории, и я был благодарен ей. Неважно, кем я был в действительности, неважно, что я действительно думал. Безоглядная любовь – вот что мне было нужно, и моя Хельга была ангелом, который мне ее дарил.

В изобилии.

Ни один молодой человек на свете не столь совершенен, чтобы не нуждаться в безоглядной любви. Боже мой! Молодые люди участвуют в политических трагедиях, когда на карту поставлены миллиарды, а ведь единственное сокровище, которое им стоит искать, – это безоглядная любовь.

Das Reich der Zwei, государство двоих – Хельгино и мое, – его территория, территория, которую мы так ревниво оберегали, не намного выходило за пределы наше необъятной двухспальной кровати.

Ровная стеганая пружинистая маленькая страна, а мы с Хельгой – горы на ней.

И при том, что в моей жизни ничего не имело смысла, кроме любви, каким же исследователем географии я был! Какую карту я мог бы нарисовать для микроскопическою туриста, этакого субмикроскопического Wandervogel, колесящего на велосипеде между родинкой и курчавыми золотистыми волосками по обе стороны Хельгиного пупка. Если это образ дурного вкуса – прости меня, Боже. Для психического здоровья необходимы игры. Я просто описал наш собственный взрослый вариант детской игры «этот маленький поросеночек»…

О, как мы прижимались друг к другу, моя Хельга и я, как безумно мы прижимались! Мы не прислушивались к тому, что говорили друг другу. Мы слушали только мелодии наших голосов. В том, ч

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.