Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Чинуа Ачебе. Сахарный малыш



 

Я заметил, как на лице его мелькнула ярость в миг этого странного порыва, и все понял. Дело не в символике жеста — она, на мой взгляд, была вполне очевидна. Нет. Я имею в виду его убийственную серьезность.

Длилось это всего пару секунд, не дольше. А сколько еще нужно, чтобы запустить руку в сахарницу, зачерпнуть горсть песку и швырнуть в окно? Его тяжелая челюсть свирепо выпятилась на мгновение, но тотчас гримаса злости растворилась в кроткой рассеянной улыбке.

— Ах! Зачем?.. — растерянно воскликнул один из остальных двух гостей.

— Просто чтобы показать сахару, что я его победил. Что настал день, когда я могу позволить себе сахар, а если мне взбредет в голову, то и выбросить его.

Оба гостя захохотали.

Клет присоединился к ним, но сдержанно. Тут и я усмехнулся.

— Ну и чудак ты, Клет, — пропыхтел Умера, трясясь от смеха всей своей тушей и сверкая глазами.

И мы принялись за чай и хлеб, густо намазанный маргарином.

— Верно, — заметил друг Умеры, имени которого я не расслышал. — Бедный сахар, пропала его голова.

— Аминь.

— Скоро и маслу придет черед, — добавил Умера. — Извините, дурная привычка. — Он макнул ломоть хлеба в чай, пронес над столом, роняя капли, и, запрокинув голову, запихнул целиком в свой огромный ротище. Вот как я ем хлеб, — промямлил он с набитым ртом. Затем отщипнул еще кусочек, на сей раз довольно скромный, и швырнул в окно. — Иди поздоровайся с сахаром, и пропадай ваши головы.

— Аминь.

— Расскажи им про нас с сахаром, Майк, — попросил Клет. — Расскажи.

— Ну, — пробормотал я, — тут и рассказывать особо нечего. Просто дружище Клет, как сказали бы наши друзья-англичане, не дурак положить сладенького на зуб. Но англичане — народ сдержанный и вряд ли найдутся как назвать сластену вроде Клета, которому подавай сладенького на все тридцать два зуба.

Шутка была с бородой, но Умера и его друг услышали ее впервые и почтили еще одним взрывом хохота. И прекрасно, потому что рассказывать правду, как просил Клет, не хотелось. Тем более что Умера со своим приятелем, по счастью, уже наперебой толковали о собственных невзгодах: тогда почти все мы были, как те ипохондрические старушки, которым не терпится оповестить всех и вся о леденящих душу подробностях своих неповторимых недугов.

Мне же это все казалось мучительно, нестерпимо жалким. Не в пример некоторым людям (да хоть тому же Клету), я никогда не умел превращать что угодно в хороший рассказ. Меня боль не отпускает гораздо дольше, чем его, даже когда — странное дело — это его, а не моя боль. Мне бы ни в жизнь не пришло в голову разыграть над сахаром такой шутовской триумф. Мне от него стало не по себе даже в роли зрителя. Все равно что знакомый выставил бы мне бутылку, обнаружив в утренней газете некролог тому парню, что когда-то соблазнил его жену. Я поперхнусь этой выпивкой, потому что триумфатор не вызовет у меня ничего, кроме презрения и жалости, а любовник, когда-то столь заслуженно наставивший ему рога, внушит восхищение.

Сахар для Клета — не просто сахар. Это для него то, без чего жизнь просто несносна. В последние полтора года войны мы жили и работали вместе, так что я вблизи наблюдал его мучения, одно унизительное поражение за другим. Я никогда не понимал его пристрастия и не мог даже посочувствовать ему от души. Я довольствовался своим скудным ужином, даже и не помышляя об обедах и завтраках. Поначалу я страдал от отсутствия мяса и рыбы, а особенно соли в супе, но на второй год войны постепенно перестал обращать на это внимание. Но Клет, наоборот, с каждым днем все сильнее цеплялся за свой чай с сахаром. Я даже не стал выяснять, откуда у него вообще взялась эта странная привычка, эта, иначе и не назовешь, раковая опухоль; видимо, первая злокачественная клетка зародилась долгими зимними вечерами в негритянских кварталах Лэдброук-гроув.

Другие любители чая и кофе давным-давно привыкли обходиться горьким и черным напитком: удалось бы хоть его раздобыть! Потом какой-то непризнанный гений облегчил их муки открытием, что кокосовый орех, добавленный в кофе, снимает почти всю горечь. К тому же это оказался вполне питательный petit dejeuner.[12] Но Клету, бедолаге, было нужно все — или ничего. Я уже говорил, что временами он доводил меня до ручки? Да, случалось. Но иногда я проникался человеколюбием и не столько сердился на него, сколько соболезновал: в конце концов, чем эта навязчивая потребность в сахаре глупее любого другого пристрастия, которых в наши дни пруд пруди? Да ничем. А вдобавок она никому не вредит, чего не скажешь обо всех прочих зависимостях.

Однажды он примчался домой как на крыльях. Какой-то знакомый, недавно вернувшийся из — за границы, продал ему за три фунта две дюжины таблеток искусственного заменителя сахара. Клет двинулся прямиком на кухню и поставил чайник. Потом достал из потайного кармана сумки старую жестянку с быстрорастворимым кофе (чай у него уже закончился), затвердевшим в сплошную массу. «Ничего с ним не случилось, — приговаривал он, хотя я не сказал ни слова. — Это просто от влажности, а запах что надо». Он понюхал содержимое жестянки, отковырнул ножом два твердокаменных кусочка и приготовил две чашки кофе. Потом сел и с блаженной улыбкой откинулся на спинку стула.

Суррогат был омерзительный. Из-за него от каждого глотка появлялся вязкий привкус и рот наполнялся слюной. Мы пили молча. Потом Клет внезапно вскочил и выбежал вон, давясь рвотой. Тогда я прекратил свои мученические попытки допить то, что еще оставалось в чашке.

Когда он вернулся, я извинился. Клет не ответил. Он прошел прямо в свою комнату, налил в чашку воды и снова вышел во двор — прополоскать рот. Побулькал немного, выплеснул остаток воды в пригоршню и смочил лицо. Я еще раз извинился, и он кивнул.

Позже он зашел ко мне. «Тебе не нужно?» — с явным отвращением он протянул мне злополучные таблеточки. "Удивительно, как может истощить человека один-единственный приступ рвоты. «Нет, — я покачал головой. — Но не выбрасывай. Кому-нибудь наверняка понадобится, долго искать не придется».

Но Клет или не услышал меня, или просто не мог держать эти таблетки при себе больше ни минуты. Он вышел в третий раз и швырнул их в те самые заросли, над которыми его только что вывернуло.

Должно быть, он возлагал на этот несчастный эрзац такие надежды, что разочарование совсем его подкосило. Он был на грани срыва. Два дня он пролежал в постели не вставая, не выходя ни по утрам — на работу в директорат, ни по вечерам — в гости к своей подруге Мерси.

На третий день я взбесился и сказал ему пару ласковых. Напомнил о борьбе за выживание, призвав на помощь ту самую риторику, которой славились его агитки на радио. «К черту твою войну! К черту твое выживание!» — рявкнул он. Однако вскоре пришел в себя и устыдился. Я же, в свою очередь, сменил гнев на милость и приступил к тайному расследованию.

Один приятель из директората рассказал мне об отце Догерти, который жил милях в десяти от нас и управлял всей районной сетью складов «Каритас».[13]Этот мой друг, сам небезызвестный и неплохо осведомленный деятель на католическом поприще, предупредил, что отец Догерти, при всей доброте и широте натуры, довольно-таки непредсказуем, особенно в последнее время, после того как его задело в голову шрапнелью в аэропорту.

В следующую субботу мы с Клетом отправились в путь и застали отца Догерти в необъяснимо отличном расположении духа — для человека, который шесть ночей подряд в кромешной тьме, под валящимися с неба бомбами руководил в аэропорту разгрузкой самолетов с гуманитарной помощью, а домой возвращался к семи утра и едва успевал урвать пару часов на сон. Отмахнувшись от наших славословий, он сказал, что работает неделя через неделю: «Еще одна ночь сегодня, а потом семь дней буду отсыпаться в свое удовольствие».

