Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

IV. ЖЕСТ ФОТОГРАФИРОВАНИЯ



ББК 71.0

Книга издана при финансовой поддержке
Гете-института (Санкт-Петербург)

© Copyright 2007/1983 European Photography, Andreas Muller-Pohle, P. O. Box 08 02 27, 10002 Berlin, Germany, www.equivalence.com EDITION FLUSSER, Volume III, 1997

© Г. Хайдарова, перевод,

послесловие и комментарии, 2008

© В. В. Савчук, послесловие, 2008
© Издательство С.-Петербургского
ISBN 978-5-288-04266-9 университета, 2008


СОДЕРЖАНИЕ

Вступительное слово................................................................... 4

I. Образ...................................................................................... 6

П. Технический образ............................................................... 13

III. Фотоаппарат........................................................................ 22

IV. Жест фотографирования................................................... .37

V. Фотография........................................................................... 46

VI. Распространение фотографии............................................. 56

VII. Восприятие фотографии.................................................... 66

VIII. Фотографический универсум.......................................... 76

IX. Необходимость философии фотографии........................... 90

Словарь понятий........................................................................ 98

Дитмар Кампер. Взгляд и насилие. Будущее оче­
видности....................................................................... 102

Фотографический универсум Вилема Флюссера

(Валерий Савчук, Гульнара Хайдарова) .... 109


ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО

Представленное здесь исследование исходит из гипотезы, что в человеческой культуре с са­мого ее начала можно обнаружить два прин­ципиальных перелома. Первый, приходящийся примерно на середину второго тысячелетия до н. э., можно обозначить как «изобретение линей­ной письменности»; второй, свидетелями кото­рого мы являемся, — как «изобретение техниче­ского образа». Вероятно, были и более ранние переломы подобного рода, но они нам уже недо­ступны.

Эта гипотеза содержит в себе предположе­ние, что культура и вместе с ней бытие как та­ковое собираются в корне изменить свою струк­туру. Мы постараемся привести доказательства в пользу этого предположения.

Для сохранения гипотетического характера мы будем избегать цитат из предшествующих работ на близкие темы. По этой же причине не будем приводить библиографию. Вместо этого в конце прилагается маленький словарь поня­тий, использованных нами или содержащихся в тексте в неявном виде. Определение этих поня­тий не претендует на всеобщую значимость, но


предлагается в качестве рабочей гипотезы для тех, кто захочет продолжить приведенные ни­же размышления и исследования.

Ибо цель предложенного эссе состоит не в том, чтобы отстоять некий тезис, но в том, что­бы спровоцировать в философии дискуссию на тему «фотография».


I. ОБРАЗ

Образы — это означающие поверхности. Они указывают — чаще всего — на нечто «во внеш­нем» пространстве-времени, что они обязуются представить нам как абстракцию (как сокраще­ние четырех размерностей пространства-време­ни до двумерной поверхности). Эту специфиче­скую способность к абстрагированию поверхно­стей из пространства-времени и к проецирова­нию обратно в пространство-время можно на­звать «воображением». Она является предпо­сылкой для производства и дешифровки обра­зов. Иначе говоря, это способность кодировать феномены в двумерные символы и читать эти символы.

Значение изображения лежит на поверхно­сти. Это значение можно понять с одного взгля­да—но тогда оно останется поверхностным. Ес­ли хотят углубить значение, т. е. реконструи­ровать абстрагированную размерность, нужно позволить взгляду блуждать по поверхности, ощупывая ее. Такое блуждание по поверхно­сти изображения можно назвать «сканировани­ем». При этом взгляд следует по сложной тра­ектории, которая формируется, с одной сторо-


ны, структурой образа, с другой — интенцией зрителя. Поэтому значение образа, возникаю­щее в процессе сканирования, представляет со­бой синтез двух интенций: той, что манифести­рована в образе, и интенцией зрителя. Следо­вательно, образы — «денотативные» (однознач­ные) комплексы символов (как, например, чис­ла), но «коннотативные» (многозначные) ком­плексы символов: они предоставляют простран­ство для интерпретаций.

Взгляд, блуждая по поверхности изображе­ния, схватывает один элемент за другим и уста­навливает временные связи между ними. Он может возвращаться к уже виденному элемен­ту образа, и из «прежде» получается «после»: время, реконструированное таким сканировани­ем,— это время вечного возвращения того же самого. Но одновременно взгляд создает так­же многозначительные связи между элементами образа. Он может снова и снова возвращаться к одному специфическому элементу образа и воз­водить к нему значение образа. Тогда возника­ет комплекс значений, в котором один элемент придает значение другому и черпает свое соб­ственное значение из него. Реконструированное в таком сканировании пространство — это про­странство взаимного значения.

Это пространство-время, являющееся соб­ственным пространством-временем образа, — не что иное, как мир магии, мир, в котором все по­вторяется и в котором все принимает участие в общем многозначном контексте. Такой мир структурно отличается от исторической лине-


арности, в которой ничего не повторяется и в которой на все есть свои причины и следствия. Например, в историческом мире восход солнца служит причиной кукареканья петуха, а в ма­гическом восход солнца означает кукареканье, а кукареканье означает восход. Значение образов магично.

Магический характер образов нужно учиты­вать при их декодировании. Неверно усматри­вать в образах «застывшие события». Они ско­рее замещают события положением вещей1 и пе­реводят его в некие сцены. Магическая власть образов покоится на том, что они на поверхно­сти, и на присущей им диалектике; их собствен­ное противоречие нужно рассматривать в свете этой магии.

