Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

ВООБРАЖАЕМЫЕ СООБЩЕСТВА 8 страница



* Здесь: преданы императору (нем.). (Прим. пер.).


язык. (Напомним, что немецкий язык был к тому време­ни провинциальным государственным языком, а не голо­сом массового националистического движения.) И так далее. Сетон-Уотсон идет еще дальше и высказывает рис­кованное предположение, что революция 1905 г. была «в такой же степени революцией нерусских против руси­фикации, в какой и революцией рабочих, крестьян и ра­дикальной интеллигенции против самодержавия. Эти два восстания были, разумеется, связаны: наиболее ожесто­ченно социальная революция протекала именно в нерус­ских регионах, и главными действующими лицами в ней были польские рабочие, латышские крестьяне и грузин­ские крестьяне»10.

В то же время было бы большой ошибкой предпола­гать, будто русификация, будучи династической полити­кой, не достигла одной из главных своих целей: закрепле­ния за троном лидерства в растущем «великорусском» национализме. И дело тут не просто в пристрастиях. В конце концов, перед русскими функционерами и пред­принимателями открылись широчайшие возможности в огромной бюрократии и разрастающемся рынке, кото­рые им предоставила империя.

Не менее интересна, чем царь Александр III, русифика­тор всей Руси, его современница Виктория Саксен-Кобург-Готская, королева Англии ив поздние годы жизни импе­ратрица Индии. На самом деле, ее титул даже интереснее, чем ее персона, ибо символически представляет утолще­ние слоя металлической сварки между нацией и импери­ей11. Ее правление также знаменует рождение «офици­ального национализма» в лондонском стиле, сильно сма­хивающего на проводимую Санкт-Петербургом полити­ку русификации. Чтобы по достоинству оценить это сход­ство, хорошо подошло бы лонгитюдное сравнение.

В «Распаде Британии" Том Нейрн поднимает вопрос о том, почему в конце XVIII в. не возникло шотландского националистического движения, несмотря на наличие на­биравшей силу шотландской буржуазии и выдающейся шотландской интеллигенции12. Хобсбаум решительно от­верг проницательные размышления Нейрна, заметив: «Бы­ло бы чистым анахронизмом ожидать, чтобы [шотланд-


цы] потребовали в это время независимого государства»13. Впрочем, если вспомнить, что Бенджамин Франклин, один из подписантов американской Декларации независимо­сти, родился на пять лет раньше Давида Юма, то, возмож­но, мы склонимся к тому мнению, что суждение самого Хобсбаума несколько анахронично14. Мне кажется, что проблемы и их решение следует искать в другом месте. С другой стороны, нельзя не заметить у Нейрна ста­рую добрую националистическую готовность трактовать свою «Шотландию» как непроблематичную, изначаль­ную данность. Блок напоминает о разношерстных пред­ках этой «сданности», отмечая, что опустошительные на­беги датчан и Вильгельма Завоевателя навсегда опроки­нули культурную гегемонию северной, англосаксонской Нортумбрии, символизируемой такими светилами, как Алкуин и Беда Достопочтенный:

«Часть севера была навеки отделена от собственно Анг­лии. Отрезанные от других населений с англосаксонской ре­чью поселением викингов в Йоркшире низменности, окру­жавшие нортумбрийскую цитадель в Эдинбурге, оказались под властью кельтских вождей с возвышенностей. Таким об­разом, двуязычное королевство Шотландия стало, благодаря своеобразному удару с тыла, творением скандинавских втор­жений»15.

Сетон-Уотсон, со своей стороны, пишет, что шотланд­ский язык

«...развился из слияния саксонского и французского, хо­тя доля последнего в нем была меньше, а доля кельтских и скандинавских источников гораздо больше, чем на юге. На этом языке говорили не только на востоке Шотландии, но и в Северной Англии. На шотландском, или «североанглий­ском», языке говорили при шотландском дворе; им пользо­вались как элита общества (которая иногда могла также го­ворить по-гэльски), так и население Низменностей в целом. Это был язык поэтов Роберта Генрисона и Уильяма Данба­ра. Он мог бы развиться как отдельный литературный язык и дожить до настоящего времени, если бы заключенный в 1603 г. союз корон не принес главенство южно-английского языка, распространив его на королевский двор, администра­цию и высший класс Шотландии»18.


