Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

КООРДИНАТЫ АНАЛИТИЧЕСКОГО ПЕРЕВОРОТА 5 страница



Я как трансцендентальное и в то же самое время как иллюзорное. Это и есть операция, в которой прочно укоренено то, что выступает у меня как артикуляция университетского дискурса - и находим мы ее здесь, как видите, не случайно.

Трансцендентальное Я - это Я, которое тот, кто высказал тем или образом некоторое знание, укрывает в качестве истины, Sj -^господина.

Я, тождественное самому себе, как раз и дает начало означающему S j чистого императива.

Императив и есть то самое, в чем находит развитие^- не случайно он всегда формулируется во втором лице.

Миф идеального Я; Я, играющего роль господина; #, благодаря которому хотя бы что-то одно - агент высказывания - тождественно себе самому, как раз и есть то самое, что университетский дискурс не может из того места, где находится его истина, исключить. Всякое университетское высказывание, формулирующее какую бы то ни было философию - пусть даже ту, что можно было бы охарактеризовать как радикально университетскому дискурсу противоположную, каковой являлся бы, будь он философией, дискурс Лакана, - всякое такое высказывание неизбежно приводит к возникновению Эгократии.

Никакая философия к этой последней, конечно же, не-

сводима. Для философов вопрос всегда стоял в куда более тонкой и облеченной пафосом форме. Вспомните-ка, о чем у них идет речь. Все они это признают в большей или меньшей степени, а иные из них, наиболее трезвые, сознаются в этом открыто - они хотят спасти истину.

Это завело одного из них, ей-богу, весьма далеко - он дошел, подобно Витгенштейну, до того вывода, что если мы сделали истину правилом и основанием знания, то для того, чтобы отказаться от курса на этот риф, избежать его, ничего - во всяком случае, ничего, что истины как таковой касалось бы - говорить нет нужды. С позицией аналитика автора, безусловно, сближает то, что себя он полностью из своего дискурса исключает.

Я только что говорил о психозе. Мы имеем здесь, по сути, дело со случаем, где самая что ни на есть здравая речь настолько совпадает с чем-то таким, в чем угадывается психоз, что диагноз можно поставить с ходу. Замечательно, что в такой университетской системе, как английская, этому человеку нашлось место. Место, прямо скажем, совершено особое, своего рода изоляция, к чему, впрочем, приложил он руку и сам, оставив себе возможность удаляться время от времени в маленький загородный домик, чтобы, возвращаясь оттуда, вновь и вновь продолжать дискурс, железная логика которого даже Рассела с его Principia mathematica оставила, пожалуй, далеко позади.

Этот человек спасать истину не собирался. Недаром он говорил, что сказать о ней ничего нельзя - что не слишком похоже на правду, поскольку дело с ней мы имеем как-никак каждый день. Но как в письме, которое я многократно цитировал, определяет психотическую позицию Фрейд? - Исходя из того, что он называет, как это ни странно, Unglauben - знать не желать о происходящем в том закоулке, где дело идет об истине.

В представителях университетского знания это возбуждает такие страсти, что стимулированная психоаналитическим подходом речь Политцера под заглавием Основы конкретной психологии может, думается, послужить разительным тому примером.

Все в этой работе свидетельствует о старании автора

выйти из университетского дискурса, плоть от плоти которого он является. И он прекрасно чувствует, что есть лесенка, по которой из него можно выбраться.

Вам следует прочесть эту маленькую книжонку, которая была переиздана в карманном формате, хотя автор, судя по всему, этого издания не одобрил бы - известно ведь, как тяжело он переживал лавры, под которыми оказалось погребено то, что было, по сути дела, криком отчаяния.

За беспощадными страницами, посвященными им психологии, в особенности университетской, следует, как ни странно, тот самый методический ход, который в каком-то смысле мог бы быть им предпослан. Понять, в каком направлении брезжит для него надежда из-под этой психологии выпростаться, помогло ему то, что он сделал вещь, до которой в его время никто не додумался, - он обратил внимание на то, что суть фрейдовского метода в подходе к исследованию образований бессознательного состоит в доверии к рассказу. Решающее значение придается фактору языка

- тот факт, из которого все остальное и должно было бы на деле следовать.