Изображения выступают посредниками меж­ду миром и человеком. Человек «эк-зистирует», это значит, что мир недоступен ему непосред­ственно, так что изображения берут на себя обя­занность сделать мир представимым для чело­века. Но как только они это делают, они встают между миром и человеком. Они должны быть географической картой, но становятся экраном: представляя мир, заслоняют его до той степе­ни, что человек в конце концов начинает жить функцией созданных им образов. Он перестает декодировать образы, а вместо этого проециру­ет их нерасшифрованными во «внешний» мир, тем самым этот мир сам становится образным — неким контекстом сцен, контекстом положений вещей. Этот переворот в функции образа мож-

'der Sachverhalt.


но назвать «идолопоклонством», и сегодня мы можем наблюдать, как он происходит: везде­сущие технические изображения, окружающие нас, магически переструктурируют нашу «дей­ствительность» и переворачивают глобальный образный сценарий. В сущности, речь идет о «забвении». Человек забыл, что он был тем, кто создал образы, чтобы по ним ориентироваться в мире. Он больше не в состоянии расшифровать их и живет теперь функцией собственных обра­зов: воображение обратилось галлюцинацией.

По-видимому, это отчуждение человека от своих образов когда-то, самое позднее во вто­ром тысячелетии до н.э., уже достигало кри­тического масштаба. Поэтому отдельные люди пытались вспомнить о первоначальном намере­нии, лежащем по ту сторону изображения. Они пытались прорвать экран образов, чтобы осво­бодить путь в мир. Их метод состоял в том, что­бы вынимать элементы изображения (pixel) из поверхности и расставлять их в строчку. Они изобрели линейную письменность. И тем самым перекодировали циклическое магическое время в линейное историческое время. Это было нача­лом «исторического сознания» и началом «исто­рии» в собственном смысле. С тех пор истори­ческое сознание было направлено против маги­ческого — борьба, которая еще явно проступает в активных высказываниях иудейских пророков и греческих философов (особенно Платона) про­тив образов.

Борьба письменности против изображения, исторического сознания против магии характер-


на для всей истории. Вместе с письмом появля­ется новая способность, она может быть названа «понятийным мышлением» и состоит в том, что­бы абстрагировать линии из поверхностей, т. е. создавать тексты и декодировать их. Понятий­ное мышление более абстрактно, чем мышление, основанное на воображении, оно абстрагирует из феноменов все размерности за исключением прямой. Так с изобретением письменности чело­век совершил еще один шаг, удаляющий его от мира. Тексты означивают не мир, а изображе­ния, которые они прорвали. Следовательно, рас­шифровывать тексты — значит открывать озна­ченные ими изображения. Цель текстов — объ­яснять образы, которые делают постижимыми понятия, представления. То есть тексты — это метакоды образов.

Тем самым встает вопрос о взаимоотноше­нии текстов и изображений. Это центральный вопрос истории. В средние века он всплывал как борьба преданного тексту христианства с идо­лопоклонниками, язычниками; в новое время — как борьба текстоцентричной науки против на­ходящейся во власти образов идеологии. Борь­ба диалектична. В той же мере, в которой хри­стианство побороло язычников, оно вобрало в себя образы и само стало языческим; а в той мере, в которой наука победила идеологию, она впитала представления и сама стала идеологич-ной. Объяснение этому таково: тексты объясня­ют изображения, чтобы уйти от них, но образы иллюстрируют тексты, чтобы сделать их пред-ставимыми. Понятийное мышление анализирует


магическое, чтобы устранить его с пути, но ма­гическое мышление вписывает себя в понятий­ное, чтобы придать ему значение. В этом диа­лектическом процессе понятийное мышление и мышление, основанное на воображении, взаим­но усиливают друг друга, а значит, изображе­ния становятся все более понятийными, тек­сты — все более вымыслом. Сегодня высшую по-нятийность можно найти в концептуальных об­разах (например, в компьютерных изображени­ях), а высшую степень воображения — в науч­ных текстах. Таким образом, иерархия кодов ко­варно опрокидывается. Тексты, бывшие перво­начально метакодом образов, могут иметь в ка­честве метакода сами образы.

Но это еще не все. Само письмо — это посред­ник, точно так же как и образ, и оно подвер­жено той же внутренней диалектике. Письмо, следовательно, находится не только во внеш­нем противоречии с образами, но и разрывае­мо внутренним противоречием. Если цель пись­ма — быть посредником между человеком и об­разами, то оно может и заслонять образы вместо того, чтобы их представлять, и внедряться меж­ду человеком и его образами. Если это проис­ходит, человек становится неспособен расшиф­ровать свои тексты и реконструировать озна­ченные в них образы. Но если тексты стано­вятся наглядно непредставимы, невообразимы, непостижимы, человек живет функцией свое­го текста. Возникает «текстопоклонение», ко­торое не менее галлюциногенно, чем идолопо­клонство. Примером текстопоклонения, предан-


ности тексту могут быть христианство и марк­сизм. Тексты при этом проецируются во внеш­ний мир, и человек переживает, познает и оце­нивает мир функцией этого текста. Впечатляю­щим примером невообразимости текста являет­ся сегодня дискурс науки. Научный универсум (значение этого текста) не обязан быть вообра­зимым: если под ним что-то представляют, то он «ложно» расшифрован; например, тот, кто хочет представить себе что-то под уравнениями теории относительности, их просто не понял. Но поскольку все понятия в конце концов означива­ют представления, то научный, непредставимый универсум «пуст».

