Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

Рожденные в понедельник 1 страница. PATTI SMITH «JUST KIDS»



Патти Смит

Просто дети

 

 

PATTI SMITH «JUST KIDS»

ПАТТИ СМИТ «ПРОСТО ДЕТИ»

 

О Роберте сказано много, а будет сказано еще больше. Юноши будут подражать его походке. Девушки будут надевать белые платья и оплакивать его кудри. Его будут проклинать и боготворить. Осуждать или романтизировать его крайности. В итоге правду о нем узнают через его творчество: произведения художника – это и есть его материальное тело. Тело, которое не чахнет. Тело, которое люди судить не властны: ведь искусство поет о Боге и, по большому счету, только Ему и принадлежит.

 

Предисловие

 

Он умер, пока я спала. Я звонила в больницу, чтобы в очередной раз пожелать ему спокойной ночи, но он забылся, погрузился на дно, под толщу морфия. Я прижимала трубку к уху и слушала с того конца провода его тяжелое дыхание, зная: слышу в последний раз.

Потом тихо разложила по местам свои вещи: блокнот, авторучка. Чернильница из кобальтового стекла – его чернильница. Моя чаша Джамшида[1], мое «Пурпурное сердце»[2], коробочка с молочными зубами. Я медленно поднялась по лестнице, пересчитывая ступени, все до одной, насчитала четырнадцать. Укрыла одеялом малышку в колыбели, поцеловала спящего сына, легла рядом с мужем, произнесла молитву. Помню, как прошептала: «Еще жив». И заснула.

Проснулась рано и, спускаясь по лестнице, осознала: его не стало. Полную тишину в доме нарушал только телевизор, не выключенный с вечера. Какой‑то канал классической музыки. Какая‑то опера. Меня словно магнитом притянуло к экрану в тот момент, когда Тоска горестно и пылко признавалась в страстной любви к Каварадосси. Утро было холодное: март. Я надела свитер.

Подняла жалюзи, и кабинет озарился светом. Расправила плотное льняное покрывало на своем кресле, выбрала на полке книгу – альбом Одилона Редона, раскрыла на картине с женщиной в море: огромная голова над водой, маленькое море. «Les yeux clos»[3]. За сомкнутыми бледными веками – никому не ведомый мир. Телефон заверещал, я встала, подняла трубку.

Звонил младший из братьев Роберта, Эдвард. Сказал: напоследок, как обещал, поцеловал Роберта от меня. Я застыла, где стояла, окаменела; потом медленно, сомнамбулически вернулась на кресло. И тут Тоска запела гениальную арию «Vissi d'arte». «Я жила ради любви, я жила ради искусства». Я прикрыла глаза, сложила руки на груди. Провидение само решило за меня, как мне с ним проститься.

 

Рожденные в понедельник

 

Когда я была совсем маленькая, мама водила меня гулять в парк Гумбольдта на берегу реки Прери. В моей памяти запечатлелись размытые, точно на стеклянных фотопластинках, картины: старинный павильон лодочной станции, круглая эстрада‑«ракушка», каменный арочный мост. Река текла по узкому руслу, а потом широко разливалась, и там, на глади лагуны, я увидела особенное чудо: платье из белых перьев, тянется вверх длинная изогнутая шея.

«Лебедь», – сказала мать, заметив мой восторг. Существо рассекало блестящие воды, хлопая огромными крыльями, пока не взмыло в небо. Его имя ни капельки не выражало его великолепия, не передавало чувств, которые во мне всколыхнулись. Во мне проснулась потребность, которой я даже названия не знала, – желание рассказать о лебеде, о том, какой он белый, как движется, словно взрываясь на ходу, как медленно всплескивает крыльями. Лебедь слился с небом, а я никак не могла подобрать слова, чтобы описать свое впечатление. «Лебедь», – недовольно повторила я, и в груди у меня защемило: зародилось непонятное томление, незаметное ни прохожим, ни матери, ни деревьям, ни облакам.

