Название местных террористов меня позабавило. Почти такое же, как у нас. Бывают же совпадения…
— Ну так как, Виктор? Что думаете о моем предложении? Работа интересная, перспективная. А самое главное — полезная.
Над предложением Горбунова я задумываться не стал. Да, это наше КГБ, правильное, родное. Но все же далек я от власти, не могу я с ней в десны целоваться. Пусть они и нужное дело делают, но есть в этом что-то гадкое. Не для меня такая работа.
— Но все же, — обернувшись, сказал напоследок, — в случае, если господин посол или какой-то переселенец из России настойчиво попытается завести с вами дружбу, станет рассказывать гадости про СССР или просто вести себя странно, — свяжитесь с нами. Вот вам мой номер.
И, вытащив из портфеля блокнот, он быстро накарябал на одном из листов несколько цифр. Моя коллекция советских телефонных номеров увеличилась еще на один.
Перед встречей с семьей я что-то разволновался. Не задумывался об этом моменте раньше, а тут вдруг представил, как будет выглядеть моя жизнь в новой — все же новой — семье, и напрягся. Мать с отцом живут вместе, ладят и, видимо, любят друг друга. Они же советские, здесь по-другому нельзя! Диковато для меня это, не видел я никогда их рядом, не знаю, как себя вести в такой благости. Да и потом… все же это не мать и не отец. Это другие совсем люди. Смогу ли я с ними поладить?
Провожаемый медсестрой Ноябриной, я спускался в лифте на первый этаж. Мне выделили рубашку, брюки и ботинки. Это все. Новый человек, вступаю в новую жизнь. Открыт ветрам и счастью. Я в кабинке лифта чуть потрогал медсестру за попу, она сказала: “Не надо, у меня парень в армии”, — но руку великодушно не убрала. Спасибо тебе хоть на этом, добрая девушка.
Едва мы вышли из лифта, я их увидел. Они сидели на диванах в фойе: мать, отец и еще какая-то девушка лет двадцати. Родители — один в один такие же, как там, на той стороне. Точные копии. Ну нет, разница есть: мать вот более гладкая, взгляд уверенней, прическа строгая (моя-то всю жизнь шишигой ходила), да и вообще солидней держится; отец попроще, чем бизнесмен Сидельников, много проще — рубашка с закатанными рукавами, лицо морщинистей, смуглее. Все трое, увидев меня, встали.
Мать тут же бросилась ко мне. На расстоянии метра остановилась и стала жадно-жадно вглядываться мне в глаза, словно отыскивая в них какие-то опознавательные коды, которые бы идеально совпадали с ее погибшим сыном. Несколько раз торопливо и нервно она осенила меня крестным знамением — я про себя удивился этому. Потом она вдруг застыдилась такой придирчивости, широко распахнула объятия и бросилась ко мне на грудь.
— Сынок! — услышал я ее всхлипывающие бормотания. — Радость моя, солнышко! Живой… Господи, благодарю тебя за это чудо, за то, что вернул ты нам Витеньку!
Она притянула меня к себе и принялась лихорадочно целовать. Поцелуи были жаркими и мокрыми. Я видел, как за ее спиной стояли, смущенно и робко улыбаясь, отец с этой незнакомой девушкой. Мать же принялась рыдать. Обессиленная, она уткнулась мне в плечо и навзрыд, в голос, бормотала что-то бессвязное, но безмерно счастливое. Мне пришлось отвести ее обратно к дивану и усадить в мягкую коричневую кожу. Ноябрина принесла откуда-то стакан воды, мать отхлебнула из него и вроде бы стала успокаиваться.
— Ну все, Люда, все, — говорил ей отец. — Теперь все позади, Виктор с нами. Перестань.
Мать кивала и махала ладонью: все, мол, не обращайте внимания. Отец отвлекся наконец от нее и протянул мне руку. Рукопожатие его было крепким, основательным таким. Он тоже сморщился вдруг от нахлынувших эмоций, рывком прижал меня к себе и сдавил в крепких объятиях.