В то время - это коротенькое историческое отступление

- и речи не было о том, чтобы кто-то, пусть даже из выпускников Нормальной школы, имел хоть какое-то представление о лингвистике, и странно поэтому, что он применил именно этот подход, что именно здесь нашел он возможности, открывавшие тому, что называет он, как ни странно, конкретной психологией, какие-то перспективы.

Эту небольшую книжку надо прочесть, и, будь она у меня с собой, я сделал бы это вместе с вами. Однажды я, может быть, и поговорю о ней с вами, но мне и так слишком многое надо успеть вам сказать, чтобы задерживаться сейчас на том, в чем каждый из вас может, на примере этой странной работы, убедиться самостоятельно, - на том, что любые попытки выйти из университетского дискурса неизменно оборачиваются возвращением к нему. Процесс этот просматривается шаг за шагом.

Что выдвигает автор в качестве возражения против описаний - точнее, против терминологии описания - психических механизмов, которые Фрейд по ходу развития своей

теории предлагает? А то, что, воздвигая вокруг допускающих индивидуальное рассмотрение фактов леса формальной абстракции, Фрейд упускает из виду то, что из всего требуемого психологического материала является самым главным - то, что при описании любого психического факта, каков бы он ни был, необходимо сохранить то, что он называет действием^?, или, еще лучше, его, этого Я, непрерывностью. Именно так у него и написано - непрерывность>?.

Термин этот и явился, конечно, тем самым, что позволило докладчику, о котором я только что говорил, блеснуть за счет Политцера, на которого он, походя, ради исторической справки, ссылается, чтобы пустить своей тогдашней аудитории пыль в глаза. Университетский ученый, который к тому же показал себя настоящим героем - отличный повод вытащить его на свет Божий. Иметь такого про запас никогда не лишне, но что в этом толку, если доказать несводимость университетского дискурса к анализу все равно с его помощью не удается. Между тем, книга эта свидетельствует о труднейшей борьбе, так как Политцер не может не чувствовать, насколько близка на самом деле аналитическая практика к тому самому, что он описывает в общих чертах как лежащее совершенно вне всего того, что считалось тогда психологией. Но ему ничего на деле не остается, как вернуться к требованиям все того же Я.

Что касается меня, то я, конечно же, не вижу здесь ничего такого, что было бы к анализу несводимо. Пресловутый докладчик слишком просто выходит из положения, когда, заявляя, что бессознательное не артикулируется в первом лице, ссылается на мои высказывания в отношении того, что субъект получает свое сообщение от другого в обращенной форме.

Этого, конечно же, недостаточно. В свое время я сказал как раз, что истина говорит Я. Я, истина, я говорю. Что ни докладчику, ни Политцеру, не приходит в голову, так это, что Я, о котором идет речь, может оказаться неисчислимым, что Я не нуждается в непрерывности, чтобы свои действия множить.

Главное состоит не в этом.

Если уж суждения используются таким образом, почему бы нам, прежде чем расстаться, не обратиться к известному суждению ребенка бьют? Именно на высказывании весь этот фантазм и держится. Можем ли мы индексировать его как нечто такое, что носит у нас название истинного и ложного?

Этот случай, показательный в том смысле, что из определения суждения, каково бы это определение ни было, его исключить нельзя, обнаруживает, что если суждение это и создает впечатление исходящего от субъекта, то субъект этот, как анализ Фрейда тут же нам демонстрирует, оказывается разделен - разделен наслаждением. Говоря разделен я имею в виду, что те, от кого можно это услышать, пресловутые дети, которые werden (будут - вспомним философию будуара) geschlagen, биты, все равно, как эту фразу ни верти, отсылают нас к ты, к тому, кто их бьет и остается не назван.

Ты бьешьменя - вот она, та половинка субъекта, чья формула связывает его с наслаждением. Он действительно получает в обращенной форме свое собственное сообщение - что означает, в данном случае, свое собственное наслаждение в форме наслаждения Другого. Именно так и обстоит дело, когда фантазм связывает образ отца с тем, что выступает поначалу как другой ребенок. Дело в том, что отец получает наслаждение, когда его бьет, что в данном случае и наделяет фразу как смыслом, так и истинностным значением - истинностным, впрочем, только наполовину, так как тот, кто отождествляет себя с другой половиной, с субъектом ребенка, ребенком этим являлся разве лишь на промежуточной, реконструированной Фрейдом стадии, стадии, которая никогда, никаким образом, памятью не восстанавливалась и где пресловутый ребенок - это действительно он сам.