 

* * *

 

Я родилась в понедельник, в Чикаго, на Норт‑Сайд, во время Великой Снежной Бури 1946 года. 30 декабря. А надо бы днем позже: младенцы, которые появлялись на свет 31 декабря, прибывали из роддома с приданым – новым холодильником. Как мама ни силилась удержать меня в животе, роды начались прямо в такси, которое еле ползло по берегу озера Мичиган через снежную круговерть. Если верить отцу, я родилась тощая и долговязая и тут же заболела бронхопневмонией, и папа меня выхаживал, держа в клубах пара над тазом с кипятком.

В 1948‑м, в дни новой снежной бури, на свет появилась моя сестра Линда. Я была вынуждена быстро оправдать надежды родителей на меня – старшую сестру. Мама была занята – подрабатывала, гладя на дому белье, а я сидела на крыльце дома, где мы снимали меблированные комнаты, и дожидалась последней в городе телеги с лошадью – повозки торговца льдом. Торговец дарил мне ледышки, завернутые в оберточную бумагу. Одну ледышку я отложила в карман для сестренки. Потом полезла за ней – а ледышки‑то и нету.

Когда мама была беременна в третий раз – ждала моего брата Тодда, мы покинули свое тесное жилище на Логан‑сквер и переселились в Пенсильванию, в Джермантаун. Несколько лет прожили во временном жилье для военнослужащих и их семей – беленых казармах с видом на заброшенное поле, где буйно цвели полевые цветы. Мы называли поле Лоскутом, летом взрослые там посиживали: беседовали между собой, курили, пускали по кругу банки с вином из одуванчиков, а мы, дети, на поле играли. Мать научила нас играм своего детства: «Море волнуется», «Третий лишний», «Цепи‑цепи, вам кого?». Мы плели венки из маргариток, носили их на шее, надевали на головы. По вечерам ловили банками светлячков, выдирали у них огоньки и делали светящиеся колечки.

Мать научила меня молиться – молитве, которой научилась у собственной матери. «Отче небесный, ко сну отхожу, И душу свою я Тебе предаю». Когда смеркалось, я становилась на колени у своей кроватки, а мать стояла рядом, смолила сигареты и внимательно слушала, как я повторяю за ней строки. Молилась я от всего сердца, но слова молитвы меня нервировали, и я донимала мать расспросами. Что такое душа? Какого она цвета? Я побаивалась, что моя душа – она ведь озорная – сбежит, пока я сплю, и больше не вернется. Потому‑то я изо всех сил старалась не задремать, удержать душу в себе – на положенном месте.

Мама записала меня в библейскую школу – наверно, чтобы удовлетворить мое любопытство. Там зубрили наизусть стихи из Ветхого Завета и слова Иисуса. После занятия мы строились в шеренгу, и нас вознаграждали медом в сотах, который доставали ложкой из банки – одной на всех детей, а дети наперебой кашляли. От ложки я инстинктивно уворачивалась, но идею Бога приняла быстро. Мне было приятно воображать, что наверху над нами кто‑то есть: он вечно в движении, точно жидкие звезды.

Детская молитва меня не устраивала, и вскоре я попросила маму: «Можно, я сочиню свою?» Какое же это было облегчение, когда уже не требовалось твердить: «И если, Боже, умру я во сне, возьми мою душу на небо к Себе», а вместо этого высказывать все, что на сердце. Итак, мне дали волю, и, лежа на своей кровати у угольной печки, я упоенно обращалась к Богу с долгими мольбами, беззвучно шевеля губами. Я страдала бессонницей и, верно, немало утомила Господа своими бесконечными клятвами, видениями и замыслами. Но со временем переключилась на молитвы другого сорта: безмолвные, для которых требовалось больше слушать, чем говорить.