— Сын! — шепнул он. — Виктор!
Незнакомая девушка в стороне растирала кулаками ручейки слез на щеках.
— А это сестра твоя! — показал на нее Валерий Федорович. — Нам сказали, ты про нее не знаешь, там у тебя не было сестер. Дашей зовут. Ну знакомьтесь же, знакомьтесь!
— Витя! — вскрикнула, всплеснув руками, моя новообретенная и такая неожиданная сестра.
Я погрузился в объятия в третий раз. Внутреннему моему спокойствию этой душераздирающей встречей были нанесены серьезные пробоины. Плакать вместе с новой своей семьей я все же не стал, сдержаться сил еще хватило, но что-то этакое огненно-колючее в душе засвербило. Я к таким эмоциям и этой истеричной радости был не готов, но успел внутренне отметить, что людьми мои родственники оказались душевными. Сестра в довершение всего — так еще и симпатичной.
С охами и ахами мы наконец выбрались наружу и погрузились в стоящий невдалеке от здания синий автомобиль. “Москвич”, — успел прочитать я название марки, и действительно, что-то похожее на наши древние “Москвичи” в нем присутствовало, но лишь в некоторых линиях, потому что сразу было понятно, что это совсем другой тип автомобиля. Бросилось в глаза главное, что отличало его от автомобилей того мира, — широкий и плоский капот, покрытый блестящими прямоугольными пластинами, которые озорно блестели на солнце. Отец сел за руль, мать с ним рядом, а мы с Дашей разместились на заднем сиденье. Во всей этой суете я даже забыл сказать “до свиданья” Ноябрине. Вспомнил о ней, лишь когда мы отъехали от института на изрядное расстояние. Обидится еще.
Такими же панцирными капотами, как выяснилось, обладали все без исключения автомобили на московских улицах. Я понял — это солнечные батареи. У некоторых пластинами был завешан весь кузов — и сверху, и спереди, и по бокам. Автомобилей на дорогах было заметно меньше, чем в моей бывшей Москве, — беззвучные, изящные, они неслись по идеально чистым улицам, засаженным изумрудной зеленью. Голова кружилась от такой чистоты и благости.
Родственнички че-то молчали. Мать все утирала платочком глаза, отец следил за дорогой. Лишь Даша весело стреляла в меня озорным взглядом, но тоже молча. Чтобы прервать это молчание, показавшееся мне тягостным, я заговорил. Как раз таки о машинах:
— Меньше здесь автомобилей, чем у нас. В смысле, чем на той стороне. Не разрешают, что ли, приобретать?
— Ну да, — отозвался отец, — не всем. Автомобиль положен на семью как минимум с двумя детьми-иждивенцами. Да и то могут отказать — лимит имеется. По площади города и числу жителей высчитывается. Чтобы без пробок спокойно передвигаться.
— Ну и правильно! — воскликнул я. — Очень разумно. А то там настоящий кошмар с этим автотранспортом.
— Видел, — покивал отец. — По телевизору показывали.
— Папе, как ветерану Освободительных войн, машина полагается по статусу, — пояснила, мило улыбнувшись, Даша. — Он — Герой Советского Союза!
— В самом деле? — удивился я. — Здорово? А где вы воевали?
Отец помолчал, прежде чем мне ответить. От матери с сестрой тоже отошла странная волна удивленного замешательства.
— Ты на “ты” ко мне обращайся, — ответил отец. — Прям не сын будто.
— А, да, да. Извините. Извини.
— Да везде я воевал, — коротко объяснился он. — Весь мир, почитай, прошел. От Пакистана до Штатов.
— У папы было три ранения и две контузии, — пояснила Даша. — А еще он два месяца провел в американском концентрационном лагере. Он сам никогда об этом не расскажет, потому что ему больно это вспоминать, но там было ужасно. Там людей живьем сжигали в крематориях.