Вся гостиная у него провоняла так, что не продохнуть: вяленой рыбой, сухим молоком, яичным порошком и прочими благотворительными запахами. Отец Догерти протер глаза кулаком и спросил, чем может помочь. Но не успели мы сказать хоть слово, как он устало поднялся, потянулся за термосом, стоявшим на крышке книжного шкафа — пустого, не считая крошечного распятия в уголке, — и спросил, не желаем ли мы кофе. Мы сказали: «Да, спасибо», полагая, что в этом доме, в этой цитадели «Каритао, где самый воздух напоен благотворительностью, одно слово «кофе» уже предполагает сахар и молока. А я еще подумал, что мы с отцом Догерти отлично поладим, учитывая, что и вправду восхищались его преданным служением народу: ведь он хоть и отверг похвалы, а все-таки даже святой не устоит перед умеренным одобрением (если не скатываться до откровенной лести). Он вышел в другую комнату, вернулся с тремя блекло-голубыми, жалкого вида пластмассовыми чашками и налил кофе, попадая при этом себе на палец и извиняясь за неудобную конструкцию термоса.

Я начал вежливо потягивать кофе, краешком глаза наблюдая за Клетом. Тот отхлебнул чуточку и держал во рту не глотая.

— Итак, чем могу помочь? — повторил отец Догерти, прикрывая тыльной стороной ладони очередной чудовищный зевок.

Я заговорил первым. Я страдал сенной лихорадкой и спросил, не найдется ли у него каких — нибудь таблеток от аллергии.

— Разумеется, — кивнул он. — Непременно. Как раз то, что вам нужно. У отца Джозефа те же проблемы, так что нужный препарат у меня всегда в запасе.

Он снова пошел в другую комнату, бормоча: «Аллергия, аллергия, аллергия…», словно человек, разыскивающий в огромном книжном шкафу нужную книгу. «Ага, вот и они!» — донеслось до нас, и отец Догерти вернулся с пузырьком в руках.

— На немецком, — заметил он, разглядев этикетку. — Читаете по-немецки?

— Нет.

— И я. Для начала принимайте три раза в день, а там видно будет.

— Спасибо, отец Догерти.

— Следующий! — жизнерадостно воскликнул он.

Пока он искал таблетки, Клет успел набрать полный рот кофе и, метнувшись к низенькому окошку за спиной, торопливо все выплюнуть.

— Итак, ваше желание? Подумайте хорошенько, у вас всего один шанс! — подмигнул отец Догерти, развеселившись уже от души.

— Отец Догерти, — торжественно промолвил Клет, — мне необходим сахар.

С той самой минуты, как мы переступили порог этого дома, я не переставал беспокоиться: как же он выразит свою просьбу, в какие слова облечет? А он умудрился сказать это так просто — прямо от чистого сердца! Восхитительно, подумал я; мне самому так ни за что бы не удалось. Возможно, отец Догерти неосознанно помог ему, привнеся в ситуацию не только веселье, но и толику строгой мифологической простоты. Но даже если и так, то уже в следующий миг он разрушил все, и чуть ли не быстрее, чем капризный ребенок обращает в груду песка волшебный замок, только что возведенный его же руками.

Он ухватил Клета за воротник и с криками «Негодяй! Подлец!» вытолкал его вон. Потом обернулся ко мне, но я уже нашел другую дверь и вышел без его помощи. А отец Догерти продолжал бушевать и яриться, как настоящий буйнопомешанный. «Господи! — орал он все громче и громче. — Не забудь эту хулу на Духа Святого, когда придет Судный день!.. Сахар! Сахар! Сахар!!! — доносились до нас его хриплые вопли. — Требовать сахар, когда тысячи невинных младенцев умирают каждый божий день из-за того, что неоткуда взять стакан молока!» В конце концов он так завелся, что выскочил из дому и бросился на нас, потрясая кулаками. Ничего не оставалось, как пуститься наутек под градом его святейших проклятий.

В унынии, не в силах вымолвить ни слова, мы простояли целый час на перекрестке, пытаясь поймать машину до Амафо. Кончилось тем, что и обратно мы пошли пешком, — десять миль под немилосердно палящим солнцем, замирая от страха при мысли, что в любую секунду можем угодить под налет.

Вот какую историю Клет просил меня рассказать в честь нашего первого чаепития. Сами посудите, разве я мог это сделать? Даже задним числом мне не удавалось усмотреть в ней победу. Это было поражение. Причем далеко не единственное — и не самое тягостное.

Вскоре после встречи с отцом Догерти меня «послали с миссией» от отдела международных отношений. Правда, «миссия» — это было слишком громко сказано: вся поездка — не дольше недели и не дальше португальского острова Сан — Томе. И все-таки я был на седьмом небе. Заграница — она всегда заграница, а я не выезжал из Биафры с самого начала войны. Прискорбный этот факт не только ронял меня, как человека с репутацией перекати-поля, в глазах товарищей, но и, что куда важнее, не оставлял ни малейшего шанса погреться снова в лучах тех скромных удобств — мыла, полотенца, бритвенных лезвий и прочая, — которые вдруг превратились в символы высокого статуса и богатой жизни.

За день до отъезда ко мне нагрянули гости. Собрались все — друзья и приятели, просто знакомые и даже без пяти минут враги. Каждый пришел со своей маленькой просьбой. Такие визиты давно уже стали настоящим ритуалом, чуть ли не праздником, древний смысл которого было уже не извлечь из недр народной памяти. Кому — то повезло — вот счастливчик, его «посылают с миссией» в иной, поистине мифический мир, недоступный простому смертному, — в мир, где все еще царят изобилие и безопасность. И все приходят к нему загадать желание. И на каждую просьбу везунчик неизменно отвечает: «Обязательно постараюсь, но ты же понимаешь, проблема в том, что…»

«Да-да, конечно, я понимаю, но ты хотя бы попытайся…»

И никаких надежд, никаких долгов и обязательств.

Но от некоторых поступали по-настоящему серьезные заказы. На такие просьбы не тратили слов. Достаточно было клочка бумаги, записки с пришпиленной к ней «иностранной валютой». Одни заказывали соль — ее практически не ввозили, слишком уж тяжелый груз. Многие просили нижнее белье себе или своим девушкам, а один нахал заказал контрацептивы — средства для планирования внесемейного бюджета, как я, к немалой радости всего сборища, не преминул окрестить их вслух. Я носился с блокнотом по комнате как очумелый, то и дело поминая отца Догерти: «Подумайте хорошенько, у вас всего один шанс!»

Да-да, и без пяти минут враги тоже явились. Вроде нашего соседа через дорогу — в прошлом, как поговаривали, протестантского священника, лишенного сана за какие-то прегрешения. Этот напыщенный осел, каких еще свет не видывал, в самом начале войны купил себе теплое местечко и теперь заведовал распределением скудных правительственных закупок за рубежом, главным образом женского белья. Я этого Никодима[14]чуть в шею не вытолкал, чудом взяв себя в руки. До того дня он держался так, словно нас для него вообще не существует. А тут смотрю — пожаловал, да еще раскачивается, точно эмир на коне, и благоухает «Эринмором».[15]Подплыл ко мне вразвалочку и спрашивает, не смогу ли я купить ему два флакона помады для окраски седых волос. И протягивает пять долларов. Я-то не забыл того случая, когда моя подруга подала прошение на покупку лифчика, а этот подлец предложил ей провести с ним выходные в какой-то занюханной деревушке.

Командировочные у меня были мизерные, но в Сан-Томе я сэкономил на ланчах и к концу недели наскреб валюты, чтобы купить кое-что для себя, в том числе таблетки от аллергии (пузырек отца Догерти я тогда позабыл в спешке). А для Клета я приобрел — к величайшему своему счастью — жестянку чая «Липтон и два пакета сахара по полфунта. Представьте себе, в какой ужас и ярость я пришел, когда один из этих пакетов у меня стащили в аэропорту, стоило на секунду отвернуться от багажа во время проверки паспорта! Как знать, если бы этот пакет не украли, Клету, может, и не пришлось бы потерпеть самое унизительное поражение от сахара, которое ему еще только предстояло.

В день моего возвращения к нему (и ко мне) пришла Мерси. Я привез ей кусок мыла «Люкс» и тюбик крема для рук. Она была в восторге.

— Хочешь чаю? — спросил Клет.

— О да! промурлыкала она нежным голоском. — У тебя есть чай? Здорово! И сахар! Здорово! Замечательно! Я возьму себе немного.