Мой словесный ручей растекся, сменился ощущением, будто я то расширяюсь, то сжимаюсь. Так я вошла в сияющий мир фантазии. Отчетливее всего он становился в горячечном жару гриппа, кори, ветрянки или свинки. Всеми этими болезнями я переболела, и каждая поднимала мое сознание на новый уровень. Я забивалась глубоко внутрь своего «я» и смотрела, как надо мной, разгораясь все ярче сквозь сомкнутые веки, вращается симметрия снежинки; так я раздобыла самый ценный сувенир – отблеск небесного калейдоскопа.

Постепенно с любовью к молитве во мне стала соперничать любовь к книге. Я устраивалась у маминых ног и смотрела, как она курит, пьет кофе и переворачивает страницы книги, лежащей на коленях. Меня интриговало, что мама так поглощена чтением. В школу я еще не ходила, но мне нравилось рассматривать мамины книжки, гладить бумагу, приподнимать листки папиросной бумаги с фронтисписов. Чего такого в этих книгах, что мама от них не отрывается? Когда мама обнаружила, что я сплю на ее малиновой «Книге мучеников» Фокса[4]– прячу фолиант под подушку, надеясь впитать его смысл, – то усадила меня за стол и приступила к трудоемкому процессу обучения грамоте. Ценой непосильного труда мы одолели «Матушку Гусыню» и перешли к доктору Сьюзу. Когда я достаточно поднаторела, мама разрешила мне устраиваться рядом с ней на мягком – сядешь и проваливаешься – диване: она читала «Башмаки рыбака»[5], а я – «Красные башмачки»[6].

На книгах я просто помешалась. Мечтала прочесть все, какие только есть на свете. А прочитанное рождало во мне все новые порывы. А не поехать ли мне в Африку, чтобы предложить свои услуги Альберту Швейцеру? Или надеть шапку с енотовым хвостом, прикрепить к поясу рожок для пороха и защищать простых людей, как Дэви Крокетт? Или забраться высоко в Гималаи и поселиться в пещере: вертеть молитвенное колесо, чтобы вертелась Земля? Но сильнее всего хотелось самовыражаться, и брат с сестрой стали моими первыми истовыми сообщниками, охотно вкушавшими плоды моей фантазии. Слушали мои россказни, раскрыв рот, с энтузиазмом играли в моих пьесах и храбро сражались на моих войнах. Казалось: раз брат с сестрой за меня, для нас нет ничего невозможного.

Весной я часто болела. Была прикована к постели, обречена слышать только со стороны, сквозь открытое окно, крики играющих на улице. Летом младшие докладывали мне, какую часть нашего пустыря удалось отстоять перед натиском врага. В мое отсутствие мы проиграли не одну битву; мои усталые солдаты собирались у моей постели, и я благословляла их стихами из библии маленького воина – «Детского цветника стихов» Роберта Льюиса Стивенсона.

Зимой мы строили снежные крепости, и я руководила кампанией в ранге генерала: рисовала карты и отмечала стрелками наши стратегические планы, наступления и отступления. Мы вели войны наших ирландских дедов – противоборство оранжевых и зеленых. Мы носили оранжевое, но понятия не имели, что оно значит: просто мундиры у нас такие. Когда битвы приедались, я объявляла перемирие и шла в гости к моей подруге Стефани. Она выздоравливала от болезни, недоступной моему разумению, – лейкемии или чего‑то наподобие. Стефани была старше меня – ей было, наверно, лет двенадцать, а мне восемь. В сущности, мне было особенно нечего ей сказать, и я вряд ли скрашивала ее жизнь, но было видно, что мое общество доставляло Стефани огромную радость. Ее старшая сестра вешала сушиться мою промокшую одежду и приносила нам какао с крекерами на подносе. Стефани откидывалась на гору подушек, а я плела всякие байки и читала ее комиксы. Если честно, то, наверно, я дружила со Стефани не по доброте душевной – мне просто хотелось полюбоваться ее богатствами. Я завороженно глазела на ее собрание комиксов: огромные штабеля, компенсация за целое детство, проведенное в четырех стенах. У нее были все выпуски «Супермена», «Крошки Лулу», «Классических комиксов» и «Дома загадок». В старой коробке от сигар Стефани хранила полный набор талисманов за 1953 год: рулетка, пишущая машинка, конькобежец, красный Пегас – логотип «Эксон мобил», Эйфелева башня, балетные пуанты, брелки в форме всех сорока восьми материковых штатов США. Я могла играть ими бесконечно. Если у Стефани появлялся дубль какого‑нибудь талисмана, она его мне дарила.