Главное тут вот что: уже в начале XVII в. значитель­ные части того, что должно было быть в один прекрасный день воображено как Шотландия, были англоязычными и, учитывая наличие минимальной степени грамотно­сти, имели непосредственный доступ к печатному англий­скому языку. Позднее, в начале XVIII в., англоязычные Низменности в сотрудничестве с Лондоном почти окон­чательно искоренили Gaeltacht. В обоих «бросках на се­вер» не было никакой сознательной политики англииза­ции: в обоих случаях англиизация была, по существу, побочным продуктом. Однако, скомбинировавшись, они еще «до» наступления эпохи национализма эффективно устранили саму возможность опирающегося на особый родной язык националистического движения в европей­ском стиле. Но почему бы тогда не в американском сти­ле? Частично на этот вопрос по ходу дела отвечает Нейрн, говоря о «массовой интеллектуальной миграции» на юг, происходившей начиная с середины XVIII в.17 Однако интеллектуальной миграцией дело не ограничивалось. Шотландские политики переезжали на юг заниматься за­конотворчеством, а шотландские бизнесмены открывали доступы к лондонским рынкам. В итоге, в полном отли­чии от тринадцати колоний (и в меньшей степени от Ир­ландии), на пути всех этих пилигримов к центру не были нагромождены баррикады. (Сравните с широкой дорогой в Вену, открывшейся в XVIII в. перед венграми, умевши­ми читать на латыни и на немецком.) Английскому язы­ку еще только предстояло стать «английским».

К тому же можно подойти и иначе, рассмотрев вопрос под другим углом зрения. В XVII в. Лондон фактически возобновил присвоение заморских территорий, приостанов­ленное после катастрофического окончания столетней вой­ны. Однако «дух» этих завоеваний все еще оставался в своей основе духом донациональнои эпохи. И ничто так поразительно это не подтверждает, как то, что «Индия» стала «Британской» лишь через двадцать лет после вос­шествия на престол королевы Виктории. Иначе говоря, до подавления восстания сипаев в 1857 г. «Индией» управ­ляло коммерческое предприятие — не государство, и уж совершенно точно не национальное государство.


Однако изменение уже близилось. Когда в 1813 г. была представлена на возобновление в парламент хартия Ост-Индской компании, он обязал ее направлять по 100 000 рупий в год на поддержку туземного образования: как «восточного», так и «западного». В 1823 г. была учреж­дена Комиссия по общественному образованию в Бенга­лии; а в 1834 г. президентом этой комиссии стал Томас Бэбингтон Маколей. Заявив, что «одна полка добротной европейской библиотеки стоит всей туземной литерату­ры Индии и Аравии»18, он написал в следующем году свою знаменитую «Записку об образовании». В отличие от уваровских, его рекомендации достигли большего успе­ха и нашли немедленное практическое применение. Долж­на была быть введена специфически английская система образования, призванная, по неподражаемым словам са­мого Маколея, создать «особый класс людей — индийцев по крови и цвету, но англичан по вкусу, мнению, морали и интеллекту»19. В 1836 г. он писал:

«Ни один индиец, получив английское образование, не оста­ется всей душой привязан к своей религии.. Мое твердое убеж­дение [а таковым оно было всегда] состоит в том, что если последовать нашим планам образования, то уже через трид­цать лет в респектабельных классах Бенгалии не останется ни одного идолопоклонника» .

Есть здесь, конечно, и некоторый наивный оптимизм, заставляющий нас вспомнить о Фермине, жившем пол­столетия раньше в Боготе. Важно, однако, что тут мы имеем дело с долгосрочной (рассчитанной на 30 лет!) со­знательно сформулированной и проводимой политикой, нацеленной на превращение «идолопоклонников» не столько даже в христиан, сколько англичан по культуре несмотря на их непоправимые цвет и кровь. Задумано своего рода духовное смешение рас, которое, при сравне­нии с ферминовским физическим, показывает, что импе­риализм, как и многое другое в викторианскую эпоху, достиг необычайного прогресса в утонченности. Во вся­ком случае, можно с уверенностью сказать, что отныне во всех уголках разраставшейся империи проводилась, хотя и с разной скоростью, политика маколеизма21.