Мы снова пришли к тому, что тело может оказаться лишено облика. Отец, или кто-то другой, кто играет здесь его роль, обеспечивает функционирование наслаждения, дает ему место - он даже, собственно, и не назван. Бог, лишенный зримого облика, так оно и есть. Но уловить его при-

сутствие все же можно, хотя бы в качестве тела.

Что, имея тело, не существует? Ответ - большой Другой. Если мы в него, в этого большого Другого, верим, то тело у него есть и тело это нельзя исключить из субстанции того, кто сказал Яесмъ то, чтоЯесмь - высказывание, представляющее собой совершенно другую форму тавтологии.

Именно по этому поводу я позволю себе, прежде чем мы сегодня расстанемся, высказать то, что при взгляде на историю настолько бросается в глаза, что удивительно, как на это раньше недостаточно, а то и вовсе не обращали внимания - что единственными настоящими верующими являются материалисты.

Это подтверждается историческим опытом - я имею в виду тот последний исторический всплеск материализма, что пришелся на восемнадцатый век. Материя - вот что является для них Богом. А почему бы и нет, в конце концов? Этот способ подвести под него базу кажется мне более основательным, чем другие.

Только вот нам с вами этого, тем не менее, мало. Потому что у нас с вами есть, если вы позволите мне так выразиться, логические потребности. Потому что мы с вами являемся существами, рожденными избыт(очн)ым наслаждением, результатом использования языка.

Говоря использование языка, я вовсе не хочу сказать, будто это язык работает на нас. Это мы, скорее, работаем на него. Это он, язык, использует нас, и именно благодаря этому наслаждение имеет место. Вот почему единственным шансом существовать является для Бога наслаждение - необходимо, чтобы Он (с большой буквы) наслаждался, чтобы Он был наслаждением.

И вот почему Саду, этому умнейшему из материалистов, ясно было, что целью смерти отнюдь не является неодушевленное состояние.

Прочтите рассуждения Сен-Фонда в середине Жюлъетты, и вы поймете, в чем дело. Говоря, что смерть представляет собой не что иное, как невидимое сотрудничество в природном процессе, он подразумевает, что для него, после смерти, все остается одушевлено - одушевлено желанием наслаждения. Наслаждение это он может с

равным успехом назвать и природой, но из контекста его слов очевидно, что речь идет о наслаждении. Да, но чьем? Единственного существа, которому достаточно сказать Я есмь то, чтоЯесмь.

Но почему? Каким образом удалось Саду почувствовал это так остро?

Здесь как раз и сыграло свою роль то, что выступает на поверхности как его садизм. Все дело в том, что быть тем, что он есть - есть по его словам - он отказывается. Яростно призывая соработничать природе в ее смертоносной, порождающей все новые и новые формы, активности, что он, в сущности, делает? Всего-навсего обнаруживает свое бессилие быть чем-то другим, кроме как орудием божественного наслаждения.

Здесь Сад выступает как теоретик. Почему является он теоретиком? Я, может быть, еще найду время, в последнюю минуту, как это у меня водится, это вам объяснить.

Другое дело практика. Из множества разных историй, которые, кстати говоря, находят в его писаниях свое подтверждение, вы сами знаете, что практик - это просто-напросто мазохист.

Это единственная мудрая и удобная позиция, когда дело касается наслаждения, так как выбиваться из сил, чтобы стать орудием Бога, это поистине изнурительно. Мазохист же - это, в сущности, тонкий юморист. Бог ему ни к чему - домашней прислуги вполне достаточно. Он не чужд наслаждению - естественно, в разумных пределах - и при этом, как всякий порядочный мазохист, он, ясное дело, как это из написанного им и явствует, про себя посмеивается. Это господин, но господин с юмором. Так почему, черт побери, оказывается Сад теоретиком? Откуда у него это мучительное, ибо в осуществлении своем от него никак не зависящее, желание, выраженное им письменно в недвусмысленной форме, чтобы частицы, в которых заключены фрагменты разодранных, раскромсанных, расчлененных самым невероятным образом в его воображении живых тел были непременно поражены, если дело должно быть доведено до конца, второй смертью? Для кого она, эта вторая смерть, достижима?