У меня был тайник под половицей около кровати. Там я хранила заначку – деньги, выигранные в шарики, а еще коллекцию вкладышей и предметы культа, спасенные из мусорных баков у домов католиков: выцветшие бумажные образки, обтрепанные скапулярии[7], гипсовых святых с обломанными пальцами и ступнями. Туда я прятала и принесенное от Стефани – смутно догадывалась, что не следует принимать подарки от больной. Но все‑таки брала их и прятала, ощущая легкие угрызения совести.

Я пообещала навестить Стефани на Валентинов день, но не пошла. Мои обязанности генерала во главе армии из Линды, Тодда и соседских ребят были очень утомительны. Вдобавок валил густой снег – зима вообще выдалась суровая. На следующий день я оставила боевой пост, чтобы выпить со Стефани какао. Она была какая‑то снулая, умоляла меня не уходить, а сама задремала.

Я залезла в шкатулку с ее сокровищами. Шкатулка была розовая; поднимаешь крышку – и внутри начинает кружиться балерина, вылитая Фея Драже. Одна брошка в виде фигуристки меня настолько пленила, что я сунула ее в варежку. И, закаменев от страха, долго сидела у постели Стефани; потом встала и на цыпочках вышла, а Стефани так и не проснулась. Я засунула брошку на самое дно своего тайника. Спала я в ту ночь урывками: меня будила совесть. Проснулась вся разбитая, в школу пойти не смогла: провалялась в кровати, придавленная грузом вины. Мысленно поклялась вернуть брошку и попросить прощения.

Наутро наступил день рождения моей сестры Линды, но праздник отменили: Стефани стало хуже, и мои родители поехали в больницу сдавать для нее кровь. Когда они вернулись, отец плакал, а мама встала на колени у моей кровати и сказала мне, что Стефани умерла. Она пощупала мой лоб, и ее скорбь моментально сменилась тревогой: я вся горела. Оказалось, у меня скарлатина. В пятидесятые годы этой болезни очень боялись: она часто переходила в неизлечимую форму ревматизма. В нашей квартире объявили карантин, дверь выкрасили в желтый цвет. Болезнь приковала меня к постели, и на похороны Стефани я не пошла. Ее мать принесла мне все стопки комиксов и коробку от сигар с брелками. Теперь я обладала всеми сокровищами Стефани, но даже взглянуть на них не могла – слишком плохо себя чувствовала. Тогда‑то я ощутила тяжесть греха, даже такого мелкого, как кража брошки. Осознала: как бы я ни старалась вести себя хорошо, теперь мне не стать святой. И прощения Стефани никогда уже не заслужить. Но в одну из бессонных ночей, в постели, я вдруг сообразила: а вдруг со Стефани можно поговорить, если помолиться ей или хотя бы попросить Бога, чтобы он замолвил перед ней словечко?

Эта история очень нравилась Роберту, и иногда, в какое‑нибудь холодное апатичное воскресенье, он упрашивал меня вновь ее рассказать. – Я хочу послушать про Стефани, – говорил он.