Как и русификация, англиизация, естественно, тоже открывала радужные перспективы перед целыми армия­ми жителей метрополии, принадлежавших к среднему классу (в том числе не в последнюю очередь перед шот­ландцами!) — функционерами, школьными наставника­ми, торговцами и плантаторами, — которые быстро раз­вернулись на просторах необъятной, постоянно освещае­мой солнцем империи. И все-таки было между импери­ями, управляемыми из Санкт-Петербурга и Лондона, одно основополагающее отличие. Царство оставалось «сплош­ным» континентальным владением, находящимся в гра­ницах умеренных и арктических зон Евразии. Из одного конца в другой можно было, так сказать, добраться пеш­ком. Языковое родство со славянским населением Вос­точной Европы и — как бы помягче выразиться? — исто­рические, политические, религиозные и экономические связи со многими неславянскими народами означали, что, в сравнительном плане, барьеры на пути в Санкт-Петер­бург не были непроницаемы22. Британская империя, в свою очередь, была скоплением преимущественно тропи­ческих владений, разбросанных по всем континентам. Лишь меньшинство подчиненных ей народов имело дли­тельные религиозные, языковые, культурные или даже политические и экономические связи с метрополией. Со­поставляемые друг с другом в Юбилейный год, они напо­минали те как попало подобранные коллекции полотен старых мастеров, второпях собираемые английскими и американскими миллионерами, которые в конце концов превращаются в официозно-имперские государственные музеи.

Хорошей иллюстрацией последствий являются горе­стные воспоминания Бипина Чандра Пала, который в 1932 г., спустя столетие после маколеевской «Записки», все еще был переполнен гневом, когда писал, что индий­ские магистраты

«не только проходили жесточайшую проверку наравне с бри­танскими членами этой службы, но и проводили лучшие годы своей юности в Англии. По возвращении на родину они вели практически такой же образ жизни, что и их сослуживцы, и с почти религиозным рвением соблюдали светские условно-


сти и этические стандарты последних. В те дни рожденный в Индии гражданский служащий [sic — сравните с нашими испано-американскими креолами] практически отрезал себя от своего родительского общества, живя, двигаясь и вообще существуя в атмосфере, столь дорогой его коллегам-британ­цам. По уму и манерам он был таким же англичанином, как и любой англичанин. Это было с его стороны немалой жерт­вой, ибо таким образом он полностью отчуждался от обще­ства своего народа и социально и морально становился в нем парией... Он был таким же чужим на родной земле, как и поселившиеся в стране европейцы»23.

Пожалуй, довольно о Маколее. Гораздо серьезнее было то, что такие чужаки в родной стране были, вдобавок к тому, еще и обречены — не менее фатально, чем амери­канские креолы — находиться в «иррациональном» по­стоянном подчинении у английских матурранго. И дело не просто в том, что Палу, сколь бы он ни был англиизи­рован, были навсегда заказаны высшие посты в его стра­не. Для него было закрыто и движение за пределы ее периметра: как горизонтальное (скажем, на Золотой Бе­рег или в Гонконг), так и вертикальное (в метрополию). Он мог быть «полностью отчужден от общества своего народа», но при этом был приговорен пожизненно нести службу среди этих людей. (Конкретный состав «этих лю­дей», разумеется, менялся по мере пространственного рас­ширения британских владений на субконтиненте24.)

Позднее мы еще обратимся к тому, как повлияли офи­циальные национализмы на подъем азиатских и афри­канских национализмов XX в. Здесь для наших целей необходимо лишь подчеркнуть, что англиизация произ­водила тысячи и тысячи Палов по всему миру. Это как ничто другое подчеркивает фундаментальное противоре­чие английского официального национализма, а именно, внутреннюю несовместимость империи и нации. Я наме­ренно говорю «нации», потому что всегда есть соблазн объяснить этих Палов в терминах расизма. Никто в здра­вом уме не решился бы отрицать глубоко расистский характер английского империализма XIX в. Но ведь суще­ствовали свои Палы и в белых колониях: Австралии, Но­вой Зеландии, Канаде и Южной Африке. Там тоже были


толпы английских и шотландских школьных наставни­ков; англиизация была также и культурной политикой. Как и перед Палом, перед ними был закрыт тот петляю­щий путь наверх, который был еще открыт в XVIII в. пе­ред шотландцами. Англиизированные австралийцы не служили ни в Дублине, ни в Манчестере, ни даже в Отта­ве или Кейптауне. Еще очень долго они не могли стать и генерал-губернаторами в Канберре25. Таковыми могли быть только «английские англичане», т. е. члены пока еще наполовину скрытой английской нации.

