Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

ВОЖАКИ ТОЛПЫ И ИХ СПОСОБЫ УБЕЖДЕНИЙ



§1. Вожаки толпы. — Инстинктивная потребность всех индивидов в толпе повиноваться вожаку. – Психология вожаков. - Только вожаки могут создать веру и дать организацию толпе. Насильственный деспотизм вожаков.- Их классификация. Роль, которую играет воля.

&2. Способы действия вожаков. Утверждение, повторение и зараза.- Относительная роль всех этих факторов.- Как распространяется зараза из низших слоев общества в высшие.- Популярное мнение быстро становится общим мнением.

&3. Обаяние. — Определение и классификация обаяния. –Обаяние приобретенное и личное. — Различные примеры. — Как исчезает обаяние.

Духовная организация толпы нам уже известна, и мы знаем также, какие двигатели могут действовать на ее душу. Теперь нам остается рассмотреть способы применения этих двигателей и указать, кто может ими пользоваться.

§1. Вожаки толпы

Лишь только известное число живых существ соберется вместе, все равно, будет ли то стадо животных или толпа людей, они инстинктивно подчиняются власти своего вождя. В толпе людей вождь часто бывает только вожаком, но, тем не менее, роль его значительна. Его воля представляет то ядро, вокруг которого кристаллизуются и объединяются мнения. Он составляет собой первый элемент организации разнородной толпы и готовит в ней организацию сект. Пока же это не наступит, он управляет ею, так как толпа представляет собой раболепное стадо, которое не может обойтись без властелина.

Вожак обыкновенно сначала сам был в числе тех, кого ведут; он так же был загипнотизирован идеей, апостолом которой сде­лался впоследствии. Эта идея до такой степени завладела им, что все вокруг исчезло для него, и всякое противное мнение ему казалось уже заблуждением и предрассудком. Потому-то Робеспьер, загипнотизированный идеями Руссо, и пользовался методами инквизиции для их распространения.

Обыкновенно вожаки не принадлежат к числу мыслителей — это люди действия. Они не обладают проницательностью, так как она ведет обыкновенно к сомнениям и бездействию. Чаще всего вожаками бывают психически неуравновешенные люди, полупомешанные, находящиеся на границе безумия Как бы ни была нелепа идея, которую они защищают, и цель, к которой они стремятся, их убеждения нельзя поколебать никакими доводами рассудка. Презрение и преследование не производят на них впечатления или же только еще сильнее возбуждают их. Личный интерес, семья — все ими приносится в жертву. Инстинкт самосохранения у них исчезает кой степени, что единственная награда, к которой они стремятся - это мученичество. Напряженность их собственной веры придает их словам громадную силу внушения. Толпа всегда готова слушать человека, одаренного сильной и умеющего действовать на нее внушительным образом. Люди в толпе теряют свою волю и инстинктивно обращаются к кто ее сохранил.

В вожаках у народов никогда не бывало недостатка, но эти вожаки всегда должны были обладать очень твердыми убеждениями, так как только такие убеждения создают апостолов. Часто вожаками бывают хитрые ораторы, преследующие лишь свои личные интересы и действующие путем поблажки низким ин­стинктам толпы. Влияние, которым они пользуются, может быть и очень велико, но всегда бывает очень эфемерно. Великие фана­тики, увлекавшие душу толпы, Петр Пустынник, Лютер, Саво­нарола, деятели революции, только тогда подчинили ее своему обаянию, когда сами подпали под обаяние известной идеи. Тогда им удалось создать в душе толпы ту грозную силу, которая на­зывается верой и содействует превращению человека в абсолют­ного раба своей мечты.

Роль всех великих вожаков, главным образом, заключается в том, чтобы создать веру — все равно, религиозную ли, полит скую, социальную, или веру в какое-нибудь дело, человека идею -- вот почему их влияние и бывало всегда очень велико. Из всех сил, которыми располагает человечество, сила веры всегда была самой могущественной, и не напрасно в Евангелии говорится, что вера может сдвинуть горы. Дать человеку веру - это удесятерить его силы. Великие исторические события произведены были безвестными верующими, вся сила которых заключалась в их вере. Не ученые и не философы создали религии, управлявшие миром и обширные царства, распространявшиеся от одного полушария до другого!

Во всех этих случаях, конечно, действовали великие вожаки, а их не так много в истории. Они образуют вершину пирамиды, постепенно спускающейся от этих могущественных над умами толпы до того оратора, который в дым медленно подчиняет своему влиянию слушателей, повторяя им готовые формулы, смысла которых он сам не понимает их способными непременно повести за собой всех мечтаний и надежд.

Во всех социальных сферах, от самых высших до низших, если только человек не находится в изолированном положении, он падает под влияние какого-нибудь вожака. Большинство людей, особенно в народных массах, за пределами своей специальности не имеет почти ни о чем ясных и более или менее энных понятий. Такие люди не в состоянии управлять собой, и вожак служит им руководителем.

Власть вожаков очень деспотична, но именно этот деспотизм и заставляет ей подчиняться. Нетрудно убедиться, как легко они вынуждают рабочие классы, даже самые буйные, повиноваться себе. хотя для поддержания своей власти у них нет никаких средств. Они назначают число рабочих часов, величину заработной платы, организуют стачки и заставляют их начинаться и прекращаться в определенный час.

В настоящее время вожаки толпы все более и более оттесняют общественную власть, теряющую свое значение вследствие рас­прей. Тирания новых властелинов покоряет толпу и заставляет ее повиноваться им больше, чем она повиновалось какому-ни­будь правительству. Если же, вследствие какой-нибудь случай­ности, вожак исчезает и не замещается немедленно другим, то толпа снова становится простым сборищем без всякой связи и устойчивости. Во время последней стачки кучеров омнибусов в Париже достаточно было арестовать двух вожаков, руководив­ших ею, чтобы она тотчас же прекратилась. В душе толпы преобладает не стремление к свободе, а потребность подчинения; толпа жаждет повиноваться, что инстинктивно покоряется тому, кто объявляет себя ее властелином.

Класс вожаков удобно подразделяется на две определенные категории. К одной принадлежат люди энергичные, с сильной, но появляющейся у них лишь на короткое время волей; к другой- вожаки, встречающиеся гораздо реже, обладающие сильной, но в тоже время и стойкой волей. Первые -- смелы, буйны; они особенно пригодны для внезапных дерзких предприятий, для того, чтобы увлечь массы несмотря на опасность и превратить в героев вчерашних рекрутов. Таковы были, например, Ней и Мюрат во времена первой Империи. В наше время таким был Гарибальди, не обладавший никакими особенными талантами, но очень энергичный, сумевший овладеть целым неаполитанским королевством, располагая лишь горстью людей, тогда как королевство имело в своем распоряжении дисциплинированную армию для своей защиты. Но энергия этих вожаков, хотя и очень могущественная, держится недолго и исчезает вместе с возбудителем, вызвавшим ее появление. Очень часто герои, проявившие такую энергию , ние. к обыденной жизни, обнаруживали самую изумительную слабость и полную неспособность руководить своими поступками даже при самых обыкновенных условиях, хотя они с виду так хорошо умели руководить другими людьми. Такие вожаки могут выполнять свою функцию лишь при том условии, если ими руководят и возбуждают их постоянно, и если всегда над ними находится человек или идея, указывающие им их поведение.

Вторая категория вожаков, обладающих стойкой волей столь блестяща, но имеет гораздо большее значение. К этой категории и принадлежат истинные основатели религии и творцы великих дел: св. Павел, Магомет, Христофор Колумб, Лессепс. Умны ли они, или ограничены — все равно, мир будет всегда им принадлежать! Их упорная воля представляет собой такое беско­нечно редкое и бесконечно могущественное качество, которое всё заставляет себе покоряться. Часто не отдают себе достаточно отчета в том, чего можно достигнуть посредством упорной и сильной воли, а между тем, ничто не может противостоять такой воле — ни природа, ни боги, ни люди.