Текстопоклонение в XIX в. достигло кри­тической стадии. Точнее говоря, история подо­шла к концу. История в точном смысле слова — это прогрессирующее транскодирование образов в понятия, прогрессирующее объяснение пред­ставлений, прогрессирующее расколдовывание, прогрессирующее постижение. Но если тексты становятся непредставимы, то больше нечего объяснять, и истории конец.

В этой ситуации кризиса текста были изоб­ретены технические образы: чтобы сделать тек­сты вновь вообразимыми, магически нагрузить их — чтобы преодолеть кризис истории.


П. ТЕХНИЧЕСКИЙ ОБРАЗ

Технический образ2—это образ, созданный аппаратом. Поскольку аппарат в свою оче­редь — продукт приложения научного текста, то в случае технического образа речь идет о непря­мой производной научного текста. Последний наделяет образ, исторически и онтологически, некоей отличной от традиционного образа по­зицией. С точки зрения истории традиционные образы предшествуют текстам на десятки ты­сяч лет, а технические образы появляются вслед за развитыми текстами. С точки зрения онто­логии традиционные образы — это абстракции первой степени, поскольку они абстрагированы из конкретного мира, тогда как технические об­разы — абстракции третьей степени: они абстра­гируются от текста, который сам абстрагирован от традиционных образов, а они, в свою очередь, абстрагированы от конкретного мира. С точ­ки зрения истории традиционные образы —дои-сторичны, а технические — «постисторичны» (в

'Российский исследователь Нина Сосна предлагает переводить технический образ как «техногенный образ», что также оправданно.


том смысле, как изложено в предыдущей гла­ве). С точки зрения онтологии традиционные образы означивают феномены, тогда как тех­нические означивают понятия. Следовательно, расшифровать технические образы — это значит вычислить их положение по ним самим.

Странным образом они с трудом поддаются дешифровке. Вероятно, дело в том, что они во­обще не должны расшифровываться, так как их значение, как кажется, автоматически отобра­жено на их поверхности — подобно отпечаткам пальцев, когда значение (палец) является при­чиной, а образ (отпечаток) — следствием. Мир, как кажется, означенный техническими образа­ми, как будто является их причиной, а сами они — последнее звено причинной цепи, которая непрерывно связывает их с их же значением: мир отражает солнечные и любые другие лу­чи, которые фиксируются с помощью оптиче­ских, химических и механических устройств на чувствительной поверхности и как результат по­рождают технические образы, т. е. они, как ка­жется, лежат в той же плоскости действитель­ности, что и их значение. Стало быть то, что мы видим на них, как будто не символы, кото­рые нужно расшифровывать, а симптомы мира, который, хотя и не прямо, можно рассмотреть благодаря им.

Этот кажущийся несимволический, объек­тивный характер технических образов приводит зрителя к тому, чтобы считать их не образами, а окном. Он доверяет им как собственным глазам. А значит, и критикует их не как образы, а как


мировоззрение (если вообще критикует их). Его критика — не анализ их создания, но анализ ми­ра. Некритичность по отношению к техническо­му образу может оказаться опасной в ситуации, когда технический образ вытесняет текст.

Опасность в том, что «объективность» тех­нических образов — иллюзия. Поскольку они, как и все образы, не только символичны, но и представляют еще более абстрактный комплекс символов, чем традиционный образ. Они — ме-такод текстов, который, как будет показано, обо­значает не внешний мир, а текст. Вызванное ими воображение — это способность перекодировать понятия из текста в образ; и когда мы их рас­сматриваем, мы видим по-новому закодирован­ные понятия внешнего мира.

Напротив, в традиционном образе легко уви­деть символический характер, так как здесь между образом и его значением внедряется че­ловек (например, художник). Этот человек про­рабатывает образ-символ «в голове» и затем пе­реносит его кистью на поверхность. Если рас­шифровывать такие образы, то нужно декоди­ровать то кодирование, которое произошло «в голове» художника. В случае технического же образа все не так очевидно. Хотя и здесь между образом и его значением внедряется некий фак­тор, а именно фотокамера и использующий ее человек (например, фотограф), но здесь далеко не очевидно, что комплекс «аппарат/оператор» прерывает цепочку между образом и значени­ем. Напротив, кажется, что значение на одном конце (input) входит в комплекс, а на другом


конце (output) выходит, при этом сам процесс, ход событий внутри комплекса, скрыт, в общем, «black box». Кодирование технического образа происходит внутри этого черного ящика, и, сле­довательно, дело любой критики состоит в том, чтобы осветить внутренность этого ящика. Пока мы не владеем такой критикой, мы остаемся в отношении технического образа неграмотными, лишенными алфавита.

Но что-то мы все же можем сказать об этих образах. Например, что они — не окно, а обра­зы, т. е. поверхности, которые все переводят в положение вещей; что они, как и все образы, воздействуют магически; и что они провоциру­ют своего зрителя к проекции этой недешифру-емой магии на внешний мир. Магическое оча­рование технических образов наблюдается по­всеместно: в том, как они магически нагружают нашу жизнь, как мы живем, познаем, оценива­ем и действуем функцией этих образов. Поэтому важно задаться вопросом, о каком виде магии здесь идет речь.