Для нас, конечно. Я сказал это уже давно, в связи с софок-ловой Антигоной. Только я, будучи психоаналитиком, обратил внимание на то, что вторая смерть наступает до первой, а не после нее, как мечтал о том Сад.

Сад был теоретиком. А почему? Потому что он любит истину.

Он не хочет ее спасти, нет - он ее любит. А доказывает эту любовь то, что он от нее, этой истины, отказывается и потому не видит, похоже, что, провозглашая смерть Бога, он Его возвышает, за Него свидетельствует - хотя бы тем, что сам он, маркиз де Сад, если и получает наслаждение, то лишь с помощью жалких уловок, о которых я только что говорил.

Но если, возлюбив истину, человек оказывается в плену системы столь очевидно симптоматического характера, о чем это говорит? И здесь становится ясно одно - выступая в качестве осадка языковой деятельности, в качестве того самого, в силу чего языковой деятельности не удается

- чего обыкновенно не замечают - урвать из наслаждения ничего, кроме того, что я назвал в прошлый раз энтропией избыто(чно)го наслаждения, истина, будучи вне дискурса

- это же его, запретного наслаждения, родная сестра!

Я говорю сестра, имея в виду лишь родственность, состоящую в том, что если самые основополагающие логические структуры привиты на самом деле к этому вырванному у наслаждения черенку, то тут же встает обратный вопрос - какому наслаждению соответствуют тогда достижения логики в наше время? Тот вывод, к примеру, что не существует логической системы, непротиворечивость которой, какой бы слабой, как говорят логики, она ни была, не отмечена была бы знаком неполноты, полагающей ей предел? Этот способ убедиться в том, что сами основания логики дают трещины - какое наслаждение за ним стоит? Что, другими словами, представляет собой здесь истина?

Характеризуя отношения между истиной и наслаждением как отношения семейные, свойские, я делаю это не случайно и не напрасно, а с тем, чтобы вам легче было их в аналитическом дискурсе разглядеть.

Недавно как раз кто-то читал американцам лекцию на

тему, которая всем хорошо известна - речь шла о том, что у Фрейда был роман с его свояченицей. Ну и что? Ни для кого не секрет, какое место занимала в жизни Фрейда Мина Бернэ. Приправить это юнговскими сплетнями недорогого стоит.

Но мне важна здесь позиция свояченицы. Ведь Сад, которого, как известно, разлучил с женой эдипов запрет - в браке, как теоретики куртуазной любви нам давно объяснили, любви не бывает - не обязан ли он любовью к истине своей свояченице?

На этом вопросе я и закончу.

21 января 1970 года.

V ЛАКАНОВСКОЕ ПОЛЕ

Фрейд маскирует свой дискурс.

Счастье фаллоса.

Средства наслаждения.

Гегель, Маркс и термодинамика.

Богатство, собственность богача.

Мы пойдем дальше, и чтобы у нас недоразумений не возникало, я хотел бы сразу дать вам, в первом приближении, следующее правило: всякий дискурс отсылает нас к тому, над чем он, по собственному признанию, хочет господствовать. Этого достаточно, чтобы понять, в какой родственной связи состоит он с дискурсом господина.

В этом и состоит как раз трудность дискурса, который я пытаюсь приблизить, насколько это возможно, к дискурсу аналитика - ведь этот последний непременно противится всякой воле к господству, и уж во всяком случае в ней ни за что не признается. Я говорю не признается не потому, что ему приходится эту волю скрывать, а потому что в дискурс господства всегда, в конце концов, легко соскользнуть.

На самом деле, мы уходим от аналитического дискурса в сторону того, что является, по сути дела, обучением дискурсу сознания и возобновляется день ото дня, до бесконечности. Один из лучших моих друзей, очень близкий мне - в психиатрии, разумеется - охарактеризовал его лучше всего, назвав его дискурсом синтеза, дискурсом сознания, которое подчиняет все своему господству.