В те наши долгие утра под одеялом я не опускала ни одной детали: рассказывала, как по писаному, истории своего детства, его чудес и печалей, а мы с Робертом пытались внушить себе, что ничуточки не голодны. И всякий раз, когда я доходила до момента, как открываю шкатулку с драгоценностями, Роберт вскрикивал: «О нет, Патти, нет…» Мы часто подсмеивались над тем, какими были в детстве: я, дескать, хулиганка, которая пытается стать пай‑девочкой, а Роберт – пай‑мальчик, но пытается стать хулиганом. Шли годы, и мы обменивались между собой ролями снова и снова, пока не смирились с двойственностью наших натур. В нас сосуществовали оба начала: и свет и тьма.

Я была мечтательным ребенком, жила как во сне. Озадачивала учителей тем, что рано выучилась читать, но была абсолютно не способна найти своим способностям практическое, с точки зрения педагогов, применение. В моей характеристике из школы разные педагоги писали все то же: «Слишком часто витает в облаках, постоянно отвлекается». Я и сама не знаю, куда уносилась в своих мыслях, но приземлялась частенько в углу: меня сажали на высокий стул всем на обозрение и надевали мне на голову позорный бумажный колпак.

Позднее я рисовала для Роберта эти потешные сцены унижений – на листах крупного формата, во всех подробностях. Он обожал эти истории. Похоже, Роберт преклонялся перед всеми чертами моего характера, которые другим казались отталкивающими, чуждыми. Благодаря этому диалогу в рисунках мои детские воспоминания сделались и его воспоминаниями.

 

* * *

 

Я расстроилась, когда нас выселили с Лоскута – пришлось собирать чемоданы и начинать новую жизнь на юге штата Нью‑Джерси. Мама родила четвертого ребенка, девочку, которую мы растили общими усилиями, – болезненную, но жизнерадостную Кимберли. На новом месте, среди болот, свиноферм и персиковых садов, я почувствовала себя в изоляции. Ушла в книги и в составление энциклопедии, которая, впрочем, не продвинулась дальше статьи «Боливар». Отец приобщил меня к научной фантастике, и одно время мы вместе высматривали НЛО в небесах над зданием, где занимался местный клуб народного танца. Мы вели наблюдения, а папа неустанно опровергал теорию происхождения жизни на Земле.

В возрасте одиннадцати лет ничто не доставляло мне столько удовольствия, как долгие прогулки с собакой в лесу неподалеку от дома. Из красной глинистой почвы торчали гнилушки, «джек‑на‑амвоне»[8]да скунсова капуста. Я находила уютное уединенное местечко, усаживалась, клала голову на какой‑нибудь поваленный ствол у ручья, где в воде мельтешили головастики. В пыльных полях около карьера я и мой преданный адъютант – мой брат Тодд – ползали по‑пластунски. Нашей старательной сестре поручалось бинтовать наши раны и снабжать нас драгоценной водой из папиной солдатской фляги.

Как‑то раз, когда, прихрамывая, под солнцем, нависшим над головой как тяжелая наковальня, я возвращалась с передовой в тыл, прямо на меня выскочила из засады мать.

– Патриция! – проворчала она. – Надень блузку!

– В блузке жарко, – огрызнулась я. – Все ходят в одних штанах, а я что?

– Даже если очень жарко, пора тебе носить блузку. Ты уже большая, скоро станешь взрослой барышней.

Я возмутилась, объявила, что никогда никакой взрослой барышней не стану, буду только самой собой, и вообще я из клана Питера Пэна – мы не взрослеем.

Мама взяла верх, и я надела блузку, но испытала горькую муку: казалось, меня предали. Я уныло наблюдала, как мать делает женскую работу по дому, подмечала, какая у нее округлая, самая что ни на есть женская фигура. И мне казалось: все это – и домоводство и округлости – противоестественно, противоречит моей натуре. Меня передергивало от аромата духов и красных, как кровавые раны, ртов – в пятидесятые годы душились сильно и красились густо. Одно время я дулась на маму – она не просто принесла мне дурную весть, но и сама эту весть олицетворяла. Я сидела с собакой у ног, огорошенная, но непокорная, и мечтала о дальних странах. Вот сбегу и поступлю в Иностранный легион, дослужусь до офицера, стану водить солдат в марш‑броски по пустыне.