Ближайшим примером того, что достигается сильной волей, служит знаменитый человек, разделивший два мира и выпол­нивший задачу, которую напрасно пытались выполнить в тече­ние трех тысяч лет многие из величайших государей. Позднее он потерпел неудачу в подобном же предприятии[20], но тогда уже наступила старость, перед которой все стушевывается, даже во­ля. История тех трудностей, которые надо было преодолеть при прорытии Суэцкого канала, лучше всего указывает во всех своих подробностях, как много может сделать одна только сильная воля. Очевидец, доктор Казалес, в нескольких захватывающих строчках резюмирует это великое дело, об осуществлении которого рассказывал сам его бессмертный автор: «Он рассказывал изо дня в день все эпизоды эпопеи канала, - говорит Казалес. Он рассказывал, как ему надо победить невозможное и сделать его возможным, восторжествовать над всеми препятствиями, коалициями, неудачами. Однако ничто не могло ввергнуть его в уныние, заставить упасть духом. Он вспоминал, как восстала и безустанно нападала на него Англия, какую нерешительность выказывали Египет и Франция; как французский консул больше других мешал началу работ и как ему нужно было противодействовать, влияя на рабочих, подвергая их жажде и отказывая им в пресной воде; он говорил, что морское министерство, инженеры, все серьезные, опытные, ученые, но естественным образом настроенные враждебно против его идеи и притом убежденные в его гибели, предсказывали эту гибель в такой-то день и час, точно дело шло о солнечном затмении».

Книга, в которой была бы рассказана жизнь всех великих вожаков толпы, конечно, не могла бы заключать в себе много имен, но все эти имена стояли во главе важнейших событии на­шей цивилизации и истории.

&2. Способы действия вожаков: утверждение, повторение, зараза

Когда бывает нужно на мгновение увлечь толпу, заставить ее совершить какой-нибудь акт, например, ограбить дворец, погиб­нуть, защищая укрепление или баррикаду, надо действовать посредством быстрых внушений, и самым лучшим внушением является все-таки личный пример. Однако толпа, чтобы повино­ваться внушению, должна быть подготовлена к этому раньше известными обстоятельствами, и главное — надо, чтобы тот, кто хочет увлечь ее за собой, обладал особенным качеством, извест­ным под именем обаяния, о котором мы будем говорить далее.

Когда же дело идет о том, чтобы заставить душу толпы про­никнуться какими-нибудь идеями или верованиями, например, современными социальными теориями, то применяются другие особы, преимущественно следующие: утверждение, повторение, зараза. Действие этих способов медленное, но результаты, достигаемые ими, очень стойки.

Простое утверждение, не подкрепляемое никакими рассуждениями и никакими доказательствами, служит одним из самых ПРОСТЫХ СРЕДСТВ ДЛЯ того, чтобы заставить какую-нибудь идею проникнуть в душу толпы. Чем более кратко утверждение, чем более оно лишено какой бы то ни было доказательности, тем более оно оказывает влияние на толпу. Священные книги и кодексы всех веков всегда действовали посредством простого утверждения; государственные люди, призванные защищать какое-нибудь политическое дело, промышленники, старающиеся распространять свои продукты с помощью объявлений, хорошо знают, какую силу имеет утверждение.

Утверждение тогда лишь оказывает действие, когда повторяется часто и, если возможно, в одних и тех же выражениях. Кажется, Наполеон сказал, что существует только одна заслуживающая внимания фигура риторики — это повторение.Посредством повторения идея водворяется в умах до такой степени прочно, что, в конце концов, она уже принимается как доказанная истина.

Влияние утверждения на толпу становится понятным, когда мы видим, какое могущественное действие оно оказывает самые просвещенные умы. Это действие объясняется тем часто повторяемая идея, в конце концов, врезается в самые глубокие области бессознательного, где именно и вырабатыватыются двигатели наших поступков. Спустя некоторое время мы забываем, кто был автором утверждения, повторявшегося столько раз, и, в конце концов, начинаем верить ему, отсюда-то и происходит изумительное влияние всяких публикаций. После того, как мы сто, тысячу раз прочли, что лучший шоко­лад — это шоколад X, нам начинает казаться, что мы слышали это с разных сторон, и мы, в конце концов, совершенно убеж­даемся в этом. Прочтя тысячи раз, что мука V спасла таких-то и таких-то знаменитых людей от самой упорной болезни, мы начинаем испытывать желание прибегнуть к этому средству, лишь только заболеваем аналогичной болезнью. Читая посто­янно в одной и той же газете, что А — совершенный негодяй, а В — честнейший человек, мы, в конце концов, становимся са­ми, убежденными в этом, конечно, если только не читаем при этом еще какую-нибудь другую газету, высказывающую совер­шенно противоположное мнение. Только утверждение и повто­рение в состоянии состязаться друг с другом, так как обладаю в этом случае одинаковой силой.

После того, как какое-нибудь утверждение повторялось уже достаточное число раз, и повторение было единогласным (как это можно наблюдать, скажем, на примере некоторых финансовых предприятий, пользующихся известностью и достаточных, чтобы купить себе поддержку общественного мнения ) образуется то, что называется течением, и на сцену выступает могущественный фактор— зараза. В толпе идеи, чувства, верования — все получает такую же могущественную силу заразы, какой обладают некоторые микробы. Это явление естественное, и его можно наблюдать даже у животных, когда они находятся в стаде. Паника, например, или какое-нибудь беспорядочное движение нескольких баранов быстро распространяется на целое стадо.

В толпе все эмоции также точно быстро становятся заразительными, чем и объясняется мгновенное распространение паники . Умственные расстройства, например, безумие, также обладают заразительностью. Известно, как часто наблюдаются случаи умопомешательства среди психиатров, а в последнее время замечено даже, что некоторые формы, например агорафобия, могут даже передаваться от человека животным.

Появление заразы не требует одновременного присутствия не­ких индивидов в одном и том же месте; оно может проявлять свое действие и на расстоянии, под влиянием известных событий, ориентирующих направление мыслей в известном смысле придающих ему специальную окраску, соответствующую толпе. Это заметно особенно в тех случаях, когда умы уже подготовлены заранее отдаленными факторами, о которых я говорил выше. По­этому-то революционное движение 1848 года, начавшись в Пари­же, сразу распространилось на большую часть Европы и пошатну­ло несколько монархий. Подражание, которому приписывается такая крупная роль в социальных явлениях, в сущности составля­ет лишь одно из проявлений заразы. В другом месте я уже доста­точно говорил о влиянии подражания и, поэтому, здесь ограни­чусь лишь тем, что воспроизведу то, что было сказано мною об этом предмете пятнадцать лет тому назад и развито впоследствии другими авторами в новейших сочинениях:

«Человек, так же как и животное, склонен к подражанию; оно составляет для него потребность при условии, конечно, если не обставлено затруднениями. Именно эта потребность и обу­словливает могущественное влияние так называемой моды. Кто же посмеет не подчиниться ее власти, все равно, касается ли это мнений, идей, литературных произведений или же просто-просто одежды? Управляют толпой не при помощи аргументов, а лишь при помощи образцов. Во всякую эпоху существуетбольшое число индивидов, внушающих толпе свои действия, и нательная масса подражает им. Но эти индивиды не должны слишком удаляться от преобладающих в толпе идей, иначе подражать будет трудно, и тогда все их влияние сведется к нулю. По этой-то причине люди, стоящие много выше своей эпохи, не имеют вообще на нее никакого влияния. Они слишком отдалены от нее. Поэтому-то и европейцы со всеми преимущест­вами своей цивилизации имеют столь незначительное влияние на народы Востока; они слишком отличаются от этих народов...