Я этого не видел, но, должно быть, она запустила руку в распечатанный пакет с сахаром и зачерпнула пригоршню, чтобы пересыпать в свою сумочку. Клет, как раз возвращавшийся с кухни, уронил горячий чайник и кинулся на нее коршуном. И это я уже увидел своими глазами. Мерси на миг растерялась — решила, видимо, что это какая-то дурацкая шутка. Но я-то знал, что шутками здесь и не пахнет, и в тот момент был готов возненавидеть Клета до конца своих дней. Он схватил Мерси за руку и, чуть не скрипя губами, начал разжимать ее пальцы.

— Клет! — рявкнул я. — Прекрати!

— Черта с два! — огрызнулся он. — Знаешь, где у меня эти девки уже сидят?! Только и знают, что хватать и тащить, что плохо лежит!

— Пусти меня! — вскрикнула Мерси, залившись слезами стыда и обиды. Высвободив руку из его хватки, она отступила на шаг, швырнула горсть сахара ему в лицо, схватила сумочку и бросилась вон. Клет подобрал сахар — с полдюжины кусочков.

— Сэм! — окликнул Клет слугу. — Поставь еще чайник! — А потом, повернувшись ко мне, повторил: — Майк, ты просто обязан рассказать им о моей битве с сахаром.

Глаза его сверкнули безумием воспоминаний.

— В школе его называли «Сахарный малыш», — опять уклонился я.

— Ну, Майк, рассказчик из тебя ни к черту! И как тебя только приняли в управление пропаганды!

Гости захохотали. Я видел, что Клет в отчаянии. Капельки пота выступили у него на лбу. Всем своим видом он молил позволить ему предаться торжеству самобичевания.

Я взбеленился.

— Из-за сахара он потерял свою девушку, — выпалил я. — Да-да, потерял хорошую, порядочную девушку, потому что не пожелал расстаться с полудюжиной кусочков сахара, который я ему купил.

— Неправда! — вскричал Клет. — Тоже мне, нашел порядочную девушку! Мерси была такая же загребущая бесстыдница, как они все!

— Как мы все, Клет. Интересно, как ты этого не понял раньше? Ты столько месяцев ходил к ней, спал с ней… а понял только тогда, когда я купил пачку сахара! Тут-то у тебя открылись глаза!

— Все уже слышали, что это ты его купил, Майк. Незачем повторять. Не в этом же дело…

— А в чем тогда дело?

И тут я сообразил, до чего же все это глупо. И как легко — даже теперь — мы поддаемся вспышкам бессмысленной злобы, как в те времена отчаяния, когда от одного сердитого слова, брошенного впопыхах, между двумя в общем-то миролюбивыми друзьями могла разгореться война не на жизнь, а на смерть. И я обратил все в шутку, удержавшись буквально на волоске от пропасти.

— Когда Клет соберется жениться, — сказал я, — для него придется придумать специальную брачную клятву. «И буду делить с тобою все блага мира, кроме продуктов компании “Тейт энд Лил”». Если отцу Догерти когда-нибудь разрешат вернуться в страну, он это оценит по достоинству.

Умера и его приятель снова покатились со смеху.

 

Амос Оз. Путь ветра

 

 

 

Последний день Гидеона начался с великолепного восхода.

Заря была нежна, словно осенью. За сплошной пеленой облаков, одевшей восточный горизонт, мерцали вспышки бледного света. Новый день лукаво скрывал свои планы, ничем не выдав, что у него за пазухой дожидается своего часа волна полуденного зноя.

Горы на восходе сияли пурпуром, утренний ветерок овевал их. Вот стену облаков пронзили длинные косые лучи.

И настал день. Темные дыры амбразур замигали, словно детские глазки спросонья, когда солнце коснулось их ласковой рукой. Ослепительный шар поднялся над горизонтом, ударил по стройным рядам облаков и сокрушил их. Восток пылал. Нежный пурпур отступил и бежал перед яростным блеском алого.

Лагерь пробудился по сигналу за несколько минут до восхода. Гидеон встал, босиком вышел из барака и, все еще во власти сна, стал глядеть на разгорающееся утро. Одну узкую ладонь он козырьком приставил к не желавшим просыпаться глазам, а другой рукой принялся машинально застегивать пуговицы. В свежем утреннем воздухе уже слышались голоса и металлический лязг машин; несколько усердных мальчишек уже чистили оружие для первой проверки. Гидеон медлил. В душе зашевелилась какая-то усталая тревога, смутное желание непонятно чего. Солнце уже давно взошло, а он все еще сонно торчал возле барака, пока кто-то не толкнул его в спину и не велел заняться делом.

Он вернулся в комнату, заправил походную кровать, почистил автомат и взял бритвенные принадлежности. По дороге, среди эвкалиптов с белоснежными стволами и висящих гроздьями плакатов с требованиями дисциплины и опрятности, он вдруг вспомнил, что сегодня как раз День независимости, пятое ияра.[16]Сегодня взвод должен был устроить праздничное парашютное шоу в долине Изреель. Он зашел в душевую и, ожидая, пока освободится зеркало, чистил зубы и думал о девочках. Часа через полтора все приготовления будут закончены, взвод погрузится в самолет и будет на пути к месту назначения.

Целая толпа радостных штатских будет ждать, когда они прыгнут, и среди них, конечно, будет много девчонок. Они будут прыгать почти над Ноф Харишем — кибуцем, где Гидеон родился и жил до того дня, как ушел в армию. Когда ноги коснутся земли, его окружит толпа ребятишек из кибуца; они будут прыгать вокруг и кричать: «Гидеон! Смотрите, это же наш Гидеон!»

Он протиснулся к зеркалу между двумя огромными парнями, достал бритву и принялся намыливать лицо.

— Жаркий сегодня денек, — сказал он.

— Еще нет. Но будет, — солидно ответил один из них.

А второй проворчал ему в спину:

— Закрой хлебало. Так и будешь целый день языком чесать?

Гидеон не обиделся. Наоборот, от этих слов внутри у него поднялась необъяснимая волна радости. Он вытер лицо и вышел на плац. Голубой сумеречный свет сменился серовато-белым грязным сиянием хамсина.[17]

 

 

Шимшон Шейнбаум вчера вечером авторитетно сообщил, что хамсин уже на подходе. Встав с постели, он первым делом устремился к окну и с чувством глубокого удовлетворения убедился, что, как всегда, был прав. Он закрыл ставни, чтобы защитить комнату от обжигающего ветра, сполоснул водой лицо, волосатые плечи и грудь, побрился и сделал себе на завтрак кофе со сладким рулетиком, который принес вчера из столовой. Шимшон Шейнбаум терпеть не мог попусту тратить время, особенно по утрам, когда так хорошо работалось: выходить из квартиры, тащиться в столовую, болтать, читать газеты, обсуждать новости — и вот уже пол-утра как не бывало. Он всегда начинал день с чашки кофе и рулетика. В десять минут шестого, после раннего выпуска новостей, отец Гидеона Шейнбаума уже сидел за столом. И так изо дня в день круглый год безо всяких исключений.

Он уселся за стол и несколько минут глядел на карту страны, висевшую на стене напротив. Он пытался вспомнить сон, увиденный рано утром незадолго перед пробуждением; тот сидел где-то в глубинах памяти, будто ноющая заноза. Но сон не вспоминался. Шимшон решил, что не отдаст подлому сну больше ни минутки, и приступил к работе. Правда, сегодня был праздник, но лучший способ отметить его — как следует поработать, а не валять дурака. До того как наступит время идти смотреть на парашютистов — и на Гидеона, который мог быть среди них и прыгать одним из первых, — было еще несколько часов рабочего времени. В семьдесят пять уже не можешь себе позволить безрассудно тратить время, особенно если в памяти теснится столько всего, что надо перенести на бумагу. Господи, как мало времени!

Шимшон Шейнбаум в представлениях не нуждается. Еврейское Рабочее Движение знает, как почтить своих отцов-основателей; десятилетиями имя Шимшона Шейнбаума было окружено ореолом славы. Десятилетиями он нес на алтарь борьбы тело и душу, чтобы воплотить видения своей юности. Неудачи и разочарования не поколебали и не ослабили его веру, но украсили ее ноткой печальной мудрости. Чем лучше он понимал слабости и идеологические колебания других, тем беспощаднее боролся со своими собственными. Он истреблял их на корню и всегда действовал в соответствии со своими высокими принципами, не без некой тайной радости подчинив жизнь суровой самодисциплине.