— Как фашисты во Второй мировой?
— Именно! Ну так американский империализм от фашизма ничем и не отличается. Уже после войны, когда состоялся Пасаденский трибунал — ну да ты наверняка о нем знаешь, это где все прогрессивное человечество осудило преступления капитализма, — там было четко сказано, что так называемая демократия западного образца, выпестованная капитализмом, является продолжением германского фашизма.
— Верная позиция, — согласился я. — Продуманный пиар. А как ты освободился из плена? — обратился к отцу.
Тот лишь тяжко и многозначительно вздохнул, то ли собираясь ответить, то ли же, наоборот, — уклониться от ответа, но Даша опередила его:
— Он вместе с тремя верными друзьями поднял мятеж и увлек за собой всех пленных солдат. Восставшие заключенные обезоружили охрану и в течение недели удерживали лагерь в своих руках, отбиваясь от полчищ американцев и дожидаясь подхода советских частей. Ему именно за это дали Звезду Героя.
— Потом про это даже фильм сняли, — вступила в разговор мать. — “Лагерь смерти”, режиссер Федор Бондарчук. Очень известная картина, ее каждый год на Двадцатое августа по телевизору показывают.
— Да, точно! — подхватила Даша. — А он у меня на диске есть, если хочешь — посмотрим.
— Хочу.
— Так и быть. Сегодня же зарядим.
— Да исказил там все ваш Бондарчук, — высказался недовольно отец. — Не атаковали нас никакие американские полчища, не до восставших пленных им тогда было. У них уже Вашингтон пал, они оружие складывали дивизиями. Два боя у нас всего состоялось, да и то непродолжительных. Один — с каким-то заблудшим отрядом американских дезертиров, которые к дому пробирались и пожрать чего-нибудь искали. Мы их атаку быстро отбили. А второй — и сами не поняли с кем. Не исключено, что со своими же, с советской разведгруппой. По крайней мере, я хорошо слышал, как на той стороне по-русски матерились.
— Да не выдумывай ты! — ткнула мужа в бок мать. — Какие свои, не могло быть этого. Порасскажешь тут еще, потащат объяснения давать.
— Да никуда не потащат, — поморщился отец. — Что ты уж совсем. Такие случаи на войне регулярно происходят, все об этом знают. Просто признаваться совестно, ну да что поделаешь. Правда-то дороже.
— А потом, значит, снова воевать пошел? — спросил я. — Ну, я имею в виду, после лагеря.
— Снова, да. После госпиталя. Только недолго, месяц всего. Тут уж Америка капитулировала. Меня быстро домой отправили, я ведь почти десять лет под ружьем проходил, да израненный весь, да возраст. Другие долго еще в Штатах служили.
Я невольно сравнил этого доблестного героя, скромного человека-освободителя с тем совестливым делягой, в которого превратился на той стороне мой отец, и как-то застеснялся, что был рожден тем, а не этим. Нет, тот тоже нормальный мужик, за революцию и вообще, денег вот мне дал, но все равно не то. В этом вон какая цельность — гранит, а не человек. Таких в том мире уже не осталось. Все гнилью заражены. И я тоже, разве смог бы я так — десять лет в атаки на врага ходить. Я ведь так только — из-за угла пострелять да банк ограбить. Налетчик, а не воин.
— Останови, Валер! — попросила вдруг мать. — В церкву зайду.
Отец сбросил скорость и, свернув в парковочный карман, остановился у неожиданно выплывшей из зелени церквушки. Я ее никак здесь увидеть не ожидал. Церковь блистала чистотой и ухоженностью — будто недели не прошло, как построили.
Мать открыла дверь, бросила: “Я скоро”, — и торопливо засеменила к церкви, повязываясь на ходу платком.
— А что, разве здесь еще существуют церкви? — недоуменно издал я в пустоту вопрос.