Двойное влияние — прошлого и взаимного подражания — в конце концов вызывает у людей одной и той же страны и одной и той же эпохи такое сходство, что даже те, кто мен должен был бы подаваться такому влиянию, — философы, ученые и литераторы — обнаруживают все же такое семейное сходство в своих мыслях и стиле, что по этим признакам мо» час же узнать эпоху, к которой они принадлежат. Достаточно короткого разговора с каким-нибудь человеком, чтобы по полное понятие о том, что он читает, какие его обычные зав и в какой среде он живет»[21].

Зараза настолько могущественна, что она может внушать индивидам не только известные мнения, но и известные чувства. Благодаря именно такой заразе, в известную эпоху подвергала презрению известные произведения, например, «Тангейзер»[22], спустя несколько лет возбудивший восторги тех же самых людей, которые его осмеяли.

Мнения и верования распространяются в толпе именно путем заразы, а не путем рассуждений, и верования толпы всех эпох возникали посредством такого же точно механизма: утвержде­ния, повторения и заразы. Ренан совершенно справедливо срав­нивает первых основателей христианства «с рабочими социали­стами, распространяющими свои идеи по кабакам». Вольтер так­же говоря о христианской религии, сказал, «что в течение более чем ста лет ее последователями была только самая презренная чернь».

На примерах, аналогичных тем, на которые я уже указывал здесь, можно ясно проследить, как зараза, действующая вначале только в народных слоях, постепенно переходит в высшие слои общества; мы можем убедиться в этом на наших современнных социалистских доктринах, которыми в настоящее время начинают увлекаться уже те, кто осужден сделаться первыми жертвами их торжества. Действие заразы настолько сильно и могущественно, что перед ним отступает всякий личный интерес

Вот почему всякое мнение, сделавшись популярным, в конце концов получает такую силу, что проникает и в самые высшие социальные слои и становится там господствующим, хотя бы нелепость его была вполне очевидна. В этом явлении заключается очень любопытная реакция низших социальных высшие, тем более любопытная, что все верования толпы проистекают из какой-нибудь высшей идеи, не пользе никаким влиянием в той среде, в которой она народилась.

Обыкновенно, вожаки, подпавшие под влияние этой идеи, завладевают ею, создают секту, которая, в свою очередь извращает и затем распространяет ее в недрах масс, продолжающих извращать ее все более и более. Сделавшись, наконец, народной истиной, эта идея некоторым образом возвращается к своему первоначальному источнику и тогда уже действует на высшие слои нации. В конце концов, мы видим, что все-таки ум управляет миром. Философы, создавшие какие-нибудь идеи, давно уже умерли и превратились в прах, но благодаря описанному мною механизму, мысль их все-таки торжествует.

&3. Обаяние

Идеи, распространяемые путем утверждения, повторения и заразы обязаны своим могуществом главным образом таинственной силе, которую они приобретают — обаянию.

Идеи или люди, подчинявшие себе мир, господствовали над ним преимущественно благодаря этой непреодолимой силе, име­нуемой обаянием. Мы все понимаем значение этого слова, но оно употребляется часто в таких различных смыслах, что объяснить его нелегко. Обаяние может слагаться из противоположных чувств, например, восхищения и страха. В основе обаяния дей­ствительно часто заложены именно эти чувства, но иногда оно существует и без них. Наибольшим обаянием, например, поль­зуются умершие, следовательно, - существа, которых мы не боимся: Александр, Цезарь, Магомет, Будда. С другой стороны, есть такие предметы и фикции, которые нисколько не возбуждают в нас восхищения, например, чудовищные божества подземных храмов Индии, но которые, тем не менее, имеют огромное обаяние.

В действительности обаяние - - это род господства какой-нибудь идеи или какого-нибудь дела над умом индивида. Это господство парализует все критические способности индивида и наполняет его душу удивлением и почтением. Вызванное чувство необъяснимо, как и все чувства, но, вероятно, оно принадлежит к тому жепорядку, к какому принадлежит очарование, овладевающее замагнитизированным субъектом. Обаяние составляет самую могущественную причину всякого господства; боги, короли и женщины не могли бы никогда властвовать без него.

Различные виды обаяния можно, однако, подразделить на две главные категории: обаяние приобретенное и обаяние личное. Приобретенное обаяние — то, которое доставляется именем, богатством, репутацией; оно может совершенно не зависеть от личного обаяния. Личное же обаяние носит более индивидуальный характер и может существовать одновременно с репутацией, славой и богатством, но может обходиться и без них.

Приобретенное или искусственное обаяние гораздо больше распространено. Уже одного того факта, что какой-нибудь индивид занимает известное социальное положение, обладает известным богатством и титулами, бывает зачастую достаточно, чтобы дать ему обаяние, как бы ни было ничтожно его личное значение. Военный в своем мундире, судья в своей мантии всегда пользуются обаянием. Паскаль совершенно справедливо указывал на необходимость облачить судей в мантии и парики. Без этого они бы лишились на три четверти своего авторитета Самый свирепый социалист всегда бывает несколько смущен npи виде принца или маркиза; стоит присвоить себе такой титул, самый прозорливый коммерсант легко даст себя обморочить.

Это влияние титулов, орденов и мундиров на толпу встречается во всех странах, даже там, где больше всего развито чувство личной сво­боды. Я приведу по этому поводу отрывок из новой книги одного путе­шественника, рассказывающего следующее о том обаянии, которым пользуются некоторые личности в Англии:

«Много раз мне приходилось наблюдать особенное состояние опья­нения, которое овладевает даже самыми благоразумными англичанами при виде и общении с каким-нибудь пэром Англии. Они заранее уже любят его, лишь бы богатство его соответствовало его положению, и в его присутствии они всё переносят от него с восторгом. Они краснею от удовольствия, когда он приближается к ним или заговаривает с в ми; сдерживаемая радость сообщает непривычный блеск их глазам, них «лорд находится в крови», если позволено будет так вырази как мы выражаемся, например, про испанца, что у него танцы в к про немца — что у него музыка в крови, и про француза — что у него в крови революция. Их страсть к лошадям и Шекспиру менее сильна, и они менее извлекают из нее наслаждений. Книга пэров имеет о сбыт и ее можно найти в самых отдаленных местах и у всех как Библию».

Я касаюсь здесь лишь обаяния, которое имеют люди; дом с этим можно поставить и обаяние мнений, литератных и художественных произведений и т. д. В последнем случае, чаще всего, обаяние является результатом усиленного по История и в особенности история литературы и искусства представляет собой не что иное, как повторение все одних суждений, которые никто не смеет оспаривать и, в конце концов.

Все повторяют их так, как выучили в школе. Есть имена и вещи, которых никто не смеет коснуться. Для современного читателя, например, чтение Гомера доставляет, конечно, огромную и непреодолимую скуку, но кто же посмеет сознаться в этом? Парфенон в его настоящем виде является несчастной развалиной, лишенной всякого интереса, но эта развалина обладает обаянием именно потому, что она представляется нам не в том виде, в каком она есть, а в сопровождении всей свиты исторических воспоминаний. Главное свойство обаяния именно и заключается в том, что оно не допускает видеть предметы в их настоящем виде и парализует всякие суждения. Толпа всегда, а индивиды- весьма часто, нуждаются в готовых мнениях относительно всех предметов. Успех этих мнений совершенно не зависит от той частицы истины или заблуждения, которая в них заключается, а исключительно лишь от степени их обаяния.

Теперь я буду говорить о личном обаянии. Этот род обаяния совершенно отличается от искусственного или приобретенного обаяния и не зависит ни от титула, ни от власти; оно составляет достояние лишь немногих лиц и сообщает им какое-то магнети­ческое очарование, действующее на окружающих, несмотря даже на существование между ними равенства в социальном отноше­нии и на то, что они не обладают никакими обыкновенными средствами, для утверждения своего господства. Они внушают свои идеи, чувства тем, кто их окружает, и те им повинуются, как повинуются, например, хищные звери своему укротителю, хотя они легко могли бы его разорвать.