Сейчас, между шестью и семью часами утра в День независимости, Шимшон Шейнбаум еще вовсе не похож на осиротевшего отца. Но идеально подходит на роль по всем параметрам. У него лицо серьезного и проницательного человека, который все замечает, но не подает виду, а в глазах — тень иронии и меланхолия.

Он сидит за столом очень прямо, голова склонена над страницами, плечи расслаблены. Стол сделан из гладкого дерева, как и вся остальная мебель в комнате, — функционально и без всяких украшении. Больше похоже на монашескую келью, чем на коттедж в одном из благополучных кибуцев.

Этому утру не было суждено принести плоды. Снова и снова его мысли возвращались ко сну, который промелькнул и исчез в предрассветных сумерках. Придется вспомнить этот сон; только после этого можно будет забыть его и сосредоточиться на работе. Кажется, там был рукав, а еще золотая рыбка или что-то вроде того. Кажется, он с кем-то спорил. Нет, никакой связи. Пора за работу. Оказалось, что движение Поалей Цион[18]с самого начала строилось на непримиримых идеологических противоречиях, которые они пытались замаскировать обычным словоблудием. Эти противоречия ясны даже слепому; любой, кто попытается использовать их в своих интересах, чтобы подорвать или дискредитировать деятельность движения, просто не понимает, во что ввязывается. И доказать это очень легко.

Богатый жизненный опыт Шимшона Шейнбаума убедил его в том, какой прихотливой и безрассудной бывает рука, правящая превратностями нашей судьбы — и личной, и общественной. Умеренность вовсе не лишила его прямолинейности, которой он отличался еще в дни юности. Одним из самых замечательных и восхитительных его качеств была непоколебимая внутренняя чистота, достойная наших праведных патриархов, чья прозорливость никогда не мешала вере. У Шейнбаума слова никогда не расходились с делом. И хотя многие наши вожди ударились в политику и напрочь забыли, что такое ручной труд, Шейнбаум никогда не покидал кибуц. Он отказался от всякой другой работы и весьма нехотя согласился принять участие в заседаниях Рабочего Конгресса. Вплоть до недавнего времени он равно делил свое время между физическим и интеллектуальным трудом: три дня работы в саду, три дня любимых теорий. Сады Ноф Хариша обязаны своей красотой его рукам. Многие еще помнят, как он сажал, подрезал, окучивал, поливал, рыхлил, удобрял, пересаживал, пропалывал и вскапывал. Положение ведущего идеолога движения никогда не мешало ему выполнять долг рядового члена общины: он нес ночную вахту, заступал в наряд по кухне, помогал собирать урожай. Жизненный путь Шимшона Шейнбаума никогда не был омрачен двойными стандартами; видение и исполнение всегда воплощались в нем единовременно, он не знал ни слабости, ни бессилия воли — именно так и написал о нем в журнале несколько лет назад секретарь движения по случаю его семидесятилетия.

Ему было ведомо и мучительное отчаяние, и глубокое отвращение к жизни. Но Шимшон Шейнбаум всегда знал, как превратить его в источник кипучей энергии. Как пелось в его любимом марше, который всегда пробуждал в нем желание действовать: «Мы взбираемся в горы, / Идем в предрассветное небо, / Оставив вчера позади, / А завтра пока далеко». Если бы только удалось вытащить из ночных теней тот сон и рассмотреть получше, можно было бы выбросить его из головы и наконец-то заняться делом. Время-то идет. Резиновый шланг, шахматный гамбит, какая-то золотая рыбка, яростный спор с кем — то — только вот какая между ними связь?

Много лет Шимшон Шейнбаум жил один. Все отпущенные ему силы он направлял в идеологическое русло. Ради этой работы он жертвовал домашним теплом. Но даже в весьма почтенном возрасте умудрился сохранить юношескую чистоту и сердечность. Только когда ему было пятьдесят шесть, он неожиданно женился на Рае Гринспан и стал отцом Гидеона, а потом оставил ее и вернулся к идеологической работе. Было бы ханжеством утверждать, что до брака Шимшон Шейнбаум вел жизнь затворника. Он всегда привлекал к себе женщин и учеников. Он был еще совсем молод, когда густая копна волос побелела, а обветренное лицо, словно тонкой гравировкой, покрылось красивой сеткой морщин. Его широкая спина, сильные плечи, густой тембр голоса — всегда теплый, задумчивый и довольно скептический, а еще его вечное одиночество — все это влекло к нему женщин, словно трепетных птиц. Слухи приписывали силе его чресл, по крайней мере, одного из пострелов кибуца, не говоря уже об окрестностях. Сплетням не было конца. Но на них мы останавливаться не будем.

В возрасте пятидесяти шести Шимшон Шейнбаум решил, что ему не помешает обзавестись сыном и наследником, который понесет дальше в века его имя и род. И тогда он завоевал Раю Гринспан, миниатюрную девушку с сильным заиканием, которая была на тридцать три года младше его. Через три месяца после свадьбы, отпразднованной в узком кругу друзей, родился Гидеон. И, прежде чем кибуц оправился от изумления, Шимшон отправил Раю обратно в ее старую комнату и вновь посвятил себя идеологической работе. Этот поступок тоже имел немалый резонанс, и, конечно же, ему предшествовали мучительные раздумья со стороны самого Шимшона Шейнбаума.

Теперь надо сосредоточиться и поразмыслить логически. Ага, сон возвращается. Она вошла ко мне в комнату со словами, что я должен пойти и прекратить этот скандал. Без лишних вопросов я последовал за ней. Кто-то выкопал пруд на лужайке перед столовой, небольшой декоративный пруд, словно перед замком какого-нибудь польского помещика, и меня это чрезвычайно рассердило, потому что ему никто не давал на это права. Я громко кричу на кого-то. На кого именно — понять невозможно. В пруду плавает золотая рыбка. Какой-то мальчик наполняет его водой из черного резинового шланга. Я решаю немедленно прекратить этот спектакль, но мальчик меня не слушает. Я иду вдоль шланга, чтобы найти кран и перекрыть воду, пока этот кто — то не сделал из своей затеи с прудом fait accompli.[19]Я иду и иду, пока не понимаю, что давно уже хожу по кругу, а у шланга на самом деле нет никакого крана — он возвращается обратно в пруд и засасывает воду из него. Полный абсурд. На этом все заканчивается. Подлинную идеологическую платформу Поалей Цион нужно воспринимать безо всякой диалектики, буквально как она есть, слово в слово.

 

 

Расставшись с Раей Гринспан, Шимшон Шейнбаум вовсе не сложил с себя обязанности наставника своего сына и ответственности за его будущее. Именно ему он дарил все свое тепло и ласку с тех примерно пор, как мальчику исполнилось шесть. Однако Гидеон оказался уж скорее разочарованием, чем опорой рода и продолжателем династии. В детстве у него вечно текли сопли. Это был медлительный, застенчивый мальчик, любивший играть с конфетными фантиками, сухими листьями и шелковичными червями. Начиная лет с двенадцати его сердце всегда было разбито какой-нибудь очередной вертихвосткой, возраст которой никакой роли не играл. Он вечно страдал от любви и публиковал в детской стенгазете романтические стихи и довольно злые пародии. Потом он превратился в темноволосого хрупкого юношу, отличавшегося почти девичьей красой и молча бродившего по улицам кибуца. Он не блистал ни в работе, ни в общественной жизни. Он был медлителен в речах и, скорее всего, в мыслях тоже. Его стихи казались Шимшону невыносимо сентиментальными, а пародии — ядовитыми, без тени подлинного вдохновения. Нет смысла отрицать, ему отлично подходило прозвище Пиноккио. А время от времени освещавшая его лицо улыбка казалась Шимшону точной копией улыбки Раи Гринспан и выводила его из себя.

Но вот полтора года назад Гидеону удалось — таки потрафить отцу. Он явился к Шимшону и попросил его письменного разрешения вступить в воздушно-десантные войска — поскольку он был единственным сыном, для этого требовалось согласие обоих родителей. Только когда Шимшон Шейнбаум убедился, что это не одна из глупых шуток его сына, он согласился дать свое разрешение. И сделал это с радостью: без сомнений, это был весьма вдохновляющий поворот в судьбе мальчика. Там из него сделают мужчину. Пусть идет. Почему бы и нет?

Однако неожиданным препятствием оказалось упрямое сопротивление Раи Гринспан. Нет, она ни за что не подпишет эту бумагу. Ни в коем случае и никогда.