Это, по всей очевидности, вряд ли та же ма­гия, что и магия традиционного образа: очаро­вание, исходящее от экрана телевизора или ки­ноэкрана — иное, нежели то, которое мы испы­тываем от пещерной живописи или от фресок этрусских гробниц. Телевидение и кино нахо­дятся в иной плоскости бытия, чем пещеры и этруски. Древняя магия доисторична, она стар­ше, чем историческое сознание, новая магия — «постисторична», она наследует историческое сознание. Новое колдовство направлено не на


внешний мир, а на то, чтобы изменить наши понятия о мире. Это магия второй степени: аб­страктная мистификация.

Различие между древней и новой магией можно выразить следующим образом: доистори­ческая магия — это ритуализирование моделей, названных «мифом», новая — ритуализирование моделей, названных «программой». Мифы — это модели, передающиеся изустно, а их автор — «божество» — по ту сторону коммуникативных процессов. Программы же, напротив, модели, передающиеся письменно, а их авторы — «функ­ционеры» — находятся внутри коммуникативно­го процесса. (Понятия «программа» и «функци­онер» будут истолкованы позже.)

Функция технического образа состоит в том, чтобы магически освободить его реципиента от необходимости понятийного мышления, за­мещая историческое сознание магическим со­знанием второй степени, понятийную способ­ность — воображением второй степени. Именно это мы имеем ввиду, когда утверждаем, что об­разы вытесняют тексты.

Тексты были изобретены во втором тысяче­летии до н. э. для того, чтобы демистифициро­вать образы, лишить их магии, даже если изоб­ретатели письменности не осознавали этого; фо­тография, как первый технический образ, была изобретена в XIX в. для того, чтобы теперь уже тексты зарядить магией, даже если ее изобре­татели опять же этого не осознавали. Изобрете­ние фотографии — такое же исторически реша­ющее событие, как и изобретение письменности.


С появлением письма началась история в узком смысле, а именно борьба с идолопоклонством. С появлением фотографии начинается «постисто­рия», а именно борьба с текстопоклонением.

Ибо ситуация в XIX в. была такова: изобре­тение книгопечатания и введение всеобщего обя­зательного обучения привели к тому, что каж­дый умел читать. Возникло всеобщее историче­ское сознание, которое охватывало и те слои об­щества, которые прежде обладали магическим укладом жизни — крестьян, теперь они пролета­ризировались и стали жить исторически. Про­изошло это благодаря дешевым текстам: кни­гам, газетам, листовкам; все виды текста ста­ли дешевыми, что привело к не менее обеднен­ному историческому сознанию и не менее при­митивному понятийному мышлению, это в свою очередь повлекло два разнонаправленных раз­вития: с одной стороны, традиционные образы, спасаясь от инфляции текста в гетто — в музее, салоне и галерее, стали герметичными (неподда­ющимися общедоступной расшифровке) и утра­тили влияние на повседневную жизнь. С другой стороны, возникли герметичные тексты, рассчи­танные на элиту специалистов, т. е. тексты науч­ной литературы, для которой обедненное мыш­ление стало уже некомпетентным. Так культура расщепилась на три ветви: ветвь прекрасного искусства, подпитываемая традиционными, но обогащенными понятийно и технически образа­ми; ветвь науки и техники, насыщенная герме­тическими текстами; и ветвь широких слоев об­щества, насыщенная дешевыми текстами. Что-


бы предотвратить развал культуры, были изоб­ретены технические образы, как код, который был бы действительным для всего общества.

А именно: они, во-первых, вновь ввели бы об­разы в повседневную жизнь; во-вторых, долж­ны были бы сделать представимыми герметич­ные тексты и в-третьих, вновь обнаружить суб­лимированную магию, воздействующую в деше­вых текстах. Они должны были бы стать общим знаменателем для искусства, науки и политики (в смысле всеобщих ценностей), т. е. быть одно­временно «прекрасным», «истинным» и «хоро­шим» и, таким образом, как общепринятый код преодолеть кризис культуры — искусства, науки и политики.

Но на самом деле технические образы функ­ционируют иначе. Они не вводят традиционные образы в жизнь, но замещают их репродукция­ми, занимают их место; они не делают, как пред­полагалось, герметичные тексты представимы­ми, но фальсифицируют их, поскольку перево­дят научные высказывания и уравнения в по­ложение вещей, а именно в образы. И наконец, они ни в коей мере не проявляют содержащуюся в дешевых текстах сублимированную, доистори­ческую магию, но замещают ее новым типом ма­гии, запрограммированной магией. Тем самым они не могут привести культуру, как предпо­лагалось, к общему знаменателю, но напротив, приводят к ее раздроблению, вплоть до аморф­ной массы. В результате появляется массовая культура.

Объяснение этому следующее: технический


образ — это поверхность, действующая подобно плотине3. Традиционные образы удерживаются плотиной и вечно репродуцируются: они цир­кулируют здесь (например, в форме постеров). Научные тексты удерживаются этой плотиной и, перекодируясь из стройных строк в положе­ние вещей, приобретают магический характер (например, в форме моделей, которые пытают­ся представить уравнение Эйнштейна). А деше­вые тексты, этот поток газетных статей, листо­вок, романов и т.д., удерживаются этой плоти­ной, поскольку присущие им магия и идеология преобразуются в запрограммированную магию технического образа (например, в форме фото-романов). Так технические образы всасывают в себя всю историю и образуют вечное коловра­щение памяти общества.