Великие вожаки толпы: Будда, Магомет, Жанна д'Арк, На­полеон обладали в высшей степени именно такой формой обая­ния и благодаря ей подчиняли себе толпу. Боги, герои и догматы внушаются, но не оспариваются; они исчезают, как только их подвергают обсуждению.

Великие люди, об обаянии которых я только что говорил, без этого обаяния не могли бы сделаться знаменитыми. Конечно, Наполеон, находясь в зените своей славы, пользовался огромным обаянием, благодаря своему могуществу, но все же это обаяние существовало у него и тогда еще, когда он не имел никакой власти и был совершенно неизвестен. Благодаря протекции, он был назначен командовать армией в Италии и попал в кружок очень строгих воинов-генералов, готовых оказать довольно-таки сухой прием молодому собрату, посаженному им на шею.

Но с первой же минуты, с первого свидания, без всяких фраз, угроз или жестов, будущий великий человек покорил их себе.

Тэн заимствует из мемуаров современников следующий и интересный рассказ об этом свидании:

«Дивизионные генералы, в том числе Ожеро, старый вояка, грубый, но героичный, очень гордившийся своим высоки том и своей храбростью, прибыли в главную квартиру предубежденными против выскочки, присланного из Парижа. Ожеро заранее возмущался, уже составив себе мнение о нем по описанию и готовясь неповиноваться этому «фавориту Барраса», «генералу Вандемьера», «уличному генералу», на которого смотрели как на медведя, потому что он всегда держался в стороне и был задумчив, притом этот малорослый генерал имел репутацию математика и мечтателя. Их ввели. Бонапарт заставил себя ждать. Наконец он вышел, опоясанный шпагой, и, на­дев шляпу, объяснил генералам свои намерения, отдал приказания и отпустил их. Ожеро безмолвствовал, и только когда они уже вышли на улицу, он спохватился и разразился своими обычными проклятиями, соглашаясь вместе с Массеной, что этот маленький генерал внушил ему страх, и он решительно не мо­жет понять, почему с первого взгляда он почувствовал себя уничтоженным перед его превосходством».

Обаяние Наполеона еще более увеличилось под влиянием его славы, когда он сделался великим человеком. Тогда уже его обаяние сделалось почти равносильно обаянию какого-нибудь божества. Генерал Бандами, революционный вояка, еще более грубый и энергичный, чем Ожеро, говорил о нем маршал д'Орнано в 1815 году, когда они вместе поднимались по лестнице в Тюильрийском дворце: «Мой милый, этот человек производит на меня такое обаяние, в котором я не могу отдать с отчета, и притом до такой степени, что я, не боящийся ни Бога, ни черта, приближаясь к нему, дрожу, как ребенок; и он мог заставить меня пройти через игольное ушко, чтобы затем бросить меня в огонь».

Наполеон оказывал такое же точно обаяние на всех , ктоприближался к нему.

Сознавая вполне свое обаяние. Наполеон понимал, что он только увеличивает его, обращаясь даже хуже, чем с конюхами, с теми важными лицами, которые его окружали и в числе которых знаменитые члены Конвента, внушавшие некогда страх Европе. Рассказы, относящиеся к тому времени, заключают в себе много знаменательных фактов в этом отношении. Однажды в государственном совете Наполеон очень грубо поступил с Беньо, с которым обошелся, как с неучем и лакеем. Достигнув желаемого действия, Наполеон Подошел к нему и сказал: «Ну что, большой дурак, нашли вы, наконец, свою голову? Беньо, высокий, как тамбур мажор, нагнулся очень низко, и маленький человечек, подняв руку, взял его за ухо, «что было знаком упоительной милости, — пишет Беньо, — обычным жестом смилостивившегося господина "

Подобные примеры дают ясное понятие о степени низости и пошлостми, вызываемой обаянием в душе некоторых людей, объясняют, почему великий деспот питал такое громадное презрение к людям, окружавшим, на которых он действительно смотрел, как на пушечное мясо.

Даву, говоря о своей преданности и преданности Маре Бонапарту прибавлял: «Если бы император сказал нам обоим: «Интересы моей политики требуют, чтобы я разрушил Париж, и притом так, чтобы никто не мог из него выйти и бежать», — то Маре, без сомнения, сохранил бы эту тайну, я в том уверен, но, тем не менее, не мог бы удержаться и вывел бы из Парижа свою семью и тем подверг бы тайну опасности. Ну, а я из боязни, что­бы никто не догадался об этой тайне, оставил бы в Париже свою жену и детей».

Надо иметь в виду именно эту удивительную способность На­полеона производить обаяние, чтобы объяснить себе его удиви­тельное возвращение с острова Эльбы и эту победу над Францией одинокого человека, против которого выступили все организо­ванные силы великой страны, казалось, уставшей уже от его тирании. Но стоило ему только взглянуть на генералов, при­сланных для того, чтобы завладеть им, и поклявшихся им за­владеть, и все они немедленно подчинились его обаянию.

«Наполеон, — пишет английский генерал Уолслей, — выса­живается во Франции почти один, как беглец с маленького ост­рова Эльбы, и в несколько недель ему удается без всякого кро­вопролития ниспровергнуть всю организацию власти во Фран­ции, во главе которой находился ее законный король. Существуют ли случаи, где личное превосходство человека проявлялось бы более поразительным образом? В продолжение всей этой последней его кампании можно ясно видеть, какую власть он имел союзниками, заставляя их следовать его инициативе, и как мало было нужно, чтобы он их раздавил окончательно».

Его обояние пережило его и продолжало увеличиваться. Благодаря именно этому обаянию попал в императоры его безвестный племянник. Наблюдая затем, как возрождается его легенда, мы можем убедиться, насколько еще могущественна его великая тень. Обращайтесь дурно с людьми сколько вам угодно, убивайте их миллионами, вызывайте нашествия за нашествиями, и все вам будет прощено, если вы обладаете достаточной степенью обаяния и талантом для поддержания этого обаяния.

Я привел тут совершенно исключительный пример обаяния, но необходимо было указать именно на такой случай, чтобы происхождение великих религии, великих доктрин и великих империй сделалось нам понятным. Генезис всего этого неясен, если не принять во внимание могущественную силу обаяния.

Но обаяние основывается не исключительно на личном превосходстве, на военной славе или религиозном страхе. Оно может иметь гораздо более скромное происхождение и все-таки быть весьма значительным. Наш век указывает нам много так примеров. Одним из самых разительных является история знаменитого человека (Лессепса), изменившего вид земного шара коммерческие сношения народов, отделив два континента, успел в своем предприятии не только вследствие громадной воли, но и вследствие обаяния, которое он имел на всех окружаю­щих. Чтобы победить почти всеобщее недоверие, ему надо было только показаться. Он говорил несколько минут, и, благодаря его очарованию, противники быстро превращались в его сторон­ников. Англичане в особенности восставали против его проекта, но стоило ему лишь показаться в Англии, и все уже были на его стороне. Когда позднее он проезжал через Саутхемптон, колоко­ла звонили в его честь, а теперь Англия собирается воздвигнуть ему статую. «Победив все — вещи, людей, болота, скалы и пес­ки», он уже не верил более в препятствия и вздумал было возобновить Суэц в Панаме. Он начал с теми же средствами, но при­шла старость; кроме того, вера, двигающая горы, двигает ими лишь тогда, когда они не слишком высоки. Но горы, однако, устояли и возникшая из этого катастрофа уничтожила ореол славы, окружавший этого героя. Его жизнь лучше всего показывает, как возникает обаяние и как оно может исчезнуть. Сравнившись в величии с самыми знаменитыми ми истории, он был низвергнут простыми судьями своей в ряды самых презренных преступников. Когда он умер, толпа отнеслась к этому совершенно равнодушно, и только иностранные государи сочли нужным почтить память одного из величайших людей в истории.

