– Неужели вам было не жаль все это бросить? Ведь оставалось сделать буквально один шаг…
Мюу посмотрела в глаза Сумирэ, будто сама искала ответ на этот вопрос. Глубокий взгляд, устремленный прямо в душу. Как в заводи у берега захлебываются воды стремительного течения, на самом дне этих глаз, устремленных на Сумирэ, сталкивались, бурлили немые потоки. Только Время могло успокоить воды и вернуть все на круги своя.
– Простите меня за вопрос. Я зашла слишком далеко, – извинилась Сумирэ.
– Да нет, что ты. Просто мне все еще тяжело говорить об этом.
И они больше не возвращались к этой теме.
Мюу запрещала курить в офисе и вообще не выносила, когда рядом дымили. Поэтому вскоре после того, как Сумирэ начала работать у Мюу, она твердо решила завязать с этой привычкой. Но элегантно, в одночасье бросить курить не выходило – ведь до этого она выкуривала по две пачки «Мальборо» в день. Месяц спустя она была похожа на зверька, у которого отрубили пушистый хвост: душевное равновесие, которое и раньше никак не было ей свойственно, покинуло ее начисто. И конечно же – что вполне естественно – она стала названивать мне по ночам.
– Не могу ни о чем другом думать, только о сигаретах. Заснуть не могу, а если засыпаю, вижу кошмары. Да, еще беда – запоры чертовы замучили. Книг читать не могу, писать – тем более, не единой строчки.
– Когда бросают курить, всегда так. Какое‑то время – у кого‑то больше, у кого‑то меньше, – сказал я.
– Как это легко – рассуждать о других людях! – воскликнула Сумирэ. – Тем более тебе: сам‑то ни одной затяжки в жизни не сделал.
– Если ты не можешь вот «так легко рассуждать о других людях», это значит, что мир вокруг тебя превратился в очень мрачное и опасное место. Вспомни лучше про Иосифа Сталина – что он творил.
На том конце провода Сумирэ погрузилась в бесконечную паузу. Тяжкое молчание – словно души погибших на Восточном фронте принесли его с собой.
– Алло! – подал я голос.
Сумирэ наконец отозвалась.
– Нет, по правде говоря, я не могу писать не только из‑за того, что бросила курить. Конечно, и это причина, но не единственная. То есть, для меня это – как оправдание: «Я не могу писать, потому что мне нельзя курить, что ж, ничего не поделаешь». Так это выглядит.
– И поэтому ты злишься еще больше?
– Ну да, – вдруг послушно согласилась Сумирэ. Большая редкость. – И не только из‑за того, что не могу писать. Больше всего меня угнетает другое: раньше я твердо знала, что писательство, само по себе, – это мое, а сейчас я в этом не уверена. Тут попробовала перечитать то, что написала совсем недавно. – жутко неинтересно, и что хотела сказать, в чем главная мысль – самой непонятно. Как будто издалека замечаешь грязные носки, которые только что стянули с ног и небрежно швырнули на пол. Такая вот несвежая картина, похоже на подгнившие овощи. Как подумаю, сколько времени и энергии я сознательно угробила, чтобы все это написать, так жить тошно.
– В таких ситуациях ты решаешь, что было бы неплохо позвонить кому‑нибудь среди ночи, где‑то после трех, чтобы «символично» пробудить этого кого‑то от его мирного «знакового» сна.
Сумирэ спросила:
– Скажи, ты когда‑нибудь сомневаешься, задаешь себе вопрос: «Правильно ли то, что я делаю сейчас или нет?»
– Для меня существует как раз очень мало вещей, в которых я не сомневаюсь.
– Правда?
– Правда.
Сумирэ постукивала ногтями по передним зубам – цок‑цок‑цок, словно каблучки по ночной пустынной улице. Задумываясь о чем‑то, она так делала часто – одна из нескольких ее дурных привычек.
– Честно говоря, у меня таких сомнений раньше вовсе не было. Ну, конечно, я не настолько наивная дурочка, чтобы всегда быть уверенной в себе или собственном таланте. Хорошо понимаю: да, я еще не вполне сложившаяся, сырая личность и притом своенравная. Но чтобы когда‑нибудь сомневаться в том деле, которое выбрала, – такого не помню. Я верила, что, в общем‑то, двигаюсь правильно, пусть даже иногда и сбиваюсь с пути.