Именно ему адресовано было то, что говорил я когда-то давно по поводу психической причинности, и положения, которые я тогда высказал, свидетельствуют о том, что уже задолго до того, как аналитическим дискурсом овладеть, я знал, в каком направлении надо идти. Говорил же я приблизительно следующее - Можно ли воспринимать эту психическую активность иначе, чем сновидение, если тысячи раз на дню улавливает наш слух то пестрое чередование инерции и судьбы, бросков игральных костей и приступов оцепенения, ложных успехов и непризнанных встреч, из которых соткана человеческая жизнь?

Поэтому самое большее, что вы от моего дискурса в смысле ниспровержения основ можете ожидать, это то, что он не претендует ни на какое решение.

Ясно, тем не менее, что самым животрепещущим является в дискурсе то, что отсылает нас к наслаждению.

Наслаждение дискурс затрагивает непрерывно, хотя бы потому, что возник из него. И стоит ему сделать попытку к своим истокам вернуться, как он его вновь пробуждает. И в этом смысле всякое умиротворение ему чуждо.

Фрейд, надо сказать, говорит вещи очень странные, совершенно противоположные по своему характеру последовательному и связному дискурсу. Субъект дискурса не знает себя как держащего речь субъекта. Если он не знает, что говорит, это еще куда ни шло - за него всегда договаривали другие. Но Фрейд утверждает, что субъект не знает кто говорит.

Знание - я напоминал об этом достаточно часто, чтобы вы это себе хорошо усвоили - знание это то, что говорится, что высказано. Так вот, бессознательное - это когда знание говорит само по себе.

Именно за это должна была бы идти на Фрейда атака со стороны того, что называют, вкладывая в это более или менее расплывчатый смысл, феноменологией. Чтобы воз-

разить Фрейду, недостаточно было напомнить, что знание знает себя неизреченным образом. Нападая на Фрейда, следовало поставить ему в упрек то, что, по его мнению, знать может любой, что знание перебирается, дробится, перечисляется, а главное - тут-то вся и загвоздка- то, что говорится, говорится, словно по четкам, само по себе, никто этого не говорит.

Я хотел бы с вашего позволения сформулировать один афоризм. Вы увидите потом, почему я начал издалека. Такое обыкновение у меня действительно водится, но сегодня, к счастью, половины первого еще нет, так что на этот раз я вас не задержу. Если бы я начинал всегда занятие так, как на самом деле мне хочется, это показалось бы слишком резко. Как раз потому, что мне этого хочется, я этого и не делаю

- я приучаю вас постепенно, я стараюсь вас не шокировать. Я собирался начать с афоризма, который, надеюсь, поразит вас своей очевидностью - именно он объясняет, почему, несмотря на протесты, которыми встретил Фрейда интеллектуальный рынок, идеям его суждено было восторжествовать. Очевидно стало главное - Фрейд не говорит глупостей.

Именно этим и обусловлено своего рода первенство, которое ему в нашу эпоху принадлежит. То же самое относится, вероятно, и к еще одному мыслителю, который, как известно, сохраняет, несмотря ни на что, свою актуальность. У того и другого, у Фрейда и Маркса, есть одна общая черта

- оба они не говорят глупостей.

А видно это вот почему: начиная им возражать, вы всегда рискуете сбиться, и действительно сбиваетесь, к какой-нибудь глупости. Они вносят разлад в речь тех, кто пытается их зацепить. И речь эта быстро и необратимо вырождается в академическую, конформистскую, отсталую болтовню.

Так что пусть они говорят глупости на здоровье. Ведь тем самым они продолжают Фрейда, образуя определенный разряд людей, тот самый, о котором у нас идет речь. Почему мы, в конце концов, вообще называем какого-нибудь умника дураком? Всегда ли мы говорим это в осуждение? Вы не замечали никогда, что мы часто говорим о ком-то, что он дурак, имея в виду, что он, в сущности, не такой уж плохой

человек? Что нас гнетет, так это неспособность понять точку его соприкосновения с наслаждением. Вот почему жалуем мы его этим титулом.