Ничто не может противостоять этому водо­вороту технических образов — ни художествен­ная, научная или политическая активность, на­целенная на них, ни обыденная позиция, состо­ящая в том, чтобы не фотографировать, не сни­мать на кино- или видеопленку. Ибо все стре­мится остаться навечно в памяти и быть веч­но повторяемым. Все события сегодня стремят­ся попасть на экран телевизоров, на киноэкран, на фотографию, чтобы быть переведенными в некое положение вещей. Но тем самым одно­временно каждое действие теряет свой истори-

3Поль Вирилио использует подобным образом мета­фору «экрана». Любая плотина регулирует поток, пре­рывая естественное течение или пропуская воду (поток образов). Функции плотины — удерживать и пропускать.


ческий характер и оказывается магическим ри­туалом и вечно повторяемым движением. Уни­версум технических образов, каким он начина­ет вырисовываться вокруг нас, предстает избыт­ком времен, в котором беспрестанно вращаются все действия и страдания. Только с этой апо­калиптической точки зрения проблема фотогра­фии, как кажется, обретает подобающие ей кон­туры.


III. ФОТОАППАРАТ

Технический образ создается аппаратом. При этом можно считать, что свойства, характе­ризующие аппарат как таковой, содержатся и в фотоаппарате — в простой, эмбриональной фор­ме, и могут быть установлены на его примере. В этом отношении фотоаппарат как прототип аппаратов, ставших определяющими для насто­ящего и ближайшего будущего, предлагает под­ходящую отправную точку в более общем анали­зе аппаратов — тех аппаратов, которые, с одной стороны, разрастаются до гигантских размеров и грозят исчезнуть из поля зрения (как адми­нистративные аппараты), а с другой — умень­шаются до микроскопических размеров, оконча­тельно становясь недоступными (как чипы элек­тронных аппаратов). Но сначала нужно дать бо­лее точное определение понятия «аппарат», так как в современном словоупотреблении его пони­мают по-разному.

Латинское слово «apparatus» производно от глагола «аррагаге», который означает «подго­тавливать». Кроме того в латинском есть гла­гол «praeparare», который также значит «под­готавливать». Если мы попробуем в немецком


провести различие между приставками «ad» и «ргае», то слово «аррагаге» можно перевести как «заготовить». Соответственно «аппарат» — это вещь, которая в готовности подстерегает что-то, а «препарат» —это вещь, которая ждет чего-то в готовности терпеливо. Фотоаппарат с нетерпением ожидает фотографирования, он точит для этого зубы. Это бытие аппарата в собранной готовности, в готовности к прыжку, эту его хищность можно установить при попыт­ке дать этимологическое определение понятия «аппарат».

Но одной этимологии недостаточно для определения понятия. Нужно задаться вопро­сом об онтологической позиции аппарата, о его плоскости бытия. Разумеется, аппараты — про­изведенные вещи, т. е. вещи, «поставленные» на­личной природой. Совокупность таких вещей может быть названа «культурой». Аппараты — часть культуры, а значит, по ним можно эту «культуру» распознать. Правда, слово «аппа­рат» иногда употребляется по отношению к при­родным феноменам, например, когда говорят о слуховом аппарате животных. Но такое слово­употребление метафорично: мы называем эти органы аппаратом, поскольку они «поджидают звуки», т. е. применяем понятия культуры к при­роде; если бы в нашей культуре не было аппа­ратов, мы бы не называли так эти органы.

Грубо говоря, можно различить два типа культурных предметов. Одни хороши в употреб­лении (потребительские товары), другие хоро­ши в произведении товаров потребления (ору-


дия труда4). Общее у этих двух типов то, что они «хороши»: они представляют собой цен­ность, таковы, какими и должны быть, т. е. про­изведены намеренно. В этом различие между естественными науками и культурологически­ми: последние заняты разысканием намерения, стоящего за вещами. Они вопрошают не толь­ко о почему, но и о зачем, и соответственно, в фотоаппарате они также усматривают намере­ние. В соответствие с этим критерием фотоаппа­рат — это орудие труда, предназначение которо­го— произведение фотографий. Но как только аппарат определяется как орудие труда, то воз­никает сомнение: фотография, стало быть, по­требительский товар, как обувь или яблоко? А фотоаппарат соответственно орудие труда типа иглы или ножниц?

Орудия труда в общеупотребительном смыс­ле захватывают предметы из природы и постав­ляют (производят) их в сферу людей. При этом они преобразуют форму этих предметов: накла­дывают на них новую, преднамеренную форму. Они «информируют»: предмет приобретает про­тивоестественную, невероятную форму, он ста­новится культурным. Это произведение и ин­формирование из природного материала назы­вается «работой», а ее результат—«произведе­нием»5. Некоторые произведения, например, яб­локи, конечно, произведены, но не информи­рованы, другие, как, например, обувь, сильно

4das Werkzeug—орудие, инструмент.

5das Werk имеет и значение «труд» и значение «про­изведение», «сочинение».


информированы, у них авантюрная по отноше­нию к звериной шкуре (коже) форма. Ножни­цы, использующиеся при сборе яблок, — это ору­дие труда, которое информирует мало, игла, ис­пользующаяся при пошиве обуви, информирует сильно. Тогда получается, что фотоаппарат — это своего рода игла, поскольку фотографии несут информацию?