– Просто тебе раньше везло, – сказал я. – Только и всего. Это как долгий дождь сразу после посадки риса.
– Да, наверно.
– Однако в последнее время уже все не так.
– Да. В последнее время уже все не так. Временами на меня находит такое чувство, будто все, что я делала до сих пор, было неправильно, и мне страшно. Будто кругом – ночь, мне снится яркий сон, я вдруг просыпаюсь и какое‑то время никак не могу понять, где же настоящая реальность. Вот такое чувство у меня сейчас. Понимаешь, о чем я?
– Думаю, что да, – ответил я.
– Наверно, никакого романа я уже не напишу. Последнее время часто об этом думаю. Что я такое? Всего лишь тупая девчонка, ничего не знающая о жизни. Такие вокруг кишмя кишат. К тому же – зацикленная на собственной персоне и мечтающая о чем‑то несбыточным. Вот что я такое. Нужно скорее захлопнуть крышку рояля и уйти со сцены. Пока не поздно.
– Захлопнуть крышку рояля?
– В переносном смысле.
Я переложил трубку из левой руки в правую.
– Видишь ли, одну вещь я точно знаю. У тебя такой уверенности нет, зато у меня есть. Когда‑нибудь ты напишешь прекрасный роман. Если прочесть то, что ты уже написала, это совершенно очевидно.
– Ты в самом деле так думаешь?
– Я всем сердцем так чувствую. Правда, – сказал я. – Разве в таких вещах я могу тебя обманывать? В твоих текстах есть много прекрасных, очень выразительных мест. Например, читая твое описание морского побережья в мае, я слышу ветер, чувствую запах моря, ощущаю нежное тепло солнца на своих руках. А когда ты пишешь о маленькой прокуренной комнате, в которой висит табачный дым, я на самом деле начинаю задыхаться от нехватки кислорода. Даже глаза режет. Так писать не каждому дано. В твоих строках есть жизнь, естественное течение, внутренняя сила. Твои слова как будто сами способны дышать и двигаться. Просто у тебя сейчас еще не выходит соединить одно с другим так хорошо, чтобы из этого получилось единое целое. Но это не повод взять и захлопнуть крышку рояля.
Сумирэ молчала секунд десять‑пятнадцать.
– Это ты стараешься так меня утешить, приободрить что ли?
– Я тебя не утешаю и не приободряю. То, что я говорю, – убедительный, мощный факт.
– Как река Молдау?
– Как река Молдау.
– Спасибо, – сказала Сумирэ.
– Не за что, – ответил я.
– Иногда с тобой бывает жутко приятно. Как Рождество, летние каникулы и новорожденный щенок сразу вместе.
В ответ я промямлил нечто невразумительное – так всегда, если меня хвалят.
– Меня одно только иногда беспокоит, – сказала Сумирэ. – Вот возьмешь ты и женишься на какой‑нибудь вполне достойной женщине, а меня совсем забудешь. И я не смогу тебе больше звонить, когда мне в голову взбредет, посреди ночи. Ведь так?
– Захочешь поговорить – позвонишь, когда светло.
– Нет, днем звонить неправильно. Ты ни‑че‑го не понимаешь.
– Это ты ни‑че‑го не понимаешь. Большинство человечества, когда светит солнце, работает, а ночью гасит свет и ложится спать, – возмутился я. Протест мой прозвучал так, как если бы кто‑то посреди тыквенного поля промурлыкал себе под нос нечто пасторальное.
– Недавно я прочла в газете, – совершенно проигнорировала мои слова Сумирэ, – что у лесбиянок от рождения одна косточка в ухе по форме абсолютно отличается от такой же у обычных женщин. Маленькая косточка, названия не помню, какое‑то мудреное. Выходит, что лесбийство – не приобретенная сексуальная ориентация, а генетическая особенность человека. Это открытие сделал американский врач. С чего он вдруг решил заняться такими исследованиями, ума не приложу, но как бы там ни было, после этой статьи я все время думаю о пустяковой косточке в ухе: интересно, а у меня она какой формы?
Я понятия не имел, что на это ответить, и потому промолчал. Словно плюхнули новую порцию масла на огромную сковороду – такой была эта не очень долгая пауза. Я спросил:
– Ты уверена, что испытываешь к Мюу половое влечение, да?