И это тоже составляет достоинство речи Фрейда. Здесь он всегда на высоте, на высоте речи, которая держится в максимально возможной близости от того, что имеет отношение к наслаждению - настолько близко, насколько это до него являлось возможным. А это совсем не просто. Непросто оставаться в том месте, где речь возникает и, возвращаясь, терпит крушение у самых берегов наслаждения.

На этот счет Фрейд, очевидно, порою чего-то недоговаривает, предоставляя нас самим себе. Так, замалчивает он вопрос о наслаждении женщины. По последним сведениям, мистер Гиллеспи, известный в качестве замечательного посредника между многочисленными направлениями, родившимися в психоанализе за последние пятьдесят лет, с необычайным энтузиазмом приветствовал в последнем номере International Journal of Psycho-4nalysis достижение ученых Вашингтонского университета, которым удалось путем ряда экспериментов по изучению вагинального оргазма пролить свет на давно обсуждавшийся вопрос о первичности в развитии женщины наслаждения, представляющего собой поначалу эквивалент мужского.

Эксперименты эти, проведенные Мастером и Джонсом, не лишены, по правде говоря, занимательности. И тем не менее, когда я, не имея возможности ознакомиться с самим текстом, а по цитатам из него, обнаружил в нем мысль о том, что главный оргазм, оргазм чисто женский, испытывается всей личностью как одним целым, мне стало интересно, каким образом цветная кинокамера помещенная в подобие пениса и способная регистрировать изнутри происходящее внутри окружающих ее внутренних стенок, может нам об этой пресловутой личности рассказать.

Все это, возможно, и интересно как сопровождение и дополнение тех выводов, к которым рассуждения Фрейда приводят. Но назвать это дискурсом можно разве лишь в том смысле, в котором употребляем мы слово дискант. Вы знаете, что такое дискант? Так называли то, что записывалось в системе григорианского пения на полях основной

мелодии. Это тоже можно спеть, это прекрасно в качестве аккомпанемента, но это, в конечном счете, совсем не то, что мы от григорианского хорала ждем.

И теперь, когда пресловутый дискант звучит так навязчиво, самое время в максимально выпуклой форме напомнить о том, что я назвал бы попыткой икономической редукции, редукции, которую Фрейд предпринимает в своих рассуждениях о наслаждении.

Фрейд не случайно их таким образом маскирует. Вы сами увидите, что получается, когда они звучат прямо. Но именно так я и счел нужным их сегодня озвучить, озвучить в форме, которая, я надеюсь, поразит вас, хотя ничего, кроме, разве что, верной тональности фрейдовского открытия, вы в ней не расслышите.

Мы не станем рассуждать о наслаждении таким образом.

Я уже достаточно вам на этот счет рассказал, чтобы вы поняли, что наслаждение - это настоящая бочка Данаид, и что стоит однажды почерпнуть из нее, никогда не знаешь, где этому будет конец. Начинается с легкой щекотки, а кончается газовым факелом. С наслаждением так всегда и бывает.

Я начну с другого фактора, о котором нельзя, мне думается, сказать, будто он аналитическому дискурсу полностью чужд.

Если вы прочтете юбилейные материалы, заполняющие этот выпуск International Journal, вы придете к выводу, что авторы поздравляют друг друга с взаимной солидарностью, которая за истекшие пятьдесят лет себя обнаружила. Попробуйте убедиться сами - возьмите любой номер за эти пятьдесят лет, и вы никогда не догадаетесь, когда он вышел. В нем всегда будет одно и то же. Это всегда довольно бесцветно - к тому же, поскольку анализ является консервантом, авторы тоже одни и те же. Просто в последнее время, утомившись немного, они сотрудничают с журналом не так активно. Они явно поздравляют себя с тем, что ис-

текшие пятьдесят лет прекрасно подтвердили, в конечном счете, что источником анализа является доброта, и что за эти годы, по мере того, как учение Фрейда постепенно тускнело, все яснее, к счастью, становилась важность открытия того, что получило у них название автономного Эго, то есть Эго, свободного от конфликтов.

Таков оказался итог пятидесяти лет работы, начало которой положило внедрение трех психоаналитиков, некогда процветавших в Берлине, в американское общество, где рассуждения о целиком автономном Эго обещали, разумеется, дать обильные всходы. Для возврата к дискурсу господина лучшего и не пожелать.