Шимшон лично пришел к ней в комнату как — то вечером. Он просил, спорил, кричал на нее.

Все тщетно. Она не подпишет, и все тут. Нет никаких причин, просто не подпишет. Так что Шимшону пришлось прибегнуть к крайним мерам, чтобы обеспечить сыну свободу действий. Он в частном порядке написал Иолеку, прося об услуге. Он просит, чтобы его сыну разрешили вступить в армию. Его мать эмоционально неустойчива. Мальчик, конечно, станет первоклассным десантником. Шимшон берет на себя всю ответственность. Между прочим, он никогда еще не просил об услуге. И никогда не сделает этого впредь. Это первый и последний раз в жизни. Он просит Иолека рассмотреть вопрос и решить, что можно сделать.

В конце сентября, когда в густой зелени садов появились первые золотые пряди, Гидеона Шейнбаума приняли в парашютный полк.

С этого времени Шимшон Шейнбаум еще глубже погрузился в идеологическую работу, решив, что это единственная память, которую может оставить по себе в этом мире мужчина. Шимшон Шейнбаум оставил неизгладимый след в летописи Еврейского Рабочего Движения. До старости еще далеко. В семьдесят пять его волосы все еще густы, а мышцы сильны и упруги. Глаза внимательны, а мысль быстра. Он силен, сухощав, а его слегка хриплый голос все еще неотразимо действует на женщин любого возраста. Осанка у него прямая, и держится он скромно, но с достоинством. Нет нужды напоминать, что он плоть от плоти Ноф Хариша. Он избегает собраний и формальностей, не говоря уже об официальных мероприятиях. Одним лишь своим пером он навеки вписал свое имя в нескончаемую летопись славы нашего народа и нашего движения.

 

 

Последний день Гидеона Шейнбаума начался с великолепного восхода. Он видел, как жара выпивает с листьев капельки росы. Далекие горные пики на востоке полыхали знамениями. Сегодня был праздник: праздновали независимость и чудо свободного полета над родными полями. Всю ночь в полусне он видел темные осенние леса под тяжелым северным небом, огромные деревья, которым не знал названий, чувствовал густой роскошный аромат осени. Всю ночь бледные листья, кружась, падали на крыши знакомых бараков. И когда поутру он проснулся, в ушах все еще шелестел шепот северных лесов с их безымянными деревьями.

Гидеон обожал сладкий миг свободного полета между прыжком из чрева самолета и раскрытием парашюта. Пустота проносится мимо со скоростью молнии, душит тебя в яростных объятиях, голова кружится от наслаждения. Скорость пьянит безрассудством, воздух свистит и ревет, все тело дрожит в спазмах блаженства, нервы натянуты, как раскаленные докрасна струны, а сердце вторит глухим контрапунктом. Внезапно, когда ты уже отдался ветру, над головой распахивается парашют. Стропы подхватывают тебя, словно надежная и твердая мужская рука, вселяя ощущение покоя и безопасности. Ты чувствуешь их спокойную силу, держащую тебя под мышки. Возбуждение безрассудства уступает место тихому наслаждению. Твое тело медленно скользит по воздуху, плывет, чуть колеблясь, по волнам легкого ветерка. Никогда заранее не угадаешь, где именно твои ноги коснутся земли, на склоне вон того холма или ближе к апельсиновой роще, и вот, словно усталая перелетная птица, ты приближаешься к земле, видишь крыши, дороги, коров на лугу, медленно паришь, будто у тебя есть выбор, будто бы это ты решаешь, что делать.

И вот земля уже у тебя под ногами, и ты приземляешься отработанным кувырком, смягчающим встречу с ней. В считаные секунды опьянение развеивается. Замедляется стремительный ток крови. Мир перестает плясать перед глазами. Лишь в сердце теплится усталая гордость, пока не вернешься к командиру, товарищам и тебя вновь не затянет суматоха передислокации.

На сей раз все это случится над Ноф Харишем.

Старшее поколение будет тыкать в небо своими корявыми пальцами, сдвигая кепки на затылок и пытаясь различить Гидеона среди десятков усеявших небо черных точек. Дети станут носиться по полям, ожидая приземления своего героя. Мама покажется в дверях из столовой, глядя в небеса, что-то тихо приговаривая. Шимшон выйдет из-за стола, может быть, даже вытащит стул на крыльцо и будет созерцать все представление с чувством законной гордости.

А потом кибуц будет праздновать воссоединение. В столовой выставят запотевшие кувшины с пенистым лимонадом, будут горы яблок, и старухи напекут маленьких кексов с глазурованными поздравлениями.

К половине седьмого солнце уже пресытилось цветовыми экспериментами и беспощадно сияло над восточными горами. Жестяные крыши бараков отражали его слепящий свет. Их стены начали излучать густой тяжелый жар. На главной дороге, проходившей неподалеку от лагеря, уже выстроилась длинная вереница автобусов и грузовиков: жители окрестных деревень ехали в город, чтобы полюбоваться парадом. Их белые рубашки сверкали даже сквозь густые облака пыли; ветер доносил обрывки праздничных песен.

Десантники прошли утреннюю проверку. Приказы командира по личному составу были зачитаны и вывешены на досках для объявлений. В столовой устроили праздничный завтрак: яйца вкрутую на листьях салата, окруженные оливками. Гидеон откинул спадавшие на лоб темные волосы и негромко запел. Остальные подхватили. То тут, то там кто-то перевирал слова, так что они становились смешными или непристойными. Вскоре еврейские песни уступили место гортанным и тоскливым арабским. Полковой командир, красивый светловолосый офицер, о чьих подвигах рассказывали по ночам у костра, встал и велел закругляться. Десантники прекратили петь, поспешно прикончили мерзкий кофе и двинулись в сторону взлетно-посадочной полосы. Там была еще одна проверка; командир сказал несколько теплых слов своим солдатам, назвал их солью земли и велел грузиться в самолет.

Командующие эскадрильей стояли у люков и проверяли каждый пояс, каждый парашют. Сам командир прохаживался среди солдат, похлопывая по плечу, шутя, ободряя, предостерегая, словно они отправлялись на поле боя, чтобы лицом к лицу встретиться с реальной опасностью. Когда дошла очередь до него, Гидеон ответил беглой улыбкой. Он был худ, почти тощ, но успел сильно загореть. Легендарный острый глаз командира разглядел бьющуюся у него на шее голубую жилку.

И вот в затененный ангар ворвалась жара, безжалостно сокрушив последний оплот прохлады, заливая все вокруг обжигающим металлическим блеском. Дали отмашку. Глухо взревели двигатели. Со взлетной полосы поднялись птицы. Самолеты вздрогнули и, медленно собираясь с силами для взлета, тяжело двинулись вперед.

 

 

Я должен пойти туда, чтобы пожать ему руку.

Приняв такое решение, Шейнбаум закрыл блокнот. Несколько месяцев армейской муштры, несомненно, закалили мальчика. Трудно поверить, но, кажется, он и правда начинает взрослеть. Ему еще придется научиться иметь дело с женщинами. Придется раз и навсегда освободиться от застенчивости и сентиментальности: эти качества нужно оставить женщинам, а в себе развивать твердость и мужество. Он уже далеко продвинулся в шахматах. Скоро станет достойным соперником старику-отцу. Может, уже не сегодня-завтра побьет меня. Хотя куда ему. Пусть сначала устроится. И главное, не женится на первой же девушке, которая на это согласится. Нужно попробовать двух-трех, а уже потом жениться. Несколько лет, и у меня уже будут внуки. Много внуков. У детей Гидеона будет два отца: пусть он заботится об их пропитании, а я позабочусь об идеях. Уже второе поколение растет в стороне от наших достижений — вот почему они топчутся на месте, словно овцы, и никогда не знают, куда идти. А все из-за диалектики. Третье поколение должно стать примером идейного синтеза, это будет отличный идеологический продукт: они унаследуют спонтанность своих отцов и сильный дух дедов. Две ветви рода принесут славный плод. Эту фразу неплохо бы записать, она может пригодиться на днях. Я не могу без грусти смотреть на Гидеона и его сверстников: от них так и несет каким-то пустым мелким отчаянием, нигилизмом, циничной иронией. Они не знают, что такое любить всем сердцем. У них нет ни подлинной любви, ни ненависти. Я не против отчаяния как такового. Отчаяние — вечный спутник веры, но то настоящее отчаяние, мужественное и страстное, а не эта их сентиментальная слюнявая меланхолия. Сиди прямо, Гидеон, прекрати чесаться и грызть ногти. Я тебе прочитаю отличный пассаж из Бреннера. Ну ладно, прекрати плакать. Я не буду тебе читать. Беги на улицу и расти диким бедуином, если тебе так хочется. Но если ты не удосужишься прочитать Бреннера, то никогда не поймешь, что такое вера и отчаяние. Тут нет никаких сопливых стихов про попавших в капкан шакалов и осенние цветы. У Бреннера все так и пылает. Любовь и ненависть, ненависть и любовь. Может, вам так и не суждено увидеть свет и тьму лицом к лицу, но ваши дети сделают это за вас. Две ветви рода принесут славный плод. Мы не позволим, чтобы третье поколение развращали своими сентиментальными стишками поэтессы-декадентки. Ага, вот и самолеты. Поставим Бреннера обратно на полку.