– На все сто процентов – да, – ответила Сумирэ. – Когда она появляется передо мной, эта косточка в ухе начинает легонько потрескивать. Как ветряные колокольчики из тонких ракушек. И я хочу, чтобы Мюу меня крепко обняла, а дальше – пусть все будет, как будет. Если это не половое влечение, тогда в моих жилах течет томатный сок.
– Хм… – изрек я. Что, интересно, я должен был ей сказать?
– Если задуматься с этой точки зрения о моей жизни, можно многое объяснить: почему меня не интересовал секс с мужчинами, почему я ничего не чувствовала, почему мне все время казалось, что я отличаюсь от других.
– Можно высказать собственное мнение? – спросил я.
– Конечно.
– Любая причина или логическое заключение, с помощью которой можешь невероятно легко все объяснить, – наверняка западня. Знаю по собственному опыту. Кто‑то сказал: «Лучше вовсе не объяснять того, что можно объяснить с помощью одной‑единственной книги». То есть я просто хочу сказать, чтобы ты не спешила так легко делать выводы.
– Я запомню, – сказала Сумирэ. И тут внезапно связь оборвалась.
Я представил, как она вешает трубку и выходит из телефонной будки. Стрелки часов показывали половину четвертого. Я пошел на кухню, выпил стакан воды, затем снова нырнул в постель и закрыл глаза. Сон все не шел. Я раздвинул занавески: белая луна, как умная сирота, молчаливо плыла по небу. Я понял, что вряд ли уже засну. Сварил крепкий кофе, придвинул стул поближе к окну, сел, съел несколько крекеров с сыром. Потом, читая книгу, стал дожидаться рассвета.
Пришло время рассказать немного и о себе.
Конечно, главный герой этой истории – Сумирэ, а вовсе не я. Но поскольку вы смотрите на Сумирэ моими глазами, узнаёте, что она была за человек, от меня, наверное, нелишне в какой‑то мере пояснить, кто же такой я сам.
Впрочем, я всегда испытываю легкое замешательство, когда приходится говорить о себе. Сбивает с толку классический парадокс самой постановки вопроса – «Что есть «я»?» Если представить, сколько всякой правды о себе я знаю, понятно, что нет на свете такого человека, который мог бы поведать обо мне больше, чем я сам. Но когда я рассказываю о себе, то как рассказчик, естественно, провожу ревизию себя как объекта рассказа (это происходит в силу самых разных соображений – жизненных ценностей, степени восприимчивости, моих способностей как наблюдателя). То есть я выбираю: о чем говорить, о чем нет, даю себе определения, и получается нечто, обструганное со всех сторон. Вот и спрашивается, сколько в таком «я» остается объективной правды от меня настоящего? Это очень меня волнует. Всегда волновало.
Однако я заметил: у большинства человечества такой вопрос не вызывает какого‑то особого страха или беспокойства. Когда выпадает шанс, люди откровенничают с поразительной легкостью. Говорят, например: «Я такой честный, прямой, у меня душа – нараспашку, до идиотизма доходит». Или же так: «Я легко раним, и мне поэтому непросто находить общий язык с людьми». А вот еще: «Я хорошо чувствую душу собеседника». Но сколько раз я видел, как этот «легкоранимый» человек от нечего делать, запросто причинял боль другим. А «прямодушный и открытый», сам того не замечая, пользовался самыми благовидными предлогами, только чтобы отстоять доводы, выгодные ему одному. Тот, кто «тонко чувствовал душу другого человека», попадался на откровенный подхалимаж и оказывался в дураках. Так что же на самом деле мы знаем о себе?
Чем больше я задумывался над этим вопросом, тем с большими оговорками мне хотелось рассказывать о себе – когда это приходилось делать, то есть. Гораздо сильнее меня интересовало то, что за пределами моего «я»: хотелось хоть чуточку глубже понять объективную сущность окружающего мира. Я размышлял над тем, какое место во мне занимают определенные обстоятельства, люди, а также старался обрести равновесие, прийти к гармоничному состоянию, «вобрав» их в себя, вместе с ними. Так, мне казалось, я смогу прийти к самому объективному – насколько это вообще возможно – пониманию своего «я».
Такая точка зрения (или «мировоззрение», если говорить масштабнее) вызрела во мне, когда я был подростком. Так же, как строитель, кладущий кирпич за кирпичом по туго натянутой бечевке, я выстроил в себе эту жизненную философию. Мне помогала не логика, а скорее – опыт. Не мышление, а практика. Но оказалось, что объяснить окружающим свой взгляд на вещи так, чтобы они тебя поняли, – совсем не простое дело: разные ситуации в жизни помогли мне это хорошо усвоить.