Орудия труда в привычном смысле — это продолжение органов человека: продолжение зубов, пальцев, ладоней, рук, ног. Поскольку они — продолжение, то они простираются даль­ше в природу, захватывают предметы из при­роды сильнее и быстрее, чем человеческое те­ло. Они симулируют орган, продолжением кото­рого являются: стрела — палец, молот — кулак, мотыга — палец стопы. Они «эмпиричны». Но в эпоху индустриальной революции орудия труда не ограничатся эмпирической симуляцией, они прибегнут к научным теориям, станут «технич­ными». Благодаря этому они станут сильнее, больше и дороже, а их произведения—дешев­ле и многочисленней, и с этого момента они на­зываются «машинами». Таким образом, фото­аппарат — машина, поскольку он, по-видимому, симулирует глаз, используя при этом теорию оп­тики?

Когда орудия труда в обычном смысле пре­вратились в машины, перевернулось их отноше­ние к человеку. До индустриальной революции человек был окружен орудиями труда, после нее машина была окружена человеком. Преж­де орудие труда было переменной величиной, а


человек — константой, после человек стал пере­менной, а машина — константой. Прежде орудие труда было функцией человека, после — человек стал функцией машины. Обстоит ли дело с фо­тоаппаратом также как с машиной?

Размеры и высокая цена машин привели к тому, что ими могли обладать только капита­листы. Большинство людей, пролетариат, были функцией машины. Человечество разделилось на два класса: обладателей машин, для нужд ко­торых работали машины, и пролетариат, рабо­тавший на машинах функцией этих нужд. Вер­но ли это и для фотоаппарата, является ли фо­тограф пролетарием и есть ли также фотокапи­талисты?

Все эти вопросы, хотя они и «хорошие» во­просы, как кажется, не касаются сущности ап­парата. Конечно, аппараты информируют. Ко­нечно, они технически симулируют органы. Ко­нечно, человек действует функцией аппаратов. Конечно, за аппаратом скрываются намерение и интерес. Но это не самое важное в них. Все эти вопросы теряют из виду существенное, по­скольку исходят из индустриального комплекса. Аппараты, хотя и есть результирующая инду­стрии, указывают вовне индустриального ком­плекса, в направлении постиндустриального об­щества. Поэтому для аппаратов индустриаль­ная постановка вопроса (как, например, и марк­систская) более не компетентна, она дает про­мах. Мы должны взять новые категории, чтобы настигнуть аппараты и дать им определение.

Основная категория индустриального обще-


ства — работа: орудия труда и машины выпол­няют работу, захватывая предметы из приро­ды и информируя их, т. е. изменяют мир. Но аппарат в этом смысле не выполняет работу. Его цель не в том, чтобы изменять мир, но в том, чтобы изменять значение мира. Его наме­рение символично. Фотограф работает не в ин­дустриальном смысле, и бессмысленно называть его рабочим, пролетарием. Так как большинство людей сейчас работают на и в аппаратах, то бес­полезно говорить о проллетариате. Категории нашей критики культуры должны быть пере­осмыслены.

Хотя фотограф и не работает, он все же что-то делает: он создает, обрабатывает и сохраня­ет символы. Всегда были люди, которые дела­ли нечто подобное: писатели, художники, музы­канты, бухгалтеры, администраторы. Эти люди производили предметы: книги, картины, парти­туры, составляли балансы, планы — предметы, которые не использовались, но служили носите­лями информации: их читали, рассматривали, проигрывали, принимали в расчет, использова­ли как основу для принятия решений. Они были не целью, но средством. Сегодня этот вид дея­тельности взяли на себя аппараты. Поэтому со­зданные таким образом информационные пред­меты становятся все эффективней и обладают все большей сферой действия, они могут про­граммировать и контролировать всю работу в старом смысле. И потому сегодня большинство людей заняты на и в программирующих и кон­тролирующих работу аппаратах. До изобрете-


ния аппаратов этот род деятельности считался «обслуживающим», «третьесортным», был «ум­ственным трудом», короче говоря, маргиналь­ным явлением, сегодня же — стоит в центре. По­этому при культурологическом анализе вместо категории «работа» следует применять катего­рию «информация».

Если рассматривать фотоаппарат (и вооб­ще аппарат) в вышеназванном смысле, то по­нятно, что он производит символы: символиче­ские плоскости, как и было ему в некотором смысле предписано. Фотоаппарат запрограмми­рован создавать фотографии, а каждая фото­графия — это реализация одной из возможно­стей, заложенных в программе аппарата. Число таких возможностей велико, но все же конеч­но: это число всех фотографий, которые мож­но снять одним аппаратом. Правда, в принципе, можно снимать все время одну и ту же или по­добную фотографию, но это неинтересный слу­чай. Такие образы «избыточны»: они не несут новой информации и излишни. В последующем мы не будем учитывать случай избыточной фо­тографии, ограничив понятие «фотографирова­ния» произведением информативных образов. Конечно, при этом значительная часть сделан­ных снимков6 выпадает из рамок данного иссле­дования.

С каждой (информативной) фотографией

6die Knipserei — от глагола knipsen — имеющего значе­ния «щелкать», «фотографировать». Термин употребля­ется Флюссером с пренебрежительным оттенком: «на­щелканные снимки» или «сделанные фотки».


фотопрограмма становится беднее на одну воз­можность, тогда как фотоуниверсум становит­ся богаче на одну реализацию. Фотограф стара­ется исчерпать фотопрограмму, реализуя все ее возможности. Но эта программа богата и труд­нообозрима. Таким образом, фотограф старает­ся отыскать в ней еще неоткрытые возможно­сти: он берет фотоаппарат, крутит его так и сяк, смотрит в него и через него. Когда он смотрит сквозь аппарат на мир, то не потому, что его интересует мир, но потому, что он ищет новые возможности создания информации и использо­вания фотопрограммы. Его интерес сконцентри­рован на аппарате, мир для него только предлог для реализации возможностей аппарата. Коро­че, он не работает, не хочет изменить мир, а со­бирает информацию.