— Да не говори-ка! — взмахнул рукой отец. — Свобода совести, свобода совести… Увязнем мы однажды в этой свободе. Еще чего-нибудь захочется. Так и просрем все свои завоевания.
— Точно! — согласился я. — Разве можно при коммунизме действующие церкви иметь? Попы ведь все равно себе на уме останутся. В коммунизм они не верят, он для них враг. Потому что точнее и справедливее заветов Христа. Разгонять всех надо к чертовой матери!
— Ну прям уж разгонять! — возразила Даша. — У товарища Романова есть специальная статья на эту тему. Он там четко разъясняет, что на некоторое время, несколько десятков лет, религиозный культ трогать нельзя. Там четкое научное и психологическое обоснование этому дается. Человек несовершенен, он физически не сможет перестроиться за время жизни одного или двух поколений. А если же рубить сплеча, то можно лишь отпугнуть людей от советской власти, озлобить их.
— Не согласен я с этим, — не унимался я. — Надо было еще при Ленине религию запрещать, но тогда тоже непоследовательность проявили, сжалились. Так, оказывается, до сих пор та же волынка продолжается. Зря, зря. Это элемент нестабильности.
— Вам что, товарищ Романов — не авторитет? — иронично вопросила Даша. — Поверьте, у него там больше информации, чем у нас с вами. Лучше нас он знает, что надо и чего нет. Да и с каждым годом церквей становится все меньше. На всю Москву не больше десяти. А мечетей и синагог всего по одной осталось.
— Зато в Европе полно, — отозвался отец.
— Ну, извини меня, папа, там и люди совсем другие. Они лишь недавно от частной собственности отказались. В них еще полно предрассудков.
Мать вернулась быстро. Мы даже не успели заскучать. Усаживаясь в кресло, она грустно, но просветленно улыбнулась мне. Видимо, благодарила Господа Бога за мое явление. Мы тронулись.
— А как с бензином тут? — поинтересовался я. Все мои, даже мать, усмехнулись. Я почувствовал, что задал неуместный вопрос. — Или здесь ездят только на солнечных батареях?
— Бензин давно не используем, дурашка! — хлопнула меня озорно по плечу Даша.
— Ну почему же, — сказал отец, — в окраинном Союзе еще ездят кое-где на бензине. И нефтедобычу продолжают вести. Там сложнее дела обстоят. А в исконном Союзе — ни-ни. Политбюро недаром провозгласило: “Коммунизм — это, прежде всего, благоприятная экология”. Сейчас с этим строго. Как-то показывали сюжет — в Туркменской ССР вроде дело было. Какой-то перец отыскал старый автомобиль с двигателем внутреннего сгорания, хотя их в обязательном порядке уничтожали. То ли отыскал, то ли сам где прятал. И, короче, по ночам по степи на нем гонял. Это дело в конце концов просекли, задержали его. Ой, строго осудили: десять лет никак.
Ну, это я двумя руками одобряю. Это здорово. Весь капитализм, собственно говоря, на нефти и держится. Отбери ее у него — он и рухнет.
Вскоре мы съехали с проспекта в один из уютных дворов, приблизились к красивому высотному зданию из светлого камня, необычному такому, с какими-то выступами, декоративными неровностями, и остановились.
— Вы здесь живете? — спросил я, показывая удивленно на дом.
— Да, — ответила Даша. — Шестикомнатная квартира на двадцать втором этаже. Сколько мы, мам, уже здесь, восемь лет?
— Почти восемь, — ответила утвердительно мать.
Мы выбрались наружу, оставшийся в машине отец подъехал к зданию вплотную, массивные металлические ворота, что красовались перед ним в стене, стали вдруг открываться, он завел машину внутрь, и она, мелькнув синим боком, завернула за поворот, устремлявшийся куда-то вниз. По всей видимости, это была подземная парковка.