Утешение я нашла в книгах. Взглянуть на мой женский удел с позитивной стороны мне помогла, как ни странно, Луиза Мэй Олкотт. Джо Марч – одна из героинь «Маленьких женщин», настоящий «мальчишка в юбке» – становится писательницей, чтобы в годы Гражданской войны заработать на хлеб себе и родным. Своим бунтарским корявым почерком она исписывает страницу за страницей – сочиняет рассказы для местной газеты. Джо вдохновила меня на стремление к новой цели, и вскоре я уже писала рассказы и рассказывала брату с сестрой длиннющие байки. Тогда‑то у меня появилась мечта когда‑нибудь написать книгу.

Еще через год отец устроил нам редкостную экскурсию в Филадельфийский музей изобразительных искусств. Мои родители были заняты по горло, и поездка с четырьмя детьми на автобусе в Филадельфию оказалась хлопотным и недешевым делом. Для нашей семьи это был первый и последний выезд куда‑то всем скопом, а для меня – первая в жизни встреча с искусством лицом к лицу. В длинных томных фигурах Модильяни я узнавала себя, как в зеркале, элегантно‑застывшие персонажи Сарджента и Томаса Икинса меня заворожили, а сияние импрессионистов ослепило. Но глубже всего поразили – пронзили сердце – работы из зала Пикассо, от арлекинов до кубизма. У меня перехватило дух от его непоколебимой уверенности в себе.

Отец восхищался Сальвадором Дали: виртуозная техника, глубокий символический смысл. Но у Пикассо он вообще никаких достоинств не заметил, и мы впервые в жизни крупно поспорили. Тем временем мама хлопотала, собирая младших по залам – они разбегались и скользили по гладким мраморным полам. Когда мы гуськом спускались по гигантской лестнице, я, несомненно, внешне оставалась все той же – угрюмой двенадцатилетней девочкой с костлявыми локтями и коленками. Но в глубине души знала, что преобразилась: мне открылось, что люди создают произведения искусства, а быть художником значит видеть то, чего не видят другие.

Я отчаянно хотела стать художником, но ничем не могла доказать себе, что во мне есть задатки. Намечтала, будто чувствую в себе призвание к искусству, и молилась, чтобы оно действительно проявилось. Но однажды, когда я смотрела фильм «Песнь Бернадетте» с Дженнифер Джонс, меня поразило, что юная святая не просила Господа о зове свыше. Это настоятельница монастыря мечтала сделаться святой, но Бог избрал Бернадетту[9], скромную крестьянскую девушку. Я забеспокоилась. Нести тяжкий крест призвания я была вполне готова, но как быть, если меня так и не призовут?!

Я росла как на дрожжах. Пять футов восемь дюймов, а весу – хорошо если сто фунтов. В четырнадцать лет я была уже не генералом маленькой, но преданной мне армии, а тощим изгоем, объектом всеобщих насмешек. Ниже меня на школьной социальной лестнице никого не было. Я спасалась тем, что выручало подростков в 1961 году, – книгами и рок‑н‑роллом. Родители работали в ночную смену. Сделав уроки и работу по дому, мы с Тодди и Линдой танцевали под Джеймса Брауна, The Shireiles, Хэнка Балларда с The Midnighters. Боюсь показаться нескромной, но все‑таки скажу: танцевали мы не хуже, чем воевали.