За три года до того, как Ост-Индская компания утра­тила свои индийские охотничьи угодья, коммодор Пер­ри, прибыв со своими черными кораблями, окончательно снес стены, на протяжении долгого времени державшие Японию в ее добровольно изоляции. После 1854 г. само­уверенность и внутренняя легитимность Бакуфу (режи­ма сёгуната Токугава) были быстро подорваны его оче­видным бессилием перед проникновением Запада. Саму­раи среднего ранга, прежде всего из княжеств [хан] Са­цума и Тёсю, объединившиеся в небольшой отряд под ло­зунгом «сонно дзёи» («почитание суверена, изгнание вар­варов»), в 1868 г. в конце концов свергли этот режим. Среди причин их успеха было исключительно творче­ское усвоение — особенно начиная с 1860 г. — новой западной военной науки, систематизированной после 1815 г. прусскими и французскими штабными профес­сионалами. Благодаря этому им удалось эффективно ис­пользовать 7300 ультрасовременных ружей (по большей части сохранившихся еще со времен американской граж­данской войны), которые они приобрели у одного анг­лийского торговца оружием26. «В применении ружей... люди Тёсю достигли такого мастерства, что старые леде­нящие кровь методы сечи и резни были против них со­вершенно бесполезны»27.

Однако, едва оказавшись у власти, повстанцы, кото­рых мы помним сегодня как олигархов Мэйдзи, обнару­жили, что их воинская доблесть еще не гарантировала автоматически политической легитимности. Если тэнно («императора») со свержением режима Бакуфу еще мож­но было быстро восстановить, то изгнать варваров было


не так-то просто28. Геополитическая безопасность Япо­нии оставалась такой же хрупкой, как и до 1868 г. Од­ним из основных средств, принятых для консолидации внутриполитической позиции олигархии, стал, таким об­разом, вариант «официального национализма» середины века, вполне сознательно скопированный по образцу Прус­сии-Германии Гогенцоллернов. В 1868—1871 гг. все ос­татки местных «феодальных» военных отрядов были рас­пущены, и Токио получил централизованную монополию на применение средств насилия. В 1872 г. имперским Эдиктом было предписано введение всеобщей грамотно­сти среди взрослого мужского населения. В 1873 г. Япо­ния, задолго до Соединенного Королевства, ввела всеоб­щую воинскую повинность. Одновременно режим упразд­нил самурайское сословие как законодательно опреде­ленный и привилегированный класс, что стало важным шагом не только в (постепенном) предоставлении всем дарованиям возможности служить в офицерском кор­пусе, но и попыткой вписаться в «доступную» теперь мо­дель «нации граждан». Японское крестьянство было осво­бождено от подчинения феодальной системе княжеств и с этого времени стало напрямую эксплуатироваться го­сударством и торгово-аграрными землевладельцами29. В 1889 г. последовало принятие конституции на прусский манер, а со временем было введено всеобщее избиратель­ное право для мужчин.

В проведении этой организованной кампании сторон­никам Мэйдзи помогали три полуслучайных удачных фак­тора. Первым была относительно высокая этнокультур­ная гомогенность японцев, ставшая результатом полити­ки изоляции и внутреннего усмирения, проводимой на протяжении двух с половиной веков режимом Бакуфу. Хотя японский язык, на котором говорили на Кюсю, был почти совсем непонятен на Хонсю, и вербальная комму­никация оказывалась проблематичной даже для Эдо-Токио и Киото-Осаки, на всех островах долгое время су­ществовала полукитаизированная идеографическая сис­тема чтения, благодаря которой развитие массовой гра­мотности через школы и печать протекало легко и без сопротивления. Во-вторых, уникальная древность импе-


раторского дома (Япония — единственная страна, где мо­нархия на протяжении всей ее письменно задокументи­рованной истории была монополизирована одной динас­тией) и его символичная японскость (сравните с Бурбо­нами и Габсбургами) существенно упрощали использо­вание Императора в официально-националистических це­лях30. В-третьих, проникновение варваров было внезап­ным, массивным и достаточно угрожающим для боль­шинства элементов политически-сознательного населе­ния, благодаря чему они могли сплотиться вокруг про­граммы самозащиты, понятой в новых национальных ка­тегориях. Стоит подчеркнуть, что эта возможность на­прямую связана со временем западного проникновения, а именно: 60-ми годами XIX в., в противоположность 60-м годам XVIII в. Ибо к этому времени в большей час­ти Европы вот уже на протяжении полувека вступало в свои права «национальное сообщество» как в популяр­ной, так и в официальной его версии. В результате, само­защита могла быть смоделирована в согласии и соответ­ствии с тем, чему суждено было стать позднее « междуна­родными нормами».