— Пойдем, Витя! — позвала меня мать, справедливо решив, что я собрался дожидаться отца. — Он прямо оттуда на лифте поднимется.
Я оглядывался по сторонам, стараясь впитать в себя все, что вижу, слышу и чувствую. Дворик перед домом пуст не был: в песочнице под присмотром мам возились три малыша, двое мужчин пожилого возраста играли в небольшой беседке в домино, еще один чуть поодаль читал на скамейке газету. Поднявшись с другой скамейки, решительной походкой пересекал двор по диагонали полный парень в белой футболке. Почему-то я задержал на нем взгляд дольше. Словно что-то знакомое мелькнуло в нем — хотя что знакомое может быть у меня в этом мире?
Парень повернул вдруг в мою сторону голову, и от неожиданности я остановился. На меня смотрел Пятачок. Вылитый Пятачок — тот же взгляд, те же полные щеки, тот же маленький рот. Парень тут же отвернулся, потом и вовсе исчез из виду, заступив по тропке в заросли зелени, а я, удивленный, продолжал вглядываться в деревья, за которыми уже и силуэт его не виднелся. Матери пришлось окликать меня снова. А вот Даша заметила, как внимательно я провожал взглядом парня, так похожего на бывшего моего друга, а впоследствии подлого предателя. Интересное выражение лица ее посетило.
Или мне показалось? Как и сходство неизвестного советского парня с Пятачком?
Мы зашли в подъезд и поднялись в просторном, чрезвычайно скоростном лифте — я даже “двадцать два” не успел про себя произнести — на этот самый двадцать второй этаж.
На лестничной площадке имелось четыре двери. Мы повернули направо, к той, на которой значились цифры 87. Мать достала связку ключей, просунула один из них в замочную скважину, и через мгновение мы заступили в просторные советские хоромы. Вид одного лишь коридора вызвал во мне легкое головокружение. Пожалуй, его метража хватило бы, чтобы переплюнуть площадь всей нашей квартиры в параллельном измерении. В обе стороны расходились комнаты — я шел и угадывал, что из них представляет собой каждая. Вот зал — мать твою, вот это залище, в нем можно играть в футбол! — роскошная мягкая мебель с четырьмя единицами кресел и длиннющим диваном, широченная плоская панель на стене (телевизор, что ли?), дверь на балкон, более напоминавший смотровую площадку для прогулок. Вот кухня — вся по периметру заставлена и завешана шкафами, пара электрических вытяжек под потолком, хитро организованные ряды полок с посудой и кухонной утварью. Вот спальня, видимо родительская, — массивная двуспальная кровать с высокими спинками в дизайне средневековой Франции, трюмо в углу, заставленное баночками и мазями. Вот комната Даши — что-то такое навороченное, расхристанное, радикально несоветское: на стенах надписи латиницей, под потолком на веревочках болтаются какие-то чучела, странной формы кровать (надувная, нет?) с валяющейся на ней гитарой, горы хлама по углам. Неужели добросовестные советские родители, среди которых Герой Советского Союза, позволяют дочери превращать собственную комнату в стойбище полудиких хиппи?
— Здесь не прибрано, — торопливо закрыла перед моим носом дверь Даша. — Потом посмотришь. А вот это, — сделала она несколько шагов по коридору, — твоя.
И, толкнув дверь, ввела меня в мое обиталище. Я ожидал увидеть тоже нечто вычурное, но комната оказалась вполне обыкновенной: кровать, платяной шкаф, стол. Только плоский телевизор на стене да расставленная по комнате аппаратура из нескольких блоков, в которых угадывались проигрыватели дисков всевозможных форматов, усилитель, вроде бы тюнер, еще что-то, напоминавшее какие-то хайэндовские предусилители (а, собственно, они это и были) и несколько симпатичных колонок по углам. Мой двойник Витя явно был меломаном, за что заслуживал поощрений. На столе покоился прямоугольный аппарат, напоминавший наши ноутбуки.