Такая деятельность сравнима с игрой в шах­маты. И шахматист ищет новые возможности и новые ходы в шахматной программе. Так же, как он играет фигурами, фотограф играет ап­паратом. Фотоаппарат — не орудие труда, а иг­рушка7, а фотограф — это не рабочий, а игрок: не «Homo faber», a «Homo ludens». Только фо­тограф играет не игрушкой, а против игрушки. Он внедряется в аппарат, чтобы вывести на свет скрытый в нем замысел. Фотограф внутри ап­парата и тесно с ним связан, но связан совер­шенно иначе, чем окруженный орудиями труда ремесленник и стоящий у машины рабочий. Это Функция нового типа, при которой человек и не

'das Spielzeug, в дополнение к das Werkzeug, можно было бы перевести как орудие игры.


константа и не переменная величина, человек и аппарат сливаются в единое целое. Поэтому уместно называть фотографа функционером.

Программа аппарата должна быть достаточ­но емкой, иначе игра быстро прекратилась бы. Возможности, предоставляемые этой програм­мой, должны превосходить умение функционе­ра их исчерпывать, а значит, компетентность ап­парата должна быть выше, чем компетентность его функционера. Никакой правильно запро­граммированный фотоаппарат не может быть полностью разгадан ни отдельным фотографом, ни всей совокупностью фотографов. Он остает­ся черным ящиком.

И именно чернота этого ящика — мотив для работы фотографов. Дело в том, что фотограф теряет себя, забывается в недрах аппарата в по­иске возможностей, но все же он господствует над этим ящиком. Поскольку он знает, чем начи­нил аппарат (он знает входную информацию), а также знает, как добиться от него выпуска фо­тографий (ему знаком вывод данных). Поэто­му аппарат делает то, чего хочет от него фото­граф, хотя фотограф и не знает, что происходит внутри аппарата. Именно это характерно для любого аппаратного функционирования: функ­ционер владеет аппаратом благодаря контролю внешней стороны (input и output) и подчиняется ему из-за непрозрачности самого аппарата. Ина­че говоря, функционер владеет игрой, в которой он не может быть компетентен. Кафка.

Как будет показано далее, программы ап­паратов состоят из символов. Поэтому функ-


ционировать — значит вести игру символами, комбинировать их. Это можно продемонстриро­вать анахроническим примером: писателя мож­но рассматривать как функционера аппарата под названием «язык», он играет с символами, содержащимися в программе языка, со словами, комбинирует их. Его намерение в том, чтобы ис­черпать программу языка и обогатить языковой универсум, литературу. Пример имеет анахро­нический характер, поскольку язык — не аппа­рат; он не создавался как симуляция органов тела и во время своего возникновения не опи­рался ни на какие научные теории. И все же сегодня язык может быть «аппаратизирован»: Word Processor может заменить писателя. Пи­сатель своей языковой игрой информирует стра­ницы — он печатает на них буквы — то же самое может сделать и Word Processor, и хотя делает он это «автоматически», т. е. случайным обра­зом, в перспективе он может создавать такую же информацию, как и писатель.

Но есть и другие аппараты, способные к дру­гой игре. В то время как писатель и Word Pro­cessor информируют статически (символы, на­носимые ими на страницу, означают конвенци­ональные звуки), есть аппараты, информирую­щие динамически: символы, наносимые ими на предметы, означают специфические движения (например, движения какой-то работы), предме­ты, информированные таким образом, расшиф­ровывают эти символы и движутся в соответ­ствии с программой. Эти «интеллигентные ору­дия труда» заменяют работу человека и осво-


бождают его от рабочей повинности: с этого мо­мента человек свободен для игры.

Фотоаппарат иллюстрирует эту роботиза­цию работы и это освобождение человека для игры. Фотоаппарат — это интеллигентное ору­дие труда, так как образы он создает автомати­чески. Фотограф больше не должен, подобно ху­дожнику, концентрироваться на кисти, а может предаться свободной игре с фотокамерой. Рабо­та по печати образов на поверхности, которую необходимо выполнять, происходит теперь авто­матически: с инструментальной стороной аппа­рата «покончено», человек теперь занят только игровой стороной аппарата.

Тем самым фотоаппарат содержит две встав­ленные друг в друга программы: одна зада­ет аппарату режим автоматического изготовле­ния образов, другая позволяет фотографу иг­рать. За ними скрываются другие програм­мы: программа фотоиндустрии, запрограмми­ровавшая фотоаппарат; программа индустри­ального комплекса, запрограммировавшая фо­тоиндустрию; программа социо-экономического аппарата, запрограммировавшая индустриаль­ный комплекс, и т. д. Конечно, невозможно най­ти «последнюю» программу «последнего» ап­парата, так как любая программа нуждается в метапрограмме, которой она программируется. Иерархия программ открыта сверху.

Любая программа — функция некоей ме-тапрограммы, а программисты — функционеры этой метапрограммы. Следовательно, не мо­жет быть никакого обладателя аппаратов в том


смысле, что человек программирует аппараты для своих личных целей. Ибо аппараты — это не машины. Фотоаппарат функционирует для фо­тоиндустрии, последняя — для индустриального комплекса, индустриальный комплекс — для со­циально-экономического аппарата и т. д. Поэто­му вопрос об обладателе аппарата бессмыслен­ный. Вопрос не в том, кто владеет аппаратом, а в том, кто исчерпывает его программу. И не в последнюю очередь по этой причине мало смыс­ла в обладании аппаратом как предметом.