То, что эта рискованная игра себя окупила, несмотря на ужасающие страдания, причиненные крестьянству без­жалостными фискальными поборами, необходимыми для оплаты военизированной программы индустриализации, несомненно, в какой-то степени было обусловлено одно­бокой ориентацией самих олигархов. Удачно придя к власти в эпоху, когда номерные счета в Цюрихе были в далеком будущем, которое даже во сне не могло пригре­зиться, они были избавлены от искушения выводить из­влекаемую прибыль за пределы Японии. Они, коим по­счастливилось править в эпоху, когда военная техноло­гия развивалась еще относительно неспешно, имели воз­можность с помощью своей запоздалой программы во­оружения превратить Японию к концу века в самосто­ятельную военную державу. Впечатляющие успехи, до­стигнутые японской армией, набранной на основе воин­ской повинности, в вооруженных действиях против Ки­тая (1894—1895) и военно-морским флотом Японии в войне с Россией (1905), а также аннексия Тайваня (1895)


и Кореи (1910), сознательно пропагандируемые через шко­лы и печать, были крайне полезны для создания общего впечатления, что консервативная олигархия является аутентичным представителем нации, членами которой японцы в своем воображении все более начинали себя мыслить.

То, что этот национализм принял агрессивный импери­алистический характер даже вне правящих кругов Япо­нии, лучше всего объяснить двумя факторами: наследием ее продолжительной изоляции и могуществом официаль­но-национальной модели. Маруяма проницательно заме­чает, что в Европе все национализмы выросли в контексте традиционного плюрализма взаимодействующих династи­ческих государств — или, как я сформулировал то же са­мое выше, европейская универсальность латыни никогда не имела политического коррелята:

«Национальное сознание в Европе, следовательно, с само­го своего зарождения несло на себе печать осознания между­народного общества. Само собой предполагалось, что споры между суверенными государствами суть конфликты между независимыми членами этого международного общества. По этой самой причине война со времен Гроция занимала важ­ное и систематическое место в международном праве»31.

Многовековая изоляция Японии, в свою очередь, пред­полагала, что здесь

«осознание равноправия в международных делах полностью отсутствовало. Сторонники изгнания [варваров] смотрели на международные отношения со своих позиций в национальной иерархии, основанной на превосходстве вышестоящих над ни­жестоящими. А потому, когда исходные посылки националь­ной иерархии были горизонтально перенесены в международ­ную сферу, международные проблемы оказались сведены к одной-единственной альтернативе: покорять или быть поко­ренными. В отсутствие каких-либо высших нормативных стандартов, с которыми можно бы было соотнести междуна­родные отношения, политика силы неизбежно становится пра­вилом, и вчерашняя осторожная оборонительность оборачивается сегодняшним неограниченным экспансионизмом» .

Во-вторых, основными моделями для японской оли­гархии были самонатурализирующиеся династии Евро-


пы. Учитывая, что эти династии все больше и больше определяли себя в национальных категориях, расширяя в то же время свою власть за пределами Европы, неуди­вительно, что эта модель должна была быть воспринята в имперском духе33. Как показал раздел Африки на Бер­линской конференции (1885), великими нациями были всемирные завоеватели. Но тогда вполне правдоподобно, что и Японии для того, чтобы ее признали «великой», на­до было превратить тэнно в Императора и пуститься в заморские авантюры, пусть даже она вступила в игру слишком поздно и ей еще предстояло многое наверстать. Мало что позволяет острее ощутить, как отразились эти остатки на сознании читающего населения, чем следу­ющая формулировка радикал-националистического иде­олога и революционера Кита Икки (1884—1937), содер­жащаяся в его влиятельной работе «Нихон кайдзо хоан тайко" [Очерк о реконструкции Японии], опубликован­ной в 1924 г.:

"Как классовая борьба внутри нации ведется ради ис­правления неравенства, так и война между нациями за пра­вое дело призвана исправить существующие несправедливые различия. Британская империя — миллионер, владеющий богатствами по всему миру; Россия — великий землевладе­лец, занимающий северную половину земного шара. Япония с ее разбросанной на окраине [sic] группой островов — стра­на пролетариата, и она имеет право объявить войну круп­ным монопольным державам. Социалисты Запада противо­речат самим себе, когда признают право пролетариата на классовую борьбу у себя дома и в то же время осуждают войну, ведущуюся пролетариатом между нациями, как ми­литаризм и агрессию... Если допустимо, чтобы рабочий класс объединился ради свержения несправедливой власти посред­ством кровопролития, то следует выразить безусловное одоб­рение и тому, чтобы Япония усовершенствовала свою армию и флот и вступила в войну за исправление несправедливых международных границ. От имени разумной социал-демо­кратии Япония предъявляет свои претензии на Австралию и Восточную Сибирь»34.