— Ноутбук, да? — спросил я Дашу.
— Угу, — кивнула она.
Я почему-то ожидал, что она меня поправит. Что ноутбуки в Советском Союзе называются как-то по-другому.
— Прямо так и называется: ноутбук? — переспросил я. — Не иначе?
— Прямо так, — согласилась она удивленно. — А ты как хотел?
— Ну, не знаю. Казалось, что технический прогресс должен был принять здесь какие-то свои особенности. А это что — DVD-плейер?
— Десять баллов! — сострила Даша. — Ты рожден для жизни в СССР.
— Тоже именно так называется?
— Тоже.
— Странно. Никакой разницы с тем миром.
— Ну а с чего она должна возникнуть? Разработки в бытовой технике когда начались! Телевидение — это тридцатые годы прошлого века, радио еще раньше. Компьютеры уже в пятидесятых появились. В эти времена в наших мирах различия не наблюдались. Как ты знаешь, радикально история отклонилась в 1986 году, когда этот исландский журналист-придурок уничтожил нашего генерального секретаря. Ну, а к этому времени в мире электроники уже приличная база была накоплена. Особенно-то не соригинальничаешь, только в русле предыдущих открытий можно было двигаться.
Как выяснилось, она училась в радиотехническом институте, так что тема была ей близка. Они там, оказывается, сами компьютеры с дивидишниками собирали. Так что можно обращаться, если потребуется.
— Этот придурок, — ответил я, — великий герой. Он спас вас он нерадивого правителя. Я не ожидал, что ты так непочтительно о Сигурде отзовешься. Знаешь, даже покоробило как-то. В том мире я просто молился на него.
— Да я-то тебя понимаю, — плюхнулась на кровать Даша. — И даже симпатизирую этому исландцу. Но вообще же в Союзе его считают исчадием ада. Нет, у нас тоже есть понимание, что Горбачев и здесь мог Союз развалить, хотя его и не принято высказывать вслух, но раз не развалил, то почет ему и уважение. Здесь смотрят на вещи так: почему мы должны соотносить свою историю с какой-то параллельной реальностью и ходом событий, который главенствует там? Это считается ущербной, изначально слабой и проигрышной позицией. В идеале, надо жить так, чтобы не обращать внимания на внешние раздражители и творить свою историю самостоятельно, не так ли? Что, если завтра обнаружится еще один мир — а произойти это может очень даже запросто, уже доказано, что Вселенная таит в себе множество измерений, — и что же, нам придется пересматривать свое прошлое? Вдруг кто-нибудь, ну, например, Юрий Гагарин, не погибнет в конце шестидесятых, а станет в этом новом мире диктатором, который для прихода к власти совершит в стране переворот и уничтожит миллионы людей. Что же нам, придется признавать Гагарина сволочью и здесь?
— В твоих словах есть своя правда и логика, но жить так, словно не существует другого мира, словно там нет людей, порабощенных властью капитала, жить, закрывая глаза на их страдания, и не пытаться им помочь нельзя. Раз открыт другой мир, хочешь ты того или не хочешь, он станет и частью твоей жизни.
— Страдания… — поморщилась Даша. — Знаешь, честно говоря, здесь немало тех, кто видит в том мире немало плюсов. Это здесь, в исконном Союзе, жизнь довольно сытая, а на окраинах мира, в той же Америке, все совсем не так. Наши газеты умалчивают об этом, а вот отец рассказывал мне, что они там делали во время войны с американцами. Знаешь, у тебя и воображения не хватит.
— Они боролись с врагами — вот что они делали. Для этого все методы хороши.
— Да там и сейчас люди неважно живут. Ютятся в хибарах, умирают от голода и болезней. В отдельных штатах до сих пор уровень радиации зашкаливает… Все относительно. Сейчас в вашей России страдания, а через пятьдесят лет наступит гармония для всех. А здесь еще неизвестно, как все повернется.