Одна иностранная газета, а именно «Neue Freie Press» по поводу судьбы Лессепса психологически верные замечания, которые я и воспроизвожу здесь:

«После осуждения Фердинанда Лессепса нам нечего изумляться печальному концу Христофора Колумба. Если Фердинанда Лессепса считать мошенником то всякую благородную иллюзию надо признавать преступлением. Древний мир увенчал бы память Лессепса ореолом сла­вы и возвел бы его на Олимп, потому что он изменил поверхность земли и выполнил дело, совершенствующее ее. Своим приговором Фердинанду Лессепсу председатель суда создал себе бессмертие, так как народы всегда будут спрашивать имя человека, не побоявшегося унизить свой век, нарядив в халат каторжника старика, жизнь которого была славой его современников... Пусть нам не говорят более о неумолимости правосудия там, где царит бюрократическая ненависть ко всяким великим, смелым делам. Нации нуждаются в таких смелых людях, верующих в себя и преодолевающих все препятствия без внимания к своей собственной особе. Гений не может быть осторожен; руководствуясь осторожностью, он никогда не мог бы расширить круг человеческой деятельности.

Фердинанд Лессепс пережил и опьянение успеха, и горечь разочарований — это Суэц и Панама. Душа возмущается против этой морали успеха. Когда ему удалось соединить два моря, государи и нации возда­ли ему почести, но после того, как он потерпел поражение, не совладав со скалами Кордильеров, он превратился в обыкновенного мошенника... Тут проявляется борьба классов общества, неудовольствие бюрократов и чиновников, мстящих посредством уголовного кодекса тем, кто хотел бы возвыситься над другими... Современные законодатели приходят в замешательство перед такими великими идеями человеческого гения; публика же в них понимает еще меньше, и какому-нибудь генерально­му адвокату, конечно, нетрудно доказать, что Стэнли — убийца, а Лес­сепс — обманщик».

Все эти различные примеры, приведенные нами, касаются линь крайних форм обаяния. Чтобы установить во всех подробностях его психологию, нам бы нужно было поставить эти формы в конце ряда, спускающегося от основателей религий и государств до какого-нибудь субъекта, старающегося ослепить своего

соседа блеском нового костюма или орденами.

Между обоими концами такого ряда можно вместить все формы обаяния в различных элементах цивилизации: науках, искусствах, литературе и т. д., тогда будет видно, что обаяние составляет основной элемент всякого убеждения. Сознательно или существо, идея или вещь, пользующиеся обаянием, тотчас же путем заразы, вызывают подражание и внушают целому поколению известный способ чувствований и выражения своих мыслей. Подражание чаще всего бывает бессознательным, иименно это и обусловливает его совершенство. Современные художники, производящие в своих произведениях бледные цвета и застывшие позы некоторых примитивных живописцев, и не подозревают, конечно, откуда у них явилось такое вдохновение. Они сами верят в свою искренность, а между тем, если бы один знаменитый художник не воскресил бы эту форму искусства, мы бы продолжали в ней видеть лишь наивные стороны и БОЛЕЕ низкую степень искусства. Те же художники, которые по примеру другого знаменитого мастера переполняют свои картины фиолетовыми тенями, вовсе не замечают в природе преобладания фиолетовой краски более, чем это замечалось лет пятьдесят тому назад, но на них до такой степени подействовали личные и специальные впечатления одного художника, что они подчинили этому внушению, тем более, что, несмотря на такую странность художник сумел приобрести большое обаяние. Во всех элементах цивилизации можно легко найти много таких примеров.

Из всего предыдущего мы видим, что в генезисе обаяния уча­ствуют многие факторы, и одним из самых главных был всегда успех. Всякий человек, имеющий успех, всякая идея, завладе­вающая умами, уже на этом самом основании, становятся недос­тупными никаким оспариваниям. Доказательством того, что успех составляет одну из главных основ обаяния, является одно­временное исчезновение обаяния с исчезновением успеха. Герой, которого толпа превозносила только накануне, может быть на другой день осмеян ею, если его постигла неудача. Реакция бу­дет тем сильнее, чем больше было обаяние. Толпа смотрит тогда на павшего героя как на равного себе и мстит за то, что покло­нялась прежде его превосходству, которого не признает теперь. Когда Робеспьер посылал на казнь своих коллег и множество современников, он пользовался огромным обаянием. Но стоило лишь перемещению нескольких голосов лишить его власти, и он немедленно потерял свое обаяние, и толпа провожала его н гильотину градом таких же проклятий, какими она осыпала е прежние жертвы. Верующие всегда с особенной яростью разбивают богов, которым поклонялись некогда.

Под влиянием неудачи обаяние исчезает внезапно. Оно может прийти в упадок и вследствие оспаривания, но это совершается медленнее. Однако именно такой способ разрушения обаяния гораздо более действен. Обаяние, которое подвергается оспариванию, уже перестает быть обаянием. Боги и люди, сумевшиедолго сохранить свое обаяние, не допускали оспариваний. Чтобы вызывать восхищение толпы, надо всегда держать ее на известном расстоянии.

 

259 – 300

ПУБЛИКА И ТОЛПА

Толпа не только привлекает и неотразимо зовет к себе того, кто видит ее; самое ее имя заключает в себе что-то заманчивое и обаятельное для современного читателя, и некоторые писатели склонны обозначать этим неопределенным словом всевозможные группировки людей. Следует устранить эту неясность и особенно не смешивать с толпой публику, слово, которое опять-таки мож­но понимать различно, но которое я постараюсь точно опреде­лить. Говорят: публика какого-нибудь театра; публика какого-либо собрания; здесь слово «публика» обозначает толпу. Но этот смысл упомянутого слова не единственный и не главный, и в то время как он постепенно утрачивает свое значение или же остает­ся неизменным, новая эпоха с изобретением книгопечатания создала совершенно особый род публики, которая все растет, и бесконечное распространение которой является одной из харак­тернейших черт нашего времени. Психология толпы уже выяс­нена; остается выяснить психологию публики, взятой в этом особом смысле слова, т. е., как чисто духовной совокупности, как группы индивидуумов, физически разделенных и соединен­ных чисто умственной связью. Откуда происходит публика, как она зарождается, как развивается, ее изменения, ее отношение к своим главарям, ее отношение к толпе, к корпорациям, к госу­дарствам, ее могущество в хорошем или в дурном и ее способ чувствовать или действовать — вот что будет служить предметом исследования в настоящем этюде.

В самых низших животных обществах ассоциация состоит по преимуществу в материальном соединении. По мере того, как мы поднимаемся вверх по дереву жизни, социальные отношения ста­новятся более духовными. Но если отдельные индивидуумы уда­ляются друг от друга настолько, что не могут уже более встре­титься, или же остаются в таком отдалении друг от друга доль-uie известного, весьма краткого промежутка времени, они перес­тают составлять ассоциацию. Таким образом толпа в этом смысле переставляет собою до некоторой степени явление из царства Животных. Не является ли она рядом психических воздействий, в сущности проистекающих из физических столкновений? Но невсякое общение одного ума с другим, одной души с другой обусловлено необходимой близостью тела.