Я хочу гордиться тобой, Гидеон Шейнбаум.

 

 

Шейнбаум быстро пересек лужайку и вышел на дорожку, которая вела к вспаханному полю в юго-западном углу кибуца, выбранному для приземления парашютистов. Время от времени он останавливался у клумбы, чтобы выдернуть зловредный сорняк, украдкой пробравшийся в цветущие заросли. Его небольшие серые глаза всегда безошибочно распознавали сорняки. В силу возраста он уже несколько лет как перестал работать в саду, но до конца своих дней не перестанет придирчиво осматривать цветочные клумбы на предмет незваных гостей. В такие моменты он думал о том мальчишке, на сорок лет моложе его, который принял пост садовника и еще занимался акварелью. Он унаследовал прекрасные ухоженные сады, а теперь они дичали у всех на глазах.

Дорогу ему перебежала шумная ватага детей, увлеченно споривших о видах и системах самолетов, круживших сейчас над долиной. Спорили они на бегу, так что слышно было только взволнованные крики и учащенное дыхание. Шимшон поймал одного за шиворот, не без труда заставил остановиться и подтащил к себе. Наклонившись к ребенку, так что его нос почти уперся тому в лицо, он прорычал:

— Я тебя знаю. Ты Заки.

— Отстань от меня, — потребовало чадо.

— Почему вы так орете? — наставительно произнес Шейнбаум. — У вас что, одни самолеты в голове? Разве можно бегать по клумбам, когда тут ясно сказано: «По газонам не ходить»? Думаешь, ты можешь делать все, что захочешь? Вам закон не писан? Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю. И изволь отвечать вежливо и…

Однако Заки благоразумно воспользовался нескончаемым потоком слов, чтобы вывернуться из захвата. Он кинулся к кустам, но не смог отказать себе в удовольствии остановиться на мгновение, чтобы скорчить рожу и показать Шейнбауму язык.

 

Шимшон скривил губы. Он задумался было о старости, но тут же выбросил эти мысли из головы и сказал себе: «Ну-ну. Мы еще посмотрим. Заки, то бишь Азария. Простой подсчет… ага, ему, должно быть, не меньше одиннадцати, а может быть, и все двенадцать. Хулиган. Дикий звереныш».

Тем временем молодежь оккупировала наблюдательную площадку на крыше водонапорной башни, откуда была видна вся долина от края и до края. Эта сцена напомнила Шейнбауму одну русскую картину. На какой-то момент он почувствовал искушение взобраться наверх и присоединиться к ребятам, чтобы с комфортом насладиться зрелищем с такой выгодной точки. Но его остановила мысль о бесконечных рукопожатиях, которыми придется обменяться с присутствующими; он прошел мимо и направился к краю поля. Там он и встал, устойчиво расставив ноги и скрестив руки на груди. Его густые белые волосы волной ниспадали на лоб. Вытянув шею, он проводил два тяжелых транспортных самолета пристальным взглядом. Сеть морщин, покрывавших лицо, придавала ему смешанное выражение гордости и глубокомыслия с оттенком сдержанной иронии. Своими густыми бровями он походил на святого с русской иконы. Самолеты тем временем уже завершили круг, и первый из них снова приближался к полю.

Шимшон Шейнбаум разомкнул губы и замурлыкал старую русскую песню, давно просившуюся из груди на волю. Первая группа парашютистов отделилась от самолета. Маленькие черные точки рассеялись в воздухе, словно горсть зерна, брошенного крестьянином со старой колхозной картинки.

Рая Гринспан высунулась в окно кухни и замахала суповым черпаком, словно делая строгий выговор кустам. Ее лицо раскраснелось. Простое платье промокло от пота и прилипло к сильным, покрытым черным волосом ногам. Тяжело дыша и запустив в растрепанную шевелюру пальцы свободной руки, она обернулась к остальным женщинам, работавшим на кухне, и закричала:

— Скорее! Давайте сюда! Там Гиди! Гиди в небе!

А потом она замолчала.

Когда первая партия парашютистов легко, словно пригоршня пуха, разлетелась в стороны, второй самолет был уже наготове и сбросил группу Гидеона. Ребята стояли, тесно прижатые друг к другу, в полумраке перед люком. Грудь к спине, спрессованные в единую напряженную, истекающую потом массу. Когда подошла очередь Гидеона, он стиснул зубы, подобрался и выскользнул наружу в горячее сияние дня, словно младенец из материнского лона. Долгий ликующий крик радости вырвался из его горла. Навстречу ему неслось его детство; он видел крыши и верхушки деревьев и улыбался безумной улыбкой, узнавая и приветствуя их. Он падал туда, к виноградникам и асфальтовым дорожкам, сараям и блестящим на солнце печным трубам, и радость пела у него в сердце. Никогда за всю свою недолгую жизнь он не знал такой пьянящей, всепоглощающей до звона в ушах любви. Все мышцы его тела напряглись, нервная дрожь поднялась откуда-то из желудка и пробежала по спине до самого затылка. Он закричал от любви, словно безумец; из-под ногтей, впившихся в ладони, едва не брызгала кровь. Потом натянувшиеся стропы подхватили его под мышки, а талию стиснуло, словно в тесном объятии. На мгновение ему показалось, что невидимая рука тащит его назад в небо. Блаженное ощущение полета сменилось медленным нежным покачиванием, словно он лежал в колыбели или катался на теплых волнах. Внезапно его охватила паника. Как они смогут отличить меня? Как они умудрятся узнать своего единственного сына в целой клумбе одинаковых белых парашютов? Как их любящие глаза смогут отыскать меня, именно меня? Мама и отец, и девчонки, и детишки из кибуца. Мне нельзя затеряться в толпе. Это же я, и они меня любят.

В этот миг у него в голове промелькнула мысль. Он закинул руку за плечо и потянул за стропу запасного парашюта, придуманного специально на случай опасности. Когда над головой раскрылся второй купол, сила тяжести потеряла над ним власть, и полет замедлился. Казалось, он один плывет в пустоте, словно чайка или одинокое облако. Последние из его товарищей уже приземлились и теперь сворачивали парашюты. Гидеон продолжал парить в воздухе, словно заколдованный, а над ним колыхались два огромных крыла. Счастливый и пьяный, он пил восторг сотен устремленных на него глаз. Прикованных к нему одному. К его великому и славному одиночеству.

Словно чтобы придать зрелищу еще большее великолепие, сильный порыв прохладного ветра пришел с запада, взбаламутив горячий воздух, взметнув волосы зрителей и снося последних парашютистов к югу.

 

 

Далеко оттуда в большом городе огромная толпа, собравшаяся посмотреть военный парад, вздохом облегчения встретила дуновение морского бриза. Может быть, он означал конец жары. Прохладный соленый ветер ласкал раскаленные улицы. Он освежал, игриво свистел в верхушках деревьев, сгибал стройные иглы кипарисов, ерошил шевелюры пиний, вздымал облака пыли и мешал зрителям наслаждаться парашютным шоу. Гидеон, словно огромная одинокая птица, парил в воздухе, и его медленно сносило к шоссе.

Испуганный крик, вырвавшийся одновременно из сотен глоток, так и не достиг его слуха. Охваченный экстазом, он пел, не замечая, что летит прямиком на линию электропередачи. Зрители в немом ужасе глядели на подвешенного в пустоте солдата и с неуклонной прямотой пересекавшие долину с востока на запад электрические провода. Пять параллельных кабелей, провисших между опорами под собственной тяжестью, негромко гудели на ветру.