— Кто вбил тебе в голову эту чушь, Дарья? — воскликнул я. — Это среди молодежи модно так думать? Вы, небось, очень смелыми и прогрессивными себя считаете? Ты там не жила, радость моя, и не знаешь, что такое абсолютное отчаяние, которое пронизывает тебя с ног до головы двадцать четыре часа в сутки. Ничего более справедливого, чем советский строй, во Вселенной не придумано, поверь мне. Он здесь торжествует, он и в том мире рано или поздно воцарится. Потому что, пока жив человек, он всегда будет стремиться к правде и справедливости.
— Блин, ну ты коммунист! — присвистнула Даша. — Первый раз такого вижу. Даже наш препод по научному коммунизму и то какие-то нестандартные трактовки себе позволяет. Ты, как старый дед, рассуждаешь, словно с самим Лениным революцию делал. Папа вон Герой Советского Союза, но в партию не вступил, а коммунистов не стесняется иной раз ругнуть. Нет, — встала она с дивана и направилась из комнаты наружу, — Витя был не такой…
Тут же осеклась, словно сказала то, чего никогда и ни при каких обстоятельствах не должна была говорить. Смущенная, повернулась, стыдливо улыбнулась и, подскочив, обняла меня за талию.
— Прости, Витя, я не хотела, — она положила голову мне на плечо. — Сорвалось, честное слово! Ты прав. Прав, прав, прав. Там, в России вашей, жутко плохо, а я ничего не знаю. Живу тут как розовая идиотка и чувство меры потеряла. Ты очень много пережил, чтобы попасть сюда, а я тут со своей глупостью лезу. Прости, пожалуйста!
Она чмокнула меня в щеку, а потом выставила кулачок с оттопыренным мизинцем. Ее жаркие извинения почему-то смутили меня гораздо больше, чем предыдущие возгласы. Я все же протянул мизинец в ответ, и, скрестив пальцы, как малыши, мы восстановили братско-сестринский мировой союз.
— Дети, обедать! — раздался с кухни голос матери. — Отец уже вернулся, все готово. Только вас ждем.
И мы направились в кухню, где за обширным, симпатичным столом с резными ножками нас поджидала обильная и на вид такая вкусная еда.
Первый день полноценной жизни в Союзе пролетел незаметно. Перед сном мы с Дашей успели посмотреть легендарный фильм “Лагерь смерти”. Я ожидал, что он станет для меня настоящим культурным шоком, — и ожидания подтвердились. Фильм оказался абсолютным шедевром мирового кинематографа. Идеальное, способное вызывать слезы и восторг произведение. Черт его знает, было ли все так на самом деле, но показанный в картине подвиг советских людей, вот так масштабно, стильно, эмоционально и проникновенно, вызывал чистый, как стопроцентный спирт, катарсис. Мне показалось даже, что это едва ли не самое лучшее произведение искусства, с которым мне довелось соприкоснуться. Браво, Федор! Прости, что я не любил тебя в том мире. Там ты просто жертва неблагоприятных обстоятельств, а здесь, при мудром и грамотном руководстве коммунистической партии, твой талант раскрылся во всей красе.
В фильме я обнаружил несколько знакомых по России актеров. Не шибко я, конечно, ими интересовался, но троих-четверых все же знал. Играли они просто чудесно, несравнимо лучше, чем на той стороне. Вот что значит советская актерская школа!
Между прочим, в одной из главных ролей, пленного советского солдата, снялся и сам Федор Бондарчук. Был он здесь как-то более сухощав и совсем не столь самовлюблен, как там. Сомневающийся, не то чтобы слабый, но какой-то малахольный и индивидуалистичный его герой развивался по ходу картины в непримиримого и последовательного борца за советские социалистические идеалы и полное уничтожение Америки. Очень сильная роль, запоминающийся образ.