Это условие совсем отсутствует, когда обозначаются в наших цивилизованных обществах так называемые общественные те­чения. Не на сходках, которые происходят на улицах или пло­щадях, рождаются и разливаются эти социальные реки1 , эти огромные потоки, которые приступом захватывают теперь самые стойкие сердца, самые способные к сопротивлению умы и за­ставляют парламенты и правительства приносить им в жертву законы и декреты. И странно, те люди, которые увлекаются та­ким образом, которые взаимно возбуждают друг друга, или же, скорей, передают один другому внушение, идущее сверху, эти люди не соприкасаются между собой, не видятся и не слышат друг друга; они рассеяны по обширной территории, сидят у себя по домам, читая одну и ту же газету. Какая же связь существует между ними? Эта связь состоит в одновременности их убеждения или увлечения, в сознании, проникающем каждого, что эта идея или это желание разделяется в данный момент огромным коли­чеством других людей. Достаточно человеку знать это, даже не видя этих других людей, и на него влияет вся их совокупная масса, а не только один журналист, общий вдохновитель, сам невидимый и неведомый и тем более неотразимый.

Читатель вообще не сознает, что подвергается настойчивому, почти неотразимому влиянию той газеты, которую он обыкно­венно читает. Журналист же скорее сознает свою угодливость по отношению к публике, никогда не забывая ее природы и вкусов. У читателя далее еще меньше сознания: он абсолютно не дога­дывается о том влиянии, какое оказывает на него масса других читателей. Но оно, тем не менее, неоспоримо. Оно отражается на степени его интереса, который становится живее, если читатель знает или думает, что этот интерес разделяет более многочислен­ная или более избранная публика; оно отражается и на его суж­дении, которое стремится приспособиться к суждениям большинства или же избранных, смотря по обстоятельствам. Я развертываю газету, которую я считаю сегодняшней, и с жадностью читаю в ней разные новости; потом вдруг я замечаю, что она помечена числом от прошлого месяца или вчерашним, и она тотчас же перестает меня интересовать. Откуда происходит это внезапное охлаждение? Разве факты, сообщенные там, стали менее интересны по существу? Нет, но у нас является мысль, что мы одни читаем их, и этого достаточно. Это доказывает, что жи­вость нашего интереса поддерживалась бессознательной иллюзи­ей общности нашего чувства с чувствами массы других людей. Номер газеты, вышедший накануне или два дня тому назад, по сравнению с сегодняшним есть то же, что речь, прочитанная у себя дома по сравнению с речью прослушанной среди многочис­ленной толпы.

Когда мы бессознательно подвергаемся этому невидимому влиянию со стороны публики, часть которой мы сами составля­ем, мы склонны объяснять это просто обаянием злободневности. Бели нас интересует самый последний номер газеты, это проис­ходит будто бы от того, что он сообщает нам злободневные фак­ты и будто бы при чтении нас увлекает сама их близость к нам, а отнюдь не то, что их одновременно с нами узнают и другие. Но проанализируем хорошенько это столь странноевпечатление злободневности, возрастающая сила которого является одной из наиболее характерных черт цивилизованной жизни. Разве «зло­бодневным» считается исключительно то, что только что случи­лось? Нет, злободневным является все, что в данный момент возбуждает всеобщий интерес, хотя бы это был давно прошед­ший факт. В последние годы было «злободневно» все, что касает­ся Наполеона; злободневно все то, что в моде. И не «злобод­невно» все то, что вполне ново, но не останавливает на себе вни­мания публики, занятой чем-либо другим. Во все время, пока тянулось дело Дрейфуса, в Африке или в Азии происходили со­бытия, весьма способные возбудить наш интерес, но в них не находили ничего злободневного, словом, страсть к злободневно­сти растет вместе с общественностью и она есть не что иное как одно из самых поразительных ее проявлений; а так как перио­дическая, в особенности же ежедневная, пресса по самому свой­ству своему говорить о самых злободневных предметах, то не следует удивляться при виде того, как между обычными читате­лями одной и той же газеты завязывается и укрепляется нечто вроде ассоциации, которую слишком мало замечают, но которая Принадлежит к числу чрезвычайно важных.

Разумеется, чтобы для индивидуумов, составляющих одну и ту же публику это внушение на расстоянии сделалось возмож­ным, нужно, чтобы они привыкали, под влиянием интенсивной общественной жизни, жизни городской, к внушению на близком расстоянии. Мы в детстве, в юношеском возрасте начинаем с того, что чувствуемвлияние взгляда других, которое бессозна­тельно выражается у нас в наших позах, в жестах, в изменении хода наших идей, в беспорядочности или чрезмерной возбужден­ности наших речей, в наших суждениях, в наших поступках. И только после того как мы целыми годами подвергались и под­вергали других этому внушающему действию взгляда, мы стано­вимся способны к внушению даже посредством мысли о взгляде другого, посредством идеи, что мы составляем предмет внимания для личностей удаленных от нас. Равным образом, лишь после того, как мы долгое время испытывали на себе и практиковали сами могущественное влияние догматического и авторитетного голоса, слышанного вблизи, нам достаточно прочесть какое-ни­будь энергическое утверждение для того, чтобы подчиниться ему, и просто самое сознание солидарности большого числа по­добных нам с этим суждением располагает нас судить в одинако­вом с ним смысле. Следовательно, образование публики предпо­лагает духовную и общественную эволюцию, значительно более подвинувшуюся вперед, нежели образование толпы. То чисто идеальное внушение, то заражение без соприкосновения, кото­рые предполагает эта чисто абстрактная и тем не менее столь реальная группировка, эта одухотворенная толпа, поднятая, так сказать, на вторую степень сила, не могло зародиться ранее, как по прошествии целого ряда веков социальной жизни более гру­бой, более элементарной.

 

II

Ни в латинском, ни в греческом языках нет слова, соответст­вующего тому, что мы разумеем под словом публика. Есть слова, обозначающие народ, собрание граждан вооруженных или невоо­руженных, избирательный корпус, все разновидности толпы. Но какому писателю древности могло прийти на ум говорить о своей публике? Все они не знали ничего, кроме своей аудитории в за­лах, нанимаемых для публичных чтений, где поэты, современни­ки Плиния Младшего, собирали немногочисленную, сочувствен­ную толпу. Что же касается тех немногочисленных читателей ма­нускриптов, переписанных в нескольких десятках экземпляров, то они не могли сознавать, что составляют общественный агре­гат, который, составляют теперь читатели одной и той же газеты и даже иногда одного и того же модного романа. Была ли пуб­лика в средние века? Нет, но в эти времена были ярмарки, па­ломничества, беспорядочные скопища, охваченные благочести­выми или воинственными чувствами, гневом или паникой. Воз­никновение публики стало возможным не раньше начала широ­кого распространения книгопечатания в XVI в. Передача силы на расстоянии — ничто по сравнению с передачей мысли на рас­стоянии. Не есть ли мысль — социальная сила по преимущест­ву? Вспомните idées-forces Фулье. Когда Библия была в первый раз издана в миллионах экземпляров, то обнаружилось в высшей степени новое и богатое неисчислимыми последствиями явление, а именно благодаря ежедневному и одновременному чтению од­ной и той же книги, т. е. Библии, соединенная масса ее читате­лей почувствовала, что составляет новое социальное тело, отде­ленное от церкви. Но эта нарождающаяся публика сама еще была только отдельной церковью, с которой она смешивалась; слабость протестантизма и заключается в том, что он был одно­временно публикой и церковью, двумя агрегатами, управляемы­ми различными принципами и по самому существу своему не­примиримыми. Публика, как таковая, выделилась более ясно только при Людовике XIV. Но и в эту эпоху, если и были толпы, не менее стремительные, нежели теперь, и не менее значитель­ные, при коронованиях монархов, на больших празднествах, при бунтах, возникавших вследствие периодических голодовок, то публика составлялась из незначительного количества избранных «honnêtes gens», которые читали свой ежемесячный журнал, в особенности же книги, небольшое количество книг, написанных для небольшого количества читателей. И кроме того, эти читате­ли были по большей части сгруппированы, если не при дворе, то вообще в Париже.