Скорее всего, именно из‑за этого случилось так, что с какого‑то момента в юности я начал проводить невидимую границу между собой и другими людьми. Кто бы ни был передо мной, я сохранял определенную дистанцию и отслеживал, как ведет себя другой человек, – лишь бы только он не смог ко мне приблизиться. Я не принимал за чистую монету все, что мне говорили. Моя душа могла захлебываться от чувств к этому миру, но их вызывали только книги и музыка. Что говорить – я был одиноким человеком.
Я родился и вырос в самой обыкновенной семье. Даже чересчур обыкновенной – настолько, что даже не знаю, с чего начать. Мой отец закончил факультет естественных наук местного государственного института и работал в НИИ при одной крупной компании, выпускающей продукты питания. Увлекался гольфом и каждое воскресенье отправлялся в клуб. Мать сочиняла танка и часто посещала всяческие поэтические собрания. Когда ее имя появлялось в разделе газеты, где печатались танка, некоторое время после этого у матери было хорошее настроение. Она с удовольствием занималась уборкой в доме, но не любила готовить. Моя сестра, старше меня на пять лет, ненавидела и то и другое, полагая, что эту работу должны выполнять другие люди, но только не она сама. Вот почему мне довольно рано пришлось встать к плите и готовить себе самому. Я купил кулинарную книгу и вскоре научился готовить практически все что угодно. Среди моих знакомых не было таких детей, кто бы сам себе готовил.
Я родился в Сугинами, но когда был совсем маленьким, мы переехали в Цуданума[19]– это в префектуре Тиба. Там и прошло мое детство. По соседству жили такие же семьи служащих, как наша. Моя сестра училась в школе исключительно хорошо – она просто не могла не быть лучше всех, такой у нее характер. Во всяком случае, она никогда не занималась каким‑нибудь бесполезным делом. Даже с нашей собакой ни разу не гуляла. Сестра окончила юридический факультет Токийского университета и на следующий год получила право работать адвокатом. Ее муж – очень деятельный консультант по вопросам управления. Они купили шикарную четырехкомнатную квартиру неподалеку от парка Ёёги[20]. Правда, внутри вечно все разбросано, в общем – хронический свинарник.
В отличие от сестры, у меня не было ни малейшего интереса к учебе. Впрочем, то место, которое я занимал в классе по успеваемости, меня тоже не сильно беспокоило. Я не хотел, чтобы родители меня грузили, поэтому ходил на занятия как бы из чувства долга, делал домашние задания и повторял пройденный материал, не слишком себя утруждая. В общем, тратил самый минимум усилий. После уроков шел в футбольную секцию, а вернувшись домой, валялся в постели и читал романы. И никаких дополнительных занятий после уроков, никаких домашних репетиторов. При всем том учился я вовсе не так уж плохо. Можно даже сказать, хорошо. Поэтому я рассудил, что если так удачно у меня все складывается, не нужно особо горбатиться перед экзаменами – уж в какой‑нибудь нормальный институт я поступлю. Как в конечном итоге и произошло.
Поступив в институт, я снял маленькую квартирку и зажил отдельно от родителей. Впрочем, не помню, чтобы у нас в семье вообще были какие‑нибудь задушевные беседы – даже когда мы еще жили все вместе в Цуданума. Я находился с ними под одной крышей, но что за люди были мои родители и сестра, к чему они стремились в жизни, я совершенно не мог понять. И они абсолютно не представляли, что я за человек и чего от жизни хочу. Впрочем, если об этом зашла речь, мне и самому было не слишком ясно, к чему же я все‑таки стремлюсь. Да, я невероятно любил читать, но не чувствовал в себе литературного таланта, чтобы набраться наглости и попробовать самому стать писателем. А выбрать стезю редактора или критика, на худой конец, я тоже не мог – уж слишком сильны были мои литературные пристрастия. Романы – моя подлинная личная радость – должны были тихонько лежать себе в укромном месте, которое никак не вязалось ни с учебой, ни с работой. Вот почему в институте я выбрал своей специальностью историю, а не литературу. Особого интереса к истории у меня не было, но, столкнувшись с ней «лицом к лицу», я обнаружил, что наука это весьма увлекательная. Впрочем, и такое открытие не заставило меня двигаться после института в аспирантуру (хотя, по правде сказать, мой научный руководитель, профессор, дал мне рекомендации для поступления) и посвятить свою жизнь исторической науке. Наверно, я больше любил читать книги и размышлять, так что в конечном счете ученого из меня не вышло. Одолжив несколько строк у Пушкина, из «Евгения Онегина», можно сказать, что я
…рыться не имел охоты
В хронологической пыли
Бытописания земли…
Да, так оно и было. Хотя из этого вовсе не следовало, что я горел желанием устроиться на работу в какую‑нибудь из бесчисленных компаний, и там, выживая в условиях нескончаемой жесточайшей конкуренции, шаг за шагом карабкаться по пирамиде общества высокоразвитого капитализма.