Оба парашюта Гидеона запутались в верхнем проводе. Мгновение спустя ноги коснулись нижнего. Тело откинулось и прогнулось назад. Стропы держали его за плечи и талию, не давая упасть на мягкую пашню. Если бы не толстенные подошвы армейских ботинок, парня прошило бы током в момент приземления. Теперь, протестуя против свалившейся на него ноши, провод медленно перерезал их. Крошечные искорки вспыхивали и гасли у Гидеона под ногами. Обеими руками он вцепился в крепления строп. Его глаза, казалось, сейчас выскочат из орбит, а рот был распялен в немом крике. Коротенький офицер, обливаясь потом, выбрался из окаменевшей толпы и заорал:

— Только не прикасайся к проводам, Гиди! Выпрямись и старайся не шевелиться.

Вся эта плотная, скованная ужасом масса народа стала медленно сползать к востоку. Раздались первые крики. Послышался чей-то стон. Металлический голос Шейнбаума приказал всем сохранять спокойствие. Он кинулся к месту событий, утопая в мягкой земле, достиг линии электропередачи, растолкал офицеров и зевак и закричал сыну:

— Скорее, Гидеон, отпускай стропы и прыгай. Земля туг мягкая, ты будешь в полной безопасности. Прыгай!

— Я не могу.

— Не спорь. Делай, что тебе говорят. Прыгай.

— Я не могу, папа, я не могу отсюда спрыгнуть.

— Никаких «я не могу». Отпускай стропы и прыгай, пока тебя не убило током.

— Я не могу, стропы перепутались. Скажи им, чтобы выключили ток, папа, у меня уже ботинки горят.

Солдаты пытались оттеснить толпу, расчищая пространство под проводами и заставляя умолкнуть доброхотов, всегда готовых подать дельный совет. «Без паники, пожалуйста, без паники», — словно в трансе повторяли они.

Дети носились под ногами, только прибавляя суматохи. Выговоры и замечания не имели никакого эффекта. Два рассвирепевших парашютиста умудрились поймать Заки, который маниакально карабкался на ближайшую опору, свистя, фыркая и строя рожи, чтобы привлечь всеобщее внимание.

Неожиданно коротенький офицер пришел в себя:

— Твой нож! У тебя на поясе нож. Достань его и перережь стропы!

Но Гидеон не то не слышал, не то не хотел слышать его. Он начал громко всхлипывать.

— Сними меня отсюда, папа, меня убьет током, скажи им, чтобы меня отсюда сняли, я не могу слезть сам.

— Прекрати распускать сопли, — отрезал его отец. — Тебе сказали достать нож и перерезать стропы. Делай, как тебе говорят. И сейчас же прекрати реветь.

Парень послушался. Он все еще продолжал хлюпать носом, но потянулся за ножом, достал его и одну за другой перерезал все стропы. Царила полная тишина, нарушаемая только редкими всхлипываниями Гидеона. Наконец, осталась лишь одна стропа, которую он не решался перерезать.

— Режь ее, — кричали дети. — Режь и прыгай. Покажи, на что ты способен.

— Чего ты там ждешь? — орал Шимшон.

— Я не могу. — Гидеон снова заплакал.

— Еще как можешь, — убеждал его отец.

— Ток, — рыдая, умолял Гидеон, — я чувствую ток. Снимите меня скорее.

Глаза его отца налились кровью, и он взревел:

— Трус! Мне стыдно за тебя!

— Но я не могу, я себе шею сломаю, тут слишком высоко!

— Ты можешь, ты должен прыгнуть. Ты дурак, вот ты кто такой, дурак и трус!

Эскадрилья реактивных самолетов прошла в направлении города, чтобы принять участие в воздушном шоу. Они летели строем, с грохотом направляясь на запад, целеустремленно, словно стая диких собак. Когда они скрылись за горизонтом, тишина стала, казалось, еще плотнее. Даже парень в воздухе перестал плакать и уронил нож. Лезвие воткнулось в землю в сантиметре от ноги Шимшона Шейнбаума.

— Зачем ты это сделал? — заорал коротенький офицер.

— Я не хотел, — снова захныкал Гидеон. — Он выскользнул у меня из руки.

Шимшон Шейнбаум наклонился, подобрал камешек и яростно метнул его в спину своему отпрыску.

— Пиноккио, ты мокрая тряпка! Чертов трус!

В этот миг снова подул ветер.

Волна жара с новой силой обрушилась на все и вся. Рыжеволосый веснушчатый солдат пробормотал себе под нос:

Он же боится прыгать, идиот, он убьется, если не прыгнет.

Услышав это, какая-то худенькая плосколицая девчушка выбежала в середину круга и широко раскинула руки:

— Прыгай ко мне, Гиди, прыгай скорее ко мне, и все будет хорошо.

— Интересно, — заметил мужчина в потрепанной спецовке, — кто-нибудь догадался позвонить на подстанцию, чтобы они отключили электричество.

Он повернулся и стал стремительно пробираться через толпу в сторону кибуца. Он яростно карабкался вверх по склону небольшого холма, когда буквально в двух шагах от него тишину разорвал выстрел. На мгновение ему показалось, что ему выстрелили в спину, но в следующий миг он понял, что случилось: командир эскадрильи, тот самый белокурый герой, пытался перерезать провода автоматной очередью.

Безуспешно.

Тем временем с фермы пригнали потрепанный грузовик. С него сгрузили лестницы, старенького доктора и носилки.

В этот момент Гидеон, видимо, принял какое — то решение. Он с силой оттолкнулся от нижнего провода, который уже сыпал голубыми искрами, перекувырнулся и остался висеть головой вниз на последней стропе, колотя ботинками воздух в каком-нибудь метре от провода. Трудно сказать определенно, но казалось, он пострадал не особенно серьезно. Он раскачивался вверх — вниз, словно мертвый ягненок, свисающий с крюка в лавке мясника.

При виде этого зрелища дети истерически завопили, а потом принялись безобразно ржать. Заки бил себя по коленке, сгибаясь в три погибели и задыхаясь от хохота. Он скакал на месте, визжа, словно мерзкая обезьяна.

Что такое мог увидеть сверху Гидеон, что заставило его вытянуть шею и присоединиться к детскому смеху? Возможно, от прилива крови к голове он слегка повредился в рассудке. Его лицо покраснело, как свекла, язык вывалился, густые волосы свисали вниз, и только ноги отчаянно колотили воздух.

 

 

В небе прошла вторая эскадрилья. Дюжина железных птиц ослепительно сверкнула в небе во всей своей жестокой красоте. Они летели узким клином, от их гнева сотрясалась земля. Они скрылись на западе, и вновь воцарилась тишина.

Старенький доктор сел на носилки, зажег сигарету, окинул взглядом толпу, солдат, носящихся детей и подумал: «Ну что ж, посмотрим, как оно все обернется. Будь что будет. Жарко сегодня, однако».

Гидеоном овладел еще один приступ бессмысленного хохота. Он бил ногами, описывая неровные круги в пыльном небе. Кровь отливала от конечностей и устремлялась к голове. Глаза выкатились из орбит. Мир заволокло тьмой. Вместо алого сияния перед глазами у него закружились пурпурные пятна. Язык не помещался во рту. Дети расценили это как насмешку.

— Вверх-вниз, Пиноккио, — завопил Заки, — кончай пялиться на нас, лучше учись ходить на руках.

Шейнбаум хотел ударить мерзавца, но поймал только воздух, потому что тот проворно отскочил в сторону. Старик подошел к белокурому командиру, и они о чем-то заспорили. Парень был вне опасности, так как висел достаточно далеко от кабеля, но спасать его все же надо, и поскорее. Не стоило затягивать комедию. Лестницы не помогут: парень висит слишком высоко. Надо попытаться передать ему нож и убедить перерезать последнюю стропу и свалиться в растянутое внизу полотно.

Помимо всего прочего, это было стандартное упражнение из программы подготовки парашютистов. Главное — действовать быстро, потому что ситуация становится унизительной. Не говоря уже о детях. Коротенький офицер стянул рубашку и завернул в нее нож. Гидеон протянул руки вниз и попытался поймать сверток. Тот пролетел прямо у него между рук и плюхнулся на землю. Дети прыснули. Только после еще двух неудачных попыток Гидеон умудрился поймать рубашку и достать из нее нож. Движения его были медлительны и вялы от прилива крови. Он прижал лезвие ножа к щеке, чтобы почувствовать прохладное прикосновение стали. Это было блаженство. Он открыл глаза и увидел перевернутый мир.