В XVIII в. эта публика быстро растет и раздробляется. Я не думаю, чтобы до Бейля существовала философская публика, ко­торая отличалась бы от большой литературной публики или на­чала от нее отделяться; я не могу назвать публикой группу уче­ных, хотя они и были объединены, несмотря на свою разбросан­ность по различным провинциям и государствам, однородными Изысканиями и чтением одних сочинений; эта группа была так Малочисленна, что они все поддерживали между собой письмен­ные сношения и черпали в этих личных сношениях главную Пищу для своего научного общения. Публика в специальном смысле начинает обрисовываться с того, трудно поддающегося точному определению, момента, когда люди, преданные одной и той же науке, стали слишком многочисленны для того, чтобы лично сноситься друг с другом, и могли почувствовать завязы­вающиеся между ними узы солидарности только при помощи достаточно частых и регулярных сношений, не имеющих лично­го характера. Во второй половине XVIII в. зарождается полити­ческая публика, растет и вскоре, разлившись, поглощает, как река свои притоки, все другие виды публики - литературную, философскую, научную. Однако, до революции жизнь публики была мало интенсивна сама по себе и получает значение только благодаря жизни толпы, с которой она еще связана вследствие необыкновенного оживления салонов и кафе.

Революция может считаться датой настоящего водворения журнализма и, следовательно, публики; революция - момент лихорадочного роста публики. Это не значит, что революция не возбуждала толпы, но в этом отношении она ничем не отлича­лась от прежних междоусобных войн в XIV, в XVI веке, даже в эпоху Фронды. Толпы фрондеров, толпы приверженцев Лиги, толпы приверженцев Кабоша — были не менее страшны и, мо­жет быть, не менее многочисленны, чем толпы 14 июля и 10 августа; толпа не может возрасти свыше известного предела, положенного свойствами слуха и зрения, не раздробившись тот­час же и не утратив способности к совместному действию; впро­чем, действия эти всегда одинаковы; это - сооружение барри­кад, разграбление дворцов, убийства, разрушение, пожары. Нет ничего более однообразного, как эти, повторяющиеся в течение веков, проявления ее деятельности. Но 1789 г. характеризуется явлением, которого не знали предыдущие эпохи, а именно ог­ромным распространением газет, пожираемых с жадностью. Ес­ли некоторые из них и были мертворожденными, то зато другие представляют собою картину беспримерного распространения. Каждый из этих великих и ненавистных публицистов1 Марат, Демулэн, отец Дюшен, имел свою публику; и эти толпы грабителей, поджигателей, убийц, людоедов, опустошавших тогда Фран­цию с севера до юга, с востока до запада, можно считать злока­чественными наростами и сыпями тех групп публики, которым их злокозненные виночерпии, препровождаемые с триумфом в Пантеон после смерти,— подливали ежедневно губительный ал­коголь пустых и яростных слов. Это не значит, что бунтующие толпы состояли даже в Париже, а тем более в провинциях и в деревнях, исключительно из читателей газет; но последние со­ставляли в них если не тесто, то, по крайней мере, закваску. Точно так же клубы, собрания в кафе, сыгравшие такую важную роль во время революционного периода, родились от публики, между тем как до революции публика была скорее следствием, нежели причиной собраний в кафе и в салонах.

Но революционная публика была по преимуществу парижс­кой публикой, вне Парижа она обозначалась не ярко. Артур Юнг во время своего знаменитого путешествия был поражен тем обс­тоятельством, что газеты так мало распространены даже в горо­дах. Правда, это замечание относится к началу революции, не­много позднее оно уже потеряло бы долю верности. Но до самого конца отсутствие быстрых сообщений ставило непреодолимое препятствие интенсивности и широкому распространению общес­твенной жизни. Как могли газеты, приходящие только два-три раза в неделю и, притом, неделю спустя после своего появления в Париже, дать своим читателям на юге то впечатление злобо­дневности и то сознание одновременной духовной общности, без которых чтение газеты не разнится по существу от чтения кни­ги? На долю нашего века, благодаря усовершенствованным спо­собам передвижения и моментальной передаче мысли на всякое расстояние, выпала задача - придать публике, всякого рода публике, беспредельное распространение, к которому она так способна, и которое создает между ней и толпой столь резкий контраст. Толпа — это социальная группа прошлого; после се­мьи она самая старинная из всех социальных групп. Она во всех своих видах — стоит ли или сидит, неподвижна или движется — не способна расширяться дальше известного предела; когда ее вожаки перестают держать ее in manu, когда она перестает слы­шать их голос, она распадается. Самая обширная из всех извест­ных аудиторий - это аудитория Колизея; но и она вмещала в себя только сто тысяч человек. Аудитории Перикла или Цице-Рона, даже аудитории великих проповедников средних веков, вроде Петра Пустынника или св. Бернарда, были, без сомнения, значительно меньше. Также не замечается, чтобы могущество красноречия, будь то политическое или религиозное, значитель­но подвинулось вперед в древности или в средние века. Но пуб­лика бесконечно растяжима, и так как по мере ее растяжения ее социальная жизнь становится более интенсивной, то нельзя от­рицать, что она станет социальной группой будущего. Таким образом, благодаря соединению трех взаимно поддерживающих друг друга изобретений, книгопечатания, железных дорог и те­леграфа, пробрела свое страшное могущество пресса, этот чудес­ный телефон, который так безмерно расширил древнюю аудито­рию трибунов и проповедников. Итак, я не могу согласиться со смелым писателем, д-ром Лебоном, заявляющим, что наш век — это «эра толпы». Наш век - это эра публики или публик, что далеко не похоже на его утверждение.

 

III

До известной степени публика сходна с тем, что называется ми­ром -- «литературный мир», «политический мир», и т. д.; раз­ница лишь в том, что это последнее понятие предполагает лич­ные сношения между лицами, принадлежащими к одному и то­му же миру, как-то: обмены визитами, приемы, что может и не существовать между членами одной и той же публики. Но между толпой и публикой расстояние огромно, как мы уже видели, хотя публика частью и ведет свое начало от известного рода тол­пы, а именно от аудитории ораторов.

Между толпой и публикой существует много и других разли­чий, которые я еще не выяснил. Можно принадлежать в одно и то же время, как это обыкновенно и бывает, к нескольким груп­пам публики, как можно принадлежать к нескольким корпора­циям или сектам но к толпе одновременно можно принадлежать только к одной. Отсюда гораздо большая нетерпимость толпы, а следовательно и тех наций, где царит дух толпы, потому что там человек захватывается целиком, неотразимо увлечен силой, не имеющей противовеса. И отсюда преимущество, связанное с по­степенной заменой толпы публикой, превращение, сопровож­дающееся всегда прогрессом в терпимости или даже в скепти­цизме. Правда, сильно возбужденная публика может породить, как это иногда и случается, фанатические толпы, которые рас­хаживают по улицам с криками: да здравствует или смерть чему-либо. И в этом смысле публика могла бы быть определена как толпа в возможности. Но это падение публики до толпы, ъ высшей степени опасное, вообще случается довольно редко; и невходя в обсуждение того, не будут ли, невзирая ни на что, эти по рожденные публикой толпы менее грубы, чем толпы, образо­вавшаяся вне всякой публики, остается очевидным, что столкно­вение двух публик, всегда готовых слиться на своих неопреде­ленных границах, представляет собой гораздо меньшую опасность для общественного спокойствия, нежели встреча двух враждеб­ных толп.