Я рисовала, танцевала, сочиняла стихи. Вундеркиндом не была, выезжала на своем богатом воображении. Учителя меня поощряли. Когда я победила в конкурсе, который спонсировал местный магазин красок «Шервин‑Уильямс», мои работы вывесили в магазинной витрине, а денежной премии хватило на деревянный этюдник и набор масляных красок. Я прочесывала библиотеки и церковные благотворительные распродажи в поисках альбомов по искусству. Тогда можно было приобрести прекрасные издания буквально за гроши, и я упивалась миром Модильяни, Дюбюффе, Пикассо, Фра Анджелико и Альберта Райдера[10].

На шестнадцатилетие мама подарила мне книгу «Необычайная жизнь Диего Риверы». Меня поразили размах его фресок, его скитания и мытарства, любовные истории и творческие усилия. В то лето я устроилась на завод браковщицей – проверяла рули для трехколесных велосипедов. Адская работа. От своих монотонных обязанностей я спасалась, погружаясь в грезы. Мечтала вступить в братство художников: как они, голодать, как они, одеваться, как они, работать и молиться. Я хвалилась, что когда‑нибудь стану любовницей художника: по юности мне казалось, что ничего романтичнее на свете и быть не может. Воображала себя Фридой рядом с Диего – художницей и музой по совместительству. Мечтала познакомиться с каким‑нибудь художником: я бы его любила и поддерживала и работала бы с ним бок о бок.

Роберт Майкл Мэпплторп родился в понедельник 4 ноября 1946 года. Он был третьим из шестерых детей в семье. Вырос он в Флорал‑парк на Лонг‑Айленде. Мальчик был озорной, через его беспечное детство проходила тончайшей нитью любовь к прекрасному. Глаза ребенка улавливали и сохраняли в памяти каждый блик света, каждый перелив драгоценного камня, богатое убранство алтаря, блеск золотистого саксофона или россыпь голубых звезд. Он был застенчивый, грациозный, маленький аккуратист. Еще в раннем детстве его душа пылала сама и стремилась воспламенить всех вокруг.

Свет озарял страницы его книжки‑раскраски и его тоненькие пальчики. Он обожал раскрашивать картинки, но не для того чтобы заполнять пустоты на листе, а чтобы подбирать цвета, которых не выбрал бы никто другой. В зелени холмов он видел алое. Снег лиловый, лица зеленые, солнце серебряное. Ему нравилась реакция окружающих, нравилось, что братья и сестры смотрят ошарашенно. Он обнаружил в себе талант рисовальщика. График он был прирожденный. Исподтишка корежил на своих рисунках предметы, превращал в абстракции и чуял свое растущее могущество. Он был художник и сам знал об этом. Нет, не воображал себя художником, как иногда воображают дети. Просто сознавал: ему это дано.

Свет озарял любимую игрушку Роберта – набор «Украшения своими руками»: пузырьки с эмалевой краской, малюсенькие кисточки. Пальцы у него были ловкие. Он упивался своим умением собирать из мелких деталей и декорировать броши для матери. Его не смущало, что это девчачье занятие, что «Украшения своими руками» – традиционный рождественский подарок для девочек. Его старший брат, отличный спортсмен, подсмеивался. Мать, Джоан, курила сигарету за сигаретой и умиленно смотрела, как сын старательно нанизывает для нее очередные бусы из мелкого индейского бисера. Позднее он сам стал обвешиваться похожими ожерельями – уже после того, как порвал с отцом, отказался делать карьеру и в католической церкви, и в бизнесе, и в армии, когда увлекся ЛСД и поклялся жить только ради искусства.

Роберту было нелегко решиться на разрыв с семьей. К искусству его влекло неудержимо, но расстраивать родителей не хотелось. О детстве, о родных Роберт упоминал редко. Непременно твердил, что получил хорошее воспитание, был огражден от бед и жил в полном достатке. Но свои истинные чувства всегда скрывал, подражая стоическому характеру своего отца.