Это наводит на мысль об обратных, ретрогрессивных, так скажем, последствиях любых попыток трансгрессии, каковой, как-никак, анализ, одно время являлся.

Так вот, мы будем строить свои рассуждения вокруг слова, которое вы, листая этот номер, наверняка встретите, поскольку оно связано с одной из главных тем аналитической пропаганды - по-английски это слово, известное нам как счастье, звучит как happiness.

Если не считать невеселого определения, что счастье - это быть как все, надо честно признаться, что пресловутое счастье, в котором автономное Эго могло бы найти свое разрешение - никто не знает, что это такое. По словам Сен-Жюста, счастье стало в эту, то есть его собственную, эпоху политическим фактором.

Попробуем вдохнуть в это понятие жизнь с помощью другого решительного положения, которое, обратите внимание, является в теории Фрейда центральным - нет иного счастья, кроме как счастье фаллоса.

Фрейд формулирует это очень по-разному, порою даже в наивной форме, сводя все к тому, что ничто не идет в сравнение с той полнотой счастья, которую доставляет мужской оргазм.

Беда лишь в том, что согласно фрейдовой теории получается, что счастлив, собственно, только фаллос, а вовсе не его обладатель. Даже тогда, когда, не из жертвенности, нет, а движимый отчаянием, погружает он его в лоно партнерши, переживающей, якобы, свою обделенность.

Психоаналитический опыт положительно учит нас, что обладатель оного всячески изощряется, пытаясь добиться, чтобы его партнерша смирилась с тем, что его лишена, но все потуги его любви, все нежности и усилия угодить остаются напрасны, так как бередят рану лишения еще больше. Таким образом, рана эта не только не компенсируется удовлетворением, которое обладатель мог бы получить, сумев исцелить ее, а напротив, растравляется еще больше его присутствием, присутствием того, сожаление о чем причиной болячки и послужило.

Именно об этом говорит то, что Фрейд сумел извлечь из речей истерического больного. Отсюда и явствует как раз, что истерический больной облекает в символическую форму первичную неудовлетворенность. На место, которое занимает у такого больного неудовлетворенное желание, я обратил в свое время внимание, воспользовавшись примером, прокомментированным мной в работе, известной под заглавием Направление психоаналитического пользования и основания его действенности, примером пресловутого сновидения красавицы-жены мясника.

Вспомните: есть красавица-жена и есть ее жеребец-суп-рут, олух чистой воды. Отсюда ее нужда показать ему, что в роскоши, которой он собирается ее побаловать, она не нуждается, так как в главном это, мол, ничего не изменит - хотя главное это, собственно, у нее есть. Вот так. Но поскольку и ее горизонт весьма ограничен, есть кое-что, чего она не видит сама - она не видит, что лишь уступив его, это главное, другой, получила бы она свое избыто(чно)е наслаждение. Именно об этом в сновидении идет речь. Но она этого в сновидении не видит - больше тут сказать нечего.

Зато это видят другие. Так происходит, например, с Дорой. Поклоняясь объекту желания, которым стала для нее, внутри ее горизонта, женщина - та, за которой она укрывается и которая носит в описании случая имя г-жи К., та самая, которую станет она созерцать в облике Дрезденской Мадонны, - она заглушает им, этим поклонением, свои претензии на пенис. Почему и говорю я, что жена мясника не видит, что в конечном счете и она, как Дора, была бы счастлива уступить этот объект другой.

Существуют и другие решения. Если я указываю на это, то лишь потому, что оно самое скандальное.

Есть множество других ухищрений, позволяющих возместить это наслаждение, механизмы которого, носящие социальный характер и ведущие к возникновению эдипова комплекса, таковы, что будучи единственным, что могло бы принести счастье, оно его как раз поэтому исключает. В этом и заключается значение эдипова комплекса. Вот почему самое интересное в психоаналитическом исследовании - это узнать, каким образом, в обход запрета на фаллическое наслаждение, возникает то, что мы возводим к чему-то по отношению к фаллическому наслаждению совершенно иному, к тому, чье место на нашей начетверо разграфленной схеме определяется функцией избыто(чно)го наслаждения.

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.