Толпа, как группа более естественная, более подчиняется си­лам природы; она зависит от дождя или от хорошей погоды, от жары или от холода; она образовывается чаще летом, нежели зимой. Луч солнца собирает ее, проливной дождь рассеивает ее. Когда Бальи был парижским мэром, он благословлял дождливые дни и огорчался при виде проясняющегося неба. Но публика, как группа высшего разряда, не подвластна этим изменениям и капризам физической среды, времени года или даже климата. Не только зарождение и развитие публики, но даже крайнее возбуждение ее, эта болезнь, появившаяся в нашем веке и рас­тущая все сильнее, не подвержены этим влияниям.

Наиболее острый кризис этого рода болезни, по нашему мне­нию, а именно дело Дрейфуса, свирепствовал во всей Европе в самый разгар зимы. Возбудило ли оно больше страстности на юге, нежели на севере, как случилось бы, если бы речь шла о толпе? Нет! Скорее оно наиболее волновало умы в Бельгии, в Пруссии, в России. Наконец, отпечаток расы гораздо менее отражается на публике, чем на толпе. И это не может быть иначе в силу сле­дующего соображения.

Почему английский митинг так глубоко разнится от француз­ского клуба, сентябрьская резня от африканских судилищ по за­кону Линча, итальянской праздник от коронации русского царя? Почему хороший наблюдатель по национальности толпы может почти с уверенностью предсказать, как она будет действовать с гораздо большей уверенностью, чем предсказать, как поступит каждый из индивидуумов, составляющих ее - и почему, нес­мотря на огромные изменения, происшедшие в нравах и идеях Франции или Англии за последние три-четыре столетия, фран­цузские толпы нашего времени, буланжистские или антисемити­ческие, похожи в стольких чертах на толпы приверженцев Лиги или Фронды, а нынешние толпы англичан -на толпы времен Кромвеля? Потому, что в образовании толпы индивидуумы учас­твуют только своими сходными национальными чертами, которые слагаются и образуют одно целое, но не своими индивидуальны­ми отличиями, которые нейтрализуются; при составлении толпы углы индивидуальности взаимно сглаживаются в пользу нацио­нального типа, который прорывается наружу. И это происходит вопреки индивидуальному влиянию вождя или вождей, которое всегда дает себя чувствовать, но всегда находит противовес во взаимодействии тех, кого они ведут.

Что же касается того влияния, какое оказывает на свою публику публицист, то оно если и является гораздо менее ин­тенсивным в данный момент, зато по своей продолжительности оно более сильно, чем кратковременный и преходящий толчок, данный толпе ее предводителем. Мало того, влияние, которое оказывают члены одной и той же публики друг на друга, го­раздо менее сильно, и никогда не противодействует, а, напро­тив, всегда содействует публицисту вследствие того, что чита­тели сознают одновременную тождественность своих идей, склонностей, убеждений или страстей, ежедневно раздуваемых одним и тем же мехом.

Можно — быть может, несправедливо, но с известным прав­доподобием и видимым основанием, оспаривать ту мысль, что всякая толпа имеет вождя; и действительно, часто она сама ве­дет его. Но кто станет оспаривать, что всякая публика имеет своего вдохновителя, а иногда и создателя? Слова Сент Бёва, что «гений есть царь, создающий свой народ», особенно применимы к великому журналисту. Сколько публицистов создают себе пуб­лику!1 Правда, для того чтобы возбудить антисемитическое дви­жение, было необходимо, чтобы агитаторские усилия Эдуарда Дрюмона соответствовали известному умственному состоянию среди населения; но пока не раздался один громкий голос, дав­ший общее выражение этому состоянию умов, оно оставалось чисто индивидуальным, мало интенсивным, еще в меньшей степени заразительным и не сознавало само себя. Тот, кто выразил его, создал как бы коллективную силу, быть может искусствен­ную, но тем не менее реальную. Я знаю французские области, где никто никогда не видал ни одного еврея, что не мешает ан­тисемитизму процветать там, потому что там читаются антисеоптические газеты. Точно так же социалистическое или анархи­ческое направление умов ничего не представляло собою, прежде чем его не выразили некоторые знаменитые публицисты, Карл Маркс, Кропоткин и др., и не пустили в обращение, дав ему свое имя. После этого легко понять, что на публике гораздо ярче от­ражается индивидуальный отпечаток ее создателя, нежели дух национальности, и что обратное справедливо относительно тол­пы. Точно так же не трудно понять, что публика одной и той же страны в каждом из своих главных разветвлений преобразовы­вается в очень короткий промежуток времени, если сменяются ее предводители, и что, например, современная социалистичес­кая публика во Франции ни в чем не походит на социалистиче­скую публику времен Прудона, в то время как французские тол­пы всякого рода сохраняют сходную физиономию в продолжение целых столетий.

Может быть возразят, что читатель какой-нибудь газеты рас­полагает гораздо больше своей умственной свободой, нежели ин­дивидуум, затерянный в толпе и увлекаемый ею. Он может в ти­шине обдумать то, что он читает, и, несмотря на его привычную пассивность, ему случается переменять газету до тех пор, пока он не найдет подходящую или такую, которую он считает для себя подходящей. С другой стороны, журналист старается ему понравиться и удержать его. Статистика увеличения и уменьше­ния подписки является великолепным термометром, с которым часто справляются, и который предупреждает редактора относи­тельно того, каких действий и мыслей следует держаться. Тако­го характера указание обусловило в одном известном деле вне­запный поворот одной большой газеты, и такое отречение не представляет собою исключения. Итак, публика реагирует вре­менами на журналиста, но этот последний действует на свою публику постоянно. После некоторых колебаний читатель выб­рал себе газету, газета собрала себе читателей, произошел взаим­ный подбор, отсюда — взаимное приспособление. Один наложил свою руку по своему вкусу на газету, которая угождает его пред­рассудкам и страстям, другая — на своего читателя, послушного и доверчивого, которым она легко может управлять при помощи некоторых уступок его вкусам — уступок, аналогичных оратор­ским предосторожностям древних ораторов. Говорят, что нужно бояться человека одной книги; но что значит он в сравнении с человеком одной газеты! А этот человек — в сущности каждый или почти каждый из нас. Вот где опасность нового времени. Итак, не препятствуя публицисту иметь на свою публику в конце концов решительное влияние, этот двойной подбор, двойное приспособление, делающее из публики однородную группу, легко управляемую и хорошо известную писателю, позволяет послед, нему действовать с большей силой и уверенностью. Толпа вообще гораздо менее однородна, нежели публика: она всегда увеличи­вается благодаря массе любопытных, полусообщников, которые немедленно увлекаются и ассимилируются, но тем не менее за­трудняют общее руководство разнородными элементами.

 

IV

Можно оспаривать эту относительную однородность под тем предлогом, что «мы никогда не читаем одной и той же книги», точно так же как «никогда не купаемся в одной реке». Но по­мимо спорного характера этого древнего парадокса, верно ли, что мы никогда не читаем одной газеты. Могут подумать, что так как газета более разнообразна, нежели книга, то вышепри­веденное изречение к ней применимо еще в большей степени, чем к книге. А между тем в действительности каждая газета имеет свой гвоздь, и этот гвоздь, выделяясь все с большей и большей рельефностью, привлекает внимание всей массы чита­телей, загипнотизированных этой светящейся точкой. Действи­тельно, несмотря на пестроту статей, каждый листок имеет свою видимую окраску, присущую ему, свою специальность, будь то порнографическая, диффаматорская, политическая или какая-либо другая, которой все остальное приносится в жертву, и на которую публика такого листка набрасывается с жадностью. Ловя публику на эту приманку, журналист по своему усмотре­нию ведет ее куда ему угодно.

Еще одно соображение. Публика в конце концов есть извест­ный род коммерческой клиентуры, но род весьма своеобразный, стремящийся затмить всякий другой вид клиентуры. Уже одно то, что люди известного круга покупают продукты в магазинах одного разряда, одеваются у одной и той же модистки или порт­ного, посещают один и тот же ресторан, — устанавливает между ними известную социальную

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.