Остается только добавить, что в процессе расширения империи после 1900 г. японизация в духе Маколея стала сознательно проводимой государственной политикой. В


период между двумя мировыми войнами в отношении корейцев, тайваньцев и маньчжуров, а с началом войны на Тихом океане в отношении бирманцев, индонезийцев и филиппинцев осуществлялась политика, для которой европейская модель была уже установившейся рабочей практикой. И так же, как это было в Британской импе­рии, японизированным корейцам, тайваньцам или бир­манцам были полностью перекрыты пути в метрополию. Они могли в совершенстве говорить и читать по-япон­ски, но ни при каких обстоятельствах не могли встать во главе префектуры на острове Хонсю и даже получить пост за пределами тех зон, в которых они родились.

Теперь, когда мы рассмотрели три разных случая «офи­циального национализма», важно подчеркнуть, что на эту модель могли сознательно ориентироваться государства, не имевшие серьезных великодержавных претензий, до тех пор, пока оставались такими государствами, где правя­щие классы или лидирующие элементы чувствовали, что всемирное расползание национально-воображенных со­обществ ставит их под угрозу. Вероятно, полезно будет сравнить два таких государства: Сиам и Венгрию-в-со­ставе-Австро-Венгрии.

Чулалонгкорн, современник Мэйдзи, правивший на протяжении долгого времени (1868—1910), избрал для защиты своего королевства от западного экспансиониз­ма стиль, заметно отличавшийся от стиля его японского «коллеги»35. Зажатый между британскими Бирмой и Ма­лайей и французским Индокитаем, он вместо того, чтобы попытаться создать серьезную военную машину, посвя­тил себя тонкой манипулятивной дипломатии. (Военное министерство было создано лишь в 1894 г.) Навевая вос­поминания о Европе XVIII в., его вооруженные силы в основном представляли собой разношерстные вооружен­ные отряды, состоявшие из вьетнамских, кхмерских, ла­осских, малайских и китайских наемников и подданных. Почти ничего не делалось и для насаждения официаль­ного национализма через модернизированную систему образования. Фактически, обязательное начальное обра­зование было введено лишь через десять с лишним лет


после его кончины, а первый в стране университет был учрежден лишь в 1917 г., на сорок лет позже основания Императорского университета в Токио. Несмотря на все это, Чулалонгкорн считал себя модернизатором. Однако основными образцами для него были не Соединенное Ко­ролевство и не Германия, а колониальные beamtenstaaten голландской Ост-Индии, британская Малайя и Радж36. Следование этим моделям предполагало рационализа­цию и централизацию королевского правительственно­го аппарата, упразднение традиционных полуавтономных государств-сателлитов и оказание содействия экономи­ческому развитию более или менее в русле колониаль­ных принципов. Самым поразительным примером это­го — примером, странным образом предвосхитившим се­годняшнюю Саудовскую Аравию, — было активное по­ощрение им массовой иммиграции молодых одиноких иностранцев мужского пола с целью формирования дез­ориентированной, политически бесправной рабочей си­лы, необходимой для строительства портовых сооруже­ний, железных дорог, рытья каналов и расширения ком­мерческого сельского хозяйства. Импорт гастарбайтеров совпадал с политикой, проводимой властями Батавии и Сингапура, и фактически был смоделирован по ее образ­цу. И так же, как в случае нидерландской Ост-Индии и британской Малайи, огромная масса рабочих, импорти­руемых в XIX в., была из Юго-Восточного Китая. Поучи­тельно, что Чулалонгкорну эта политика не принесла ни личных волнений, ни политических затруднений — так же, как и тем колониальным правителям, которым он подражал. По сути, эта политика дала династическому государству недолгое ощущение благополучия, посколь­ку создала бессильный рабочий класс «вне» тайского об­щества, оставив само это общество в значительной степе­ни «незатронутым».