Все казалось очень смешным: грузовик, поле, отец, солдаты, дети и даже нож у него в руке. Он состроил рожу банде ребятишек, хохотнул и погрозил им ножом, словно пытаясь что-то сказать. Если бы они могли посмотреть на себя отсюда сверху — перевернутые кверху ногами, копошащиеся, как испуганные муравьи, — они бы тоже посмеялись с ним. Однако смех обернулся тяжелым кашлем — Гидеон задохнулся, и его глаза наполнились слезами.

 

9

 

Гидеоновы ужимки вызвали у Заки приступ демонической радости.

— Он плачет, — заорал он, жестоко хохоча. — Гидеон плачет, смотрите, у него слезы текут, Пиноккио — герой, штаны с дырой. А мы все видели, а мы все видели.

Еще одна оплеуха Шимшона Шейнбаума прошла мимо цели.

— Заки, — смог выдавить Гидеон глухим, прерывающимся от боли голосом. — Я прибью тебя, я тебя придушу, чертов ублюдок.

Внезапно он хихикнул и замолчал.

Дело было плохо. Он не смог сам перерезать стропу, и доктор опасался, что если парень провисит так вниз толовой еще немного, то потеряет сознание. Нужно срочно найти какое-то другое решение. Нельзя, чтобы этот проклятый спектакль продолжался до самого вечера.

Так что грузовик кибуца прогромыхал через поле и остановился там, где указал Шимшон Шейнбаум. Две лестницы поспешно связали вместе, чтобы достать до нужной высоты, и взгромоздили в кузов грузовика, поддерживая пятью парами сильных мужских рук. Легендарный белокурый герой начал карабкаться наверх. Но стоило ему добраться до места соединения лестниц, как раздался зловещий треск и дерево начало прогибаться под его тяжестью. Офицер, довольно крупный мужчина, остановился в нерешительности, а потом все-таки решил отступить, чтобы можно было связать лестницы более прочно. Он спустился обратно в кузов, отер пот со лба и важно произнес:

— Подождите, я думаю.

И тут в мгновение ока, прежде чем его смогли остановить, прежде чем его вообще заметили, маленький Заки взобрался на лестницу, миновал скрепу и, словно обезумевшая обезьянка, взлетел на самую верхнюю перекладину, в руке у него оказался нож — где, черт побери, он его взял? Он принялся сражаться с туго натянутой стропой. Все задержали дыхание — казалось, притяжение не имеет над ним власти: он скакал на верхней перекладине лестницы, ни за что не держась, беззаботный, проворный, гибкий, умелый.

 

 

Жара молотом стучала в голове у висящего юноши. Глаза уже заволакивало мраком. Дыхание почти остановилось. В последнем проблеске сознания он увидел прямо перед собой своего мерзкого братца и почувствовал у себя на лице его дыхание. Он слышал его запах. Он видел грязные зубы, выступавшие у него изо рта. Панический страх охватил его, словно он посмотрел в зеркало и увидел чудовище. Кошмар отнял у него последние силы. Он ударил куда — то в воздух, промахнулся, смог развернуться, схватил стропу и подтянулся наверх. С раскинутыми руками он кинулся на провод и увидел синюю вспышку. Знойный ветер продолжал истязать долину. Сцена потонула в реве третьей эскадрильи.

 

 

Статус осиротевшего отца всегда окружает человека аурой благородного страдания. Но Шейнбауму не было никакого дела до своей ауры. Потрясенные люди молча проводили его до столовой. Он понимал, что должен сейчас быть рядом с Раей.

По дороге он увидел маленького Заки, сияющего, напыжившегося — настоящего героя. Его окружали другие ребятишки: еще бы, он почти спас Гидеона. Шимшон положил дрожащую руку на голову своего сына и попытался что-то сказать. Губы его задрожали, и голос пресекся. Он протянул руку и неуклюже погладил взъерошенную пыльную копну волос. Первый раз в жизни Шимшон Шейнбаум погладил ребенка. Он прошел еще несколько шагов, в глазах у него потемнело, и старик рухнул на клумбу.

День независимости клонился к закату, хамсин стих. Свежий морской бриз обдувал раскаленные стены. Ночью на лужайки падет обильная тяжкая роса.

О чем говорит бледное кольцо вокруг луны? Обычно оно предвещает хамсин. Завтра жара вернется. Сейчас май, за ним придет июнь. По ночам ветер колышет кипарисы, словно пытаясь утешить их в мгновение тишины между двумя волнами зноя. Ветер приходит, и уходит, и снова возвращается. И так всегда.

 

Пол Теру. Свора

 

Когда от торговца пришло сообщение, что у него есть подходящий ребенок, Раты отправились домой, облачились в трико и серьезно и методично занялись любовью, словно имитируя вожделенное зачатие. После, изможденные, сорвав с себя одежды, Арвин и Хелла лежали в прозрачном аквариуме балкона, который сами спроектировали для своей квартиры, и радостно болтали о ребенке, обещанном торговцем. Собственно, это он называл себя торговцем. Скорее всего, он просто хорошо знал тех, кто хотел избавиться от ребенка, — не менее страстно, чем они жаждали его купить.

Цвет их обнаженной кожи отливал тревогой — и дело было не в костюмах, от которых они только что освободились. Над западными пригородами садилось солнце — далекая синяя горная гряда была не более чем мираж, сотканный из низких облаков поднятой в воздух пыли, которые превратили заходящее солнце в бесформенный бриллиант цвета запекшейся крови. Оно подарило их голым телам цветущее здоровое сияние, словно насмехаясь над их стерильностью. Большинство их друзей уже давно носили в себе вирус и — хоть это и было нелегко — обзавелись детьми со стороны. Только от того, что тест дал положительный результат, свет для Ратов сошелся клином на ребенке.

Они уже восемь раз получали извещение, так что занятия любовью стали привычным ритуалом, однако каждый раз что-нибудь обязательно шло не так. Но сейчас надежда билась, как пойманная птица, хотя и риск был огромен: они знали, что придется ехать на ту сторону реки, переправиться через этот дурацкий мост на Восточный берег.

Бросив сердитый взгляд на мокрое трико, лежавшее на кровати, как шкура освежеванного животного, Хелла сбросила его на пол. Высокопарным тоном, из-за которого ее нагота выглядела жалкой, она произнесла: «Господи, хоть бы сейчас все получилось. — И, помолчав, добавила, словно вознося молитву из одного-единственного слова: — Пожалуйста».

— Все будет хорошо, — отозвался Арвин.

Хелла знала, что он скажет дальше: это повторялось уже много раз.

— Я смогу все проверить, — сказал он.

Это было испытание — просто еще одно испытание. Дети в продаже были всегда, но никто не мог гарантировать, что они здоровы. У одних обнаруживались паразиты, у других наркотики в крови; одни были просто больны, другие оказывались умственно отсталыми или психически неустойчивыми. У многих не было никаких бумаг — торговцы уже дважды пытались подсунуть Ратам контрабандных детей. Никому нельзя было доверять. Именно поэтому Арвин решил обзавестись собственным маклером и решительно отказался от услуг тех предпринимателей, которые, прослышав, что Раты сделали запрос, тут же через сеть завалили их предложениями.

Когда Хелла сказала ему, что придется отправиться на ту сторону, он даже не поморщился, как делали все их друзья при мысли о Восточном береге.

— Это там, в пригородах, — сказала Хелла.

Арвин ничего не ответил; она поняла, что в голове у него зреет какой-то план. План нужен всегда. Полиция на Восточном берегу набиралась из местных по контракту, но это было еще полбеды. Многие пригороды были объявлены закрытой зоной, словно гетто, и могли представлять опасность для нормальных людей. По нынешним временам денежную ценность сохраняли только люди: одни ценились дорого, другие не очень, но за ребенка можно было отдать все, что угодно.

Перспектива обзавестись ребенком придала Ратам мужества. За ребенка можно было рискнуть перебраться через мост. Они сознавали всю незаконность того, что собирались сделать: то, что они планировали, было, по сути, похищением. Но ребенок был для них всем, и дело не только в стерильности: ребенок означал будущее.

Они никому не сказали о торговце. О Восточном береге и без того знали все. Друзья были в курсе: предыдущие восемь неудачных попыток были дежурным объектом соболезнований и темой для разговоров на вечеринках. Даже постоянные «Вы знаете, нам привезли одного из Польши»,

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.