В конце концов методом исключения я выбрал профессию учителя. До школы было всего несколько станций на электричке. Оказалось, мой дядя служил как раз в комитете по образованию того городка, где находилась школа. Он‑то и предложил мне поработать учителем младших классов. Я не прошел полного курса по педагогике, и поначалу меня взяли на место внештатного преподавателя, однако довольно скоро я начал работать на правах настоящего учителя. Никогда раньше не думал, что буду учителем, но потом стал постепенно гордиться и любить эту профессию гораздо больше, чем мог предположить. Вернее даже будет сказать, что благодаря этим чувствам – глубокому уважению и любви к профессии учителя – я случайно открыл для себя и себя самого.
На уроках я пересказывал своим маленьким ученикам основные факты истории мира, жизнеописаний людей, объяснял значения слов, но в то же время все это – уже через детские глаза, через их сознание – опять возвращалось ко мне, и я сам учился заново. Все зависело от меня, от того, как я вел урок, но если мне сопутствовала удача, то все получалось, и собственная работа мне казалась удивительно свежей и глубокой. У меня даже сложились добрые отношения с учениками моего класса, с их мамами, с другими учителями – практически со всеми.
Но все мои глобальные сомнения в душе так и оставались со мной. Что есть «я»? Чего хочу от жизни? Куда по жизни иду?
Лучше всего я начинал разбираться в себе и отчетливо понимать, кто я есть на самом деле, когда мы встречались и болтали с Сумирэ. Я меньше говорил сам, но с интересом слушал ее. Она задавала мне разные вопросы, и я пытался на них как‑то отвечать. Если у меня не было ответа, Сумирэ сердилась, а если я говорил что‑то неубедительное, она просто выходила из себя. В этом смысле Сумирэ сильно отличалась от множества других людей. Когда она спрашивала меня о чем‑то, ей действительно искренне хотелось узнать мое мнение. Поэтому я старался отвечать ей как можно точнее и в наших беседах все больше раскрывался перед Сумирэ, а вместе с этим – и перед самим собой.
Встречаясь, мы говорили часами. О чем угодно. И никогда не уставали друг от друга – нам все было мало. Какие только мы темы ни обсуждали – книги, мир, природу, слова… В наших встречах‑разговорах было столько тепла и духовной близости, сколько и не снилось иным любовникам.
И я всегда думал: как было бы хорошо, если б мы действительно ими были. Я так хотел ощутить своей кожей тепло ее прикосновения. Додумывался даже до того, что мы женимся и живем вместе. Одна загвоздка – и я был уверен в этом почти на сто процентов: Сумирэ меня не любила, и как сексуальный партнер я ей тоже был неинтересен. Бывало, она приходила ко мне домой, мы засиживались за разговорами допоздна, и она оставалась ночевать у меня. Но в этом не было ни малейшего намека вообще ни на что. Просто часа в два‑три ночи Сумирэ, зевнув, забиралась в мою постель, зарывалась головой в подушку и мгновенно засыпала. Я же стелил себе на полу, ложился, но заснуть не мог: меня терзали всяческие сумасбродные фантазии, душевные метания, доходило до отвращения к себе, а временами я просто изнывал от желания, которое неминуемо меня накрывало. Так и лежал без сна, ожидая, когда за окном начнет светать.
Конечно, нелегко было принять тот факт, что Сумирэ почти (или же совсем) не испытывала интереса ко мне как к мужчине. Часто, когда мы встречались, мне бывало по‑настоящему больно – будто в меня воткнули острый кинжал. И все же, сколько бы мук я ни перенес из‑за Сумирэ, часы, проведенные с ней, были самыми драгоценными в моей жизни. Рядом с ней я даже забывал, пусть на время, о своем одиночестве – главном «undertone», «подтексте» моего существования. Сумирэ на порядок расширила внешние границы моего мира, дала мне возможность дышать полной грудью. И никто другой – только она одна могла это сделать.