Даша показала журнал “Советский экран” с фотографией Бондарчука на обложке — оказалось, что здесь Федор вовсе не лысый, как в России, а обладает копной кудрявых волос. Это, пожалуй, стало для меня наибольшей неожиданностью. Для Даши тоже: она долго не верила, что там, в запредельности, Бондарчук абсолютно лыс.
— Ну и фиг с ним, — заверила она меня. — Все равно он не самый мой любимый.
Самым же любимым оказался некий смуглый выходец из Азербайджана по имени Гусейн Сулейманов. Он, видите ли, восходящая звезда мирового кинематографа и уже снялся в главной роли в фильмах “26 бакинских комиссаров” (видимо, очередная экранизация революционной истории) и “Любовь дается лишь раз” (мелодрама).
— О, какой он там симпатяга! — сладострастно выдохнула она, целуя его фотографию в журнале.
Как выяснилось, многих известных в России режиссеров и актеров в советской реальности не было вовсе. То ли вообще не родились, то ли пошли в другие профессии.
В Голливуде, надо заметить, тоже продолжали снимать фильмы, и вроде бы вполне традиционные для Штатов — боевики, фильмы-катастрофы, ужасы, — хотя с “Мосфильмом” всем американским студиям, вместе взятым, было уже не тягаться. Он первенствовал в кинематографическом мире.
Еще мы послушали с ней несколько рок-групп. Я бы не сказал, что музыка их чем-то радикально отличалась от того, что я слышал там, у себя. Полный набор музыкальных жанров от этно-эмбиента до сайкобилли-панка присутствовал и здесь. Единственное принципиальное отличие: подавляющее большинство групп исполняло песни на русском. У вокалистов некоторых произношение было неважнецкое, и звучали они забавно.
— Ой, и не говори! — согласилась со мной Даша. — Самый распространенный в мире язык — испорченный русский.
Она призналась, что и сама пишет песни. Даже спела парочку. Ну, ниче так. Я похвалил. Этакий девичий бард-рок с исповедальными интонациями, но непонятными текстами. Что-то подобное Земфира пела — или как ее там звали? — которая в советской реальности в качестве певицы или какой другой известной особы не значилась.
В довершение всего Даша украдкой — потому как опасалась, что отец может заругаться,— показала мне его парадный китель, увешанный орденами и медалями. Главным украшением его была, без сомнения, Звезда Героя. Другие правительственные награды тоже впечатляли: “За освобождение Исламабада”, “За освобождение Лиссабона”, “За взятие Детройта”…
— А почему Исламабад освобождался, а Детройт брался? — не мог не поинтересоваться я.
— Ну, считалось, что капиталистическое зло исходит от Америки. Остальные страны как бы были у него в плену. Поэтому освобождались. А уж Америку освобождать было не от кого, она сама по себе порочная. Поэтому ее брали.
Впечатления первого дня долго не давали заснуть. Я лежал на своей кровати-аэродроме (советские кровати все были такие), смотрел в потолок, а сон все не шел. Вдруг в дверь негромко постучались.
— Сынок, не спишь? — это был отец.
— Нет, заходи.
— Я на минутку.
Я включил торшер, переместился в сидячее положение. Отец присел на краешек кровати.
— Я вот тебя о чем хотел спросить, — начал он смущенно. — Только ты не удивляйся. И не подумай чего. А то скажешь: с ума сошел. Просто одна мысль мне покоя не дает. Свербит, так сказать. Думаю — так это или не так. В общем, маюсь. Разреши мое затруднение.
— Постараюсь, — отозвался я.
— Скажи мне: в той, параллельной реальности есть точно такой же человек, как я? Твой настоящий отец.
— Есть.
— Какой он?
— Он такой же, как ты. Одно лицо. Практически.
— Это я понимаю. Мне другое интересно. Что он за человек? Кем работает, о чем думает, как на мир смотрит.
— Ну… — я лихорадочно решал, как мне отвечать — правдиво или же нет.