Мать мечтала, что он станет священником. Ему нравилось прислуживать у алтаря, но больше потому, что было сладко входить в тайные помещения. Нравилась ризница, идея запретных комнат, облачения и ритуалы. С церковью его связывала не религиозность, не благочестие, а чувство прекрасного. Пожалуй, упоение битвы добра со злом влекло потому, что отражало его внутреннюю борьбу, высвечивало грань, которую мог переступить и он. И все же у первого причастия он стоял гордый: сознавал, что выполнил священную обязанность, наслаждался всеобщим вниманием. На шее у него был огромный бодлеровский бант, на рукаве – повязка, совсем как у Артюра Рембо на его детских фотографиях. Только Артюр и в малолетстве смотрел бунтарем.

Дом, где Роберт жил с родителями, не отличался ни рафинированным художественным вкусом, ни богемным беспорядком. Это был чистенький уютный особняк, типичный для послевоенного среднего класса: в газетнице – газеты, в шкатулке для драгоценностей – драгоценности. Гарри, отец Роберта, порой бывал суров и категоричен. Эти качества, как и сильные чуткие пальцы, Роберт унаследовал. А от матери взял аккуратность и лукавую улыбку, в которой вечно чудилась какая‑то загадка.

В холле дома висели несколько рисунков Роберта. Пока он жил с родителями, усердно старался быть почтительным сыном, даже специальность выбрал по отцовской воле – промышленный дизайн. Если же Роберт что‑то открывал для себя самостоятельно, то помалкивал. Роберт обожал слушать рассказы о моих детских приключениях, но когда я его расспрашивала, мало что мог поведать. Говорил, что в его семье никогда особо между собой не разговаривали, не читали книг, не делились сокровенным. Общей мифологии у них не было: никаких повестей о кладах, предательствах и снежных крепостях. Жили в безопасности, но не в сказке. – Моя семья – это ты, – говорил Роберт.

В юности я здорово влипла. В 1966‑м, в конце лета, я переспала с парнем, который был еще младше меня, и мы с первого же раза зачали ребенка. Я пошла к врачу, но он не поверил моим тревогам: прочел мне, слегка зардевшись, лекцию о менструальном цикле и спровадил. Но прошло несколько недель, и я осознала, что действительно беременна.

Я выросла во времена, когда секс и брак были абсолютными синонимами. Контрацептивы нельзя было купить просто так, да и я в свои девятнадцать была до наивности неискушена в вопросах секса. Наши ласки были такими скоротечными и нежными, что я даже сомневалась, увенчалось ли наше вожделение настоящим соитием. Но природа оказалась сильнее нас и оставила за собой последнее слово. От меня не ускользнула ирония судьбы: именно на меня, хотя я вообще не желала быть девчонкой и тем более взрослеть, свалилось это испытание. Природа сбила с меня спесь.

Возложить ответственность на парня – семнадцатилетнего, совершенно неопытного – было невозможно. Я должна была все улаживать сама. Утром в День благодарения я присела на кушетку в постирочной комнате в доме моих родителей. В этой комнате я спала, когда летом работала на фабрике, да и в остальное время, когда приезжала из педагогического колледжа Глассборо, где училась. За стеной слышались голоса: мама с папой варили кофе, брат и сестры, рассевшись за столом, пересмеивались. А я‑то – старшая сестра, гордость семьи: поступила в колледж, учусь на медные деньги, сама себя обеспечиваю! Отец опасался, что замуж я по своей неказистости не выйду, и надеялся, что профессия учительницы станет для меня верным куском хлеба. Если я останусь без диплома, отец будет просто сражен.

Я долго сидела и глядела на свои руки, сложенные на животе. Парня я освободила от ответственности: он был точно мотылек, который силится выбраться из кокона, и я бы сама себя возненавидела, если бы помешала его неуклюжему рождению для большого мира. Я знала: парень мне ничем помочь не сможет. Но знала и то, что мне одной с младенцем не управиться. Я доверила свою тайну одному добряку преподавателю, и он подыскал интеллигентную супружескую пару, мечтавшую о ребенке.

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.