Чтобы облегчить себе страдания и не сорваться, я спал с другими женщинами. Мне казалось, так я смогу общаться с Сумирэ, не изнывая от желания. Нельзя сказать, чтобы я пользовался успехом у женщин – в общепринятом смысле этого выражения. Я не «излучал» какого‑то особого мужского обаяния, да и особыми талантами в сексе тоже не отличался. Но все‑таки имелась определенная категория женщин, которые (по какой причине – совершенно непонятно) всякими намеками давали мне понять, что я им интересен, и сами шли на сближение. В конце концов мы оказывались в постели. Для этого не требовалось ничего особого: просто дать ситуации развиваться своим ходом – и всё. В один прекрасный день я сделал это открытие. Никакими сердечными чувствами тут и не пахло, но, по крайней мере, было по‑своему приятно.
Я перед Сумирэ не делал особой тайны из своих отношений с другими женщинами. Она не знала всего до мельчайших подробностей, но в целом имела представление о моих личных делах. Впрочем, мои истории не слишком ее заботили. Общим в этих связях, пожалуй, было одно – я все время натыкался на проблемы: как правило, мои женщины были старше, у кого‑то муж, у кого‑то жених или постоянный любовник. Самый последний роман случился с матерью одного из моих учеников. Я встречался с нею тайком, всего раза два в месяц.
– Когда‑нибудь тебе это выйдет боком, – предупредила меня Сумирэ лишь однажды.
– Наверно, да, – согласился я, но ничего с этим поделать не мог.
Как‑то в начале июля, субботним днем мы всем классом – я и тридцать пять моих учеников – отправились в Окутама[21]в поход по горам. Всё, как обычно, началось веселой суматохой и закончилось хаосом и неразберихой. Уже на вершине горы обнаружилось, что двое забыли положить в рюкзаки свои бэнто[22]. Разумеется, никаких магазинов поблизости не было. Пришлось разделить между ними походный обед, который мне выдали в школе, – порцию норимаки[23]. Так я остался без еды. Кто‑то угостил меня кусочком молочного шоколада, и больше в тот день я ничего не ел. Потом одна девочка сказала, что устала и больше не может идти, и весь обратный путь с горы мне пришлось тащить ее на спине. Двое мальчиков как бы в шутку затеяли какую‑то возню, один толкнул другого, тот упал и ушибся головой о камень. В результате – легкое сотрясение мозга и очень сильное кровотечение из носа. На самом деле ничего особо ужасного с ним не случилось, но выглядел он так, словно чудом выжил в зверской бойне – вся рубашка в крови.
В общем, я вернулся домой чудовищно уставшим и напоминал себе старую железнодорожную шпалу. Я принял ванну, выпил чего‑то холодного, без единой мысли в голове лег в кровать, погасил свет и тут же крепко заснул. Через какое‑то время раздался звонок – Сумирэ. Я посмотрел на часы в изголовье и понял, что спал всего час с небольшим. Но ворчать не стал: просто не мог. Бывают и такие дни в жизни.
В шесть у меня дома будет женщина. Приедет на красной «тойоте‑селике», оставит ее на стоянке чуть дальше по улице, поднимется и позвонит мне в дверь.
– Если до четырех, то смогу, – коротко ответил я.
На Сумирэ была белая блузка без рукавов, темно‑синяя мини‑юбка и небольшие солнечные очки. Никаких украшений – одна пластмассовая заколка в волосах. Все вместе очень просто. Совсем чуть‑чуть косметики. Сумирэ выглядела почти такой, как и всегда. И все же я почему‑то не сразу узнал ее. Мы не виделись чуть меньше трех недель, но девушка, сидевшая за столом напротив, принадлежала к совершенно иному миру. Без лишних эпитетов – Сумирэ стала просто очень красивой. Словно расцвела изнутри.
Я заказал маленькую кружку бочкового пива, Сумирэ – виноградный сок.
– В последнее время тебя просто не узнать, – сказал я.
– Такой период, наверно, – потягивая сок из трубочки, ответила она без особого интереса, будто мои слова были вообще про кого‑то другого.
– Такой период? – переспросил я.