«Собирать осколки разбитой посуды» пришлось его сыну и наследнику Вачиравуту (правившему в 1910— 1925 гг.), взявшему на этот раз за образец самонатурали­зирующихся монархов Европы. Несмотря на то — и бла­годаря тому, — что он получил образование в поздневик­торианской Англии, он стал играть роль «первого нацио-


налиста» своей страны37. Объектом неприязни для этого национализма стало, между тем, не Соединенное Коро­левство, державшее под контролем 90 процентов сиам­ской торговли, и не Франция, незадолго до этого поки­нувшая Сиам, оставив за собой лишь расположенные к востоку от него сегменты старой империи: им стали ки­тайцы, которых еще совсем недавно беспечно импорти­ровал в страну его отец. О стиле его антикитайской пози­ции говорят заглавия двух самых известных его памф­летов: «Евреи Востока" (1914) и « Палки в наших коле­сах* (1915).

Отчего произошло это изменение? Во-первых, свою роль, несомненно, сыграли драматические события, непо­средственно предшествовавшие его коронации в ноябре 1910 г. и последовавшие за ней. В июне этого года при­шлось прибегнуть к силам полиции для подавления все­общей забастовки китайских торговцев (детей первых иммигрантов, устремленных вверх по социальной лест­нице) и рабочих Бангкока, ознаменовавшей их посвяще­ние в сиамскую политику38. А в следующем году разно­шерстным набором групп, среди которых присутствова­ли и торговцы, была сметена Небесная монархия в Пеки­не. Таким образом, «китайцы» явились предвестниками популярного республиканства, всерьез угрожавшего ди­настическому принципу. Во-вторых, как показывают сло­ва «евреи» и «Восток», этот англиизированный монарх перенял особые расизмы английского правящего класса. Однако, вдобавок к тому, Вачиравут был фактически и своего рода азиатским Бурбоном. В донациональную эпо­ху его предки охотно брали в жены и наложницы при­влекательных китайских девушек, вследствие чего в его жилах, говоря языком Менделя, текло больше китайской «крови», чем тайской39.

Здесь мы имеем прекрасную иллюстрацию природы официального национализма: упреждающей стратегии, принимаемой господствующими группами, когда над ни­ми нависает угроза маргинализации или исключения из возникающего национально-воображенного сообщества. (Не стоит и говорить, что Вачиравут привел в движение все политические рычаги официального национализма:


обязательное начальное образование под опекой государ­ства, государственную пропаганду, официальное перепи­сывание истории, милитаризм — тут это было скорее показательное шоу, чем что-то реальное, — и бесконеч­ную череду подтверждений идентичности династии и на­ции40.)

Развитие венгерского национализма в XIX в. показы­вает отпечаток «официальной» модели иным образом. Ранее мы уже говорили о том, каким яростным сопро­тивлением встретило латиноязычное мадьярское дворян­ство предпринятую Иосифом II в 80-е годы XVIII в. по­пытку сделать немецкий язык единственным государ­ственным языком империи. Более обеспеченные сегмен­ты этого класса боялись в условиях централизованного, отлаженного управления под началом имперско-немец­ких бюрократов потерять свои синекуры. Низшие эше­лоны панически боялись того, что могут потерять осво­бождение от налогов и обязательной службы в армии, а также контроль над крепостными крестьянами и сель­скими поместьями. Однако, наряду с защитой латыни, раздавались голоса, надо сказать, весьма оппортунисти­ческие, в защиту мадьярского языка, «ибо в долгосроч­ной перспективе мадьярская администрация казалась единственной работоспособной альтернативой немец­кой»41. Бела Грюнвальд по этому поводу ехидно заметил, что «те же самые графства, которые (выступая против указа императора) подчеркивали возможность делопро­изводства на мадьярском языке, в 1811 г. — т. е. спустя двадцать семь лет — уже уверяли в невозможности это­го». Еще два десятилетия спустя в одном весьма «на­ционалистически» настроенном венгерском графстве го­ворили, что «введение мадьярского языка поставило бы под угрозу нашу конституцию и все наши интересы»42. Мадьярское дворянство — класс, насчитывавший примерно 136 тыс. душ, монополизировавших землю и поли­тические права в стране с населением около 11 млн. че­ловек43, — стало по-настоящему мадьяризироваться толь­ко в 40-е годы XIX в., да и то лишь ради того, чтобы не оказаться на обочине истории.

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.