– Да. Что‑то типа запоздалого полового созревания. Бывает, утром проснусь, посмотрю в зеркало и вижу не себя, а совершенно незнакомого человека. Того и гляди, отстану от себя, как от поезда.
– Ну и пусть это другое твое «я» идет где‑то впереди, что с того? – спросил я.
– Да?.. Интересно, а куда мне деваться такой – потерявшей саму себя?
– Ну если это проблема на два‑три дня, можешь пожить у меня. Милости прошу. Даже если это будешь ты, которую ты же сама и бросила.
Сумирэ рассмеялась.
– Я же серьезно, – сказала она. – Интересно, куда все‑таки меня несет?
– Не знаю. Но смотри: ты бросила курить, аккуратно одеваешься, даже носки уже парные, говоришь по‑итальянски. Научилась правильно выбирать вино, разбираешься в компьютере, по крайней мере, ночью спишь, а просыпаешься утром… Куда‑нибудь тебя определенно вынесет.
– Но я по‑прежнему ни строчки не написала.
– Во всем есть как хорошие, так и плохие стороны.
Сумирэ скривила губу.
– Ты не считаешь, что это своего рода отступничество?
– «Отступничество»? – Я не сразу понял, что за слово она произнесла.
– Ну да. Когда отступаешься от своего мнения, от убеждений.
– Ты вообще о чем? О том, что работаешь, имеешь опрятный вид и больше не пишешь своих романов?
– Да.
Я покачал головой.
– Раньше ты хотела писать, вот и писала. А сейчас больше не хочешь. Кто сказал, что ты обязана это делать? Бросила писать. Что, от этого какая‑то деревня сгорела дотла? Корабль пошел ко дну? Приливы перепутались с отливами? Или, может, революция грянула на пять лет позже? Думаю, никто не назвал бы твою нынешнюю жизнь «отступничеством».
– А ты сам как бы ее назвал?
Я снова покачал головой.
– Возможно, проблема в самом слове – «отступничество». Ведь его сейчас никто не использует. Какое‑то старомодное, что ли. В общем, вышло из употребления. Может, где‑то и сохранились общины, коммуны, где люди еще так говорят. Я точно не знаю. Зато наверняка знаю одно: не хочешь писать – не пиши. Ты не обязана это делать.
– Коммуны… Те, что Ленин изобрел, что ли?
– Ленин изобрел колхозы. Вот этих, наверное, ни одного не осталось.
Немного подумав, Сумирэ продолжила:
– Это неверно, что я не хочу писать. Нет, я хочу, но у меня ничего не выходит. Сижу за столом, а в голове – пустота. Хоть бы обрывок мысли, кусочек сцены, какое‑нибудь слово – вообще ничего. Еще совсем недавно меня просто распирало: столько всего было, о чем хотелось написать. Что вообще со мной произошло?
– Ты это меня спрашиваешь?
Сумирэ кивнула. Я глотнул холодного пива и попробовал привести мысли в порядок.
– Скорее всего, ты сейчас пытаешься найти себе место в рамках нового литературного произведения. И пока ты в поиске, тебе незачем выражать свое состояние на бумаге. Наверняка это так. Или же тебе просто не до этого.
– Ничего не поняла, чего ты мне тут наговорил. Скажи лучше, ты что – мысленно переносишь себя внутрь какого‑нибудь произведения?
– Думаю, большинство людей на Земле так делает. Конечно, и я тоже. Если вспомнить, как устроен автомобиль, это похоже на трансмиссию. Человеку нужна такая трансмиссия между ним и жестокой реальностью. Когда внешний мир наваливается на тебя всей своей мощью, ты меняешь положение шестеренок в коробке передач – просто переключаешь скорость, чтобы принять этот удар легко. Так живые существа оберегают свою хрупкую оболочку. Понимаешь, о чем я?
Сумирэ слегка кивнула.
– В общих чертах. Значит, я еще не готова вписаться в рамки нового литературного произведения? Ты это хотел сказать?
– Ты сама пока точно не знаешь, что это за произведение. Вот в чем самая большая проблема. Сюжета нет, стиль пока не определен. У тебя есть только имена главных героев. И все же это новое произведение на самом деле полностью изменит тебя как человека. А пройдет еще немного времени, и, скорее всего, оно начнет работать на тебя, возьмет под свою защиту, и, наверное, совершенно иной, новый мир откроется перед тобой. Но пока еще не время. И естественно, на этом пути тебя подстерегает опасность.