Хотя многие аппараты — жесткие предметы: фотоаппарат сделан из металла, стекла, пла­стика и др., не жесткость делает их пригод­ными для игры, не дерево шахматных фигур и шахматной доски позволяет игру, а правила игры, шахматная программа. При покупке фо­тоаппарата оплачиваются не металл и пластик, а программа, позволяющая аппарату создавать образы — как и вообще повсеместно жесткость, «аппаратное обеспечение» (hardware), всегда де­шевле, чем гибкость, программное обеспечение (software), которое всегда дороже. По самому гибкому из аппаратов, например, по политиче­скому аппарату, можно судить о том, что харак­терно для всего постиндустриального общества: ценностью распоряжается не тот, кто владеет жестким предметом, но тот, кто контролирует мягкую программу. Ценен мягкий символ, а не жесткий предмет: переоценка всех ценностей.

Власть перешла от обладателей предметов к программистам и операторам. Игра символами стала игрой власти — иерархической игрой вла-


сти: фотограф имеет власть над зрителем фото­графий, он программирует их поведение; а аппа­рат имеет власть над фотографом, он програм­мирует жесты фотографа. Этот поворот вла­сти от вещественного к символическому — соб­ственно говоря, характеристика так называе­мого «информационного общества» и «постин­дустриального империализма». Посмотрите на Японию: она не обладает ни сырьем, ни энер­гией, ее власть основана на программировании, «data processing», информации, символах.

Представленные размышления позволяют теперь дать следующее определение понятия «аппарат»: это сложная игрушка, столь слож­ная, что играющие не имеют о ней полного пред­ставления; игра состоит из комбинаций симво­лов, содержащихся в программе этой игрушки, причем эта программа заложена метапрограм-мой, а результат игры — новые программы; хотя полностью автоматизированные аппараты мо­гут обойтись без вмешательства людей, все же большинство аппаратов нуждаются в человеке как игроке и функционере.

Аппараты были изобретены для симулиро­вания специфических мыслительных процессов. Только сегодня (после изобретения компьюте­ра) и, так сказать, постфактум становится яс­но, о какого рода мыслительных процессах идет речь во всех аппаратах. А именно о мышлении, выражающемся в числе. Все аппараты (и ком­пьютер далеко не в первую очередь) — счетные машины и в этом смысле являются «искусствен­ным интеллектом», в том числе и фотокамера,


хотя ее изобретатели не отдавали себе в этом отчет. Во всех аппаратах (в том числе и в ка­мере) над линеарным историческим мышлени­ем верх одерживает калькулирующее мышле­ние. Эта тенденция к подчинению алфавитного мышления исчисляющему мышлению возникла в научном дискурсе во времена Декарта, так как здесь речь идет о том, чтобы мышление при­вести в соответствие с «вещью протяженной», составленной из точечных элементов. Для та­кой «адеквации вещи мыслящей вещи протя­женной» подходят только числа. Научное мыш­ление (по крайне мере начиная с Декарта, а мо­жет быть, уже с Кузанца) склонно к перекоди­ровке мышления в число, но только в фотокаме­ре эта тенденция становится прямо-таки веще­ственной: камера (как и все следующие за ней аппараты) — свернувшееся до аппаратного обес­печения (hardware) калькулирующее мышление. Отсюда и количественная (квантовая, кальку­лирующая) структура всех движений и функ­ций аппарата.

Одним словом, аппарат — это черный ящик, симулирующий с помощью цифровых символов мышление в смысле комбинаторной игры и при этом так механизирующий это мышление, что в дальнейшем человек будет все менее компетен­тен и все более вынужден полагаться на аппара­ты. Это научный черный ящик, который совер­шает мыслительные операции такого рода луч­ше, чем человек, поскольку лучше (быстрее и безошибочнее) обращается с цифровыми симво­лами. Даже те аппараты, которые автоматизи-


рованы не полностью (те, которые нуждаются в человеке как игроке и функционере), даже они играют и функционируют лучше, чем человек, в котором они нуждаются. Именно из этого сле­дует исходить при каждом рассмотрении фото­графического жеста.


IV. ЖЕСТ ФОТОГРАФИРОВАНИЯ

Если понаблюдать за движениями человека, вооруженного фотоаппаратом (или фотоаппа­рата, снабженного человеком), то возникает впе­чатление, что он кого-то выслеживает: это древ­ние жесты охотника палеолита, подкрадываю­щегося в тундре к своей жертве. Только фото­граф преследует свою дичь не в открытом поле, а в дебрях культурных объектов, а его тайные тропы сформированы этой искусственной тай­гой. По фотографическому жесту можно заме­тить сопротивление культуры, культурную об­условленность, и этот жест, теоретически, мож­но обнаружить в фотографиях.

Фотографические дебри состоят из культур­ных предметов, т. е. из предметов, «поставлен­ных намеренно». Каждый предмет заслоняет от фотографа его дичь. Он пробирается сквозь них, увертываясь от их скрытой цели. Он хо­чет освободиться от культурной обусловленно­сти, он хочет схватить свою дичь безусловно. Поэтому фотографический путь проходит по-разному в дебрях западной или японской куль­туры или в дебрях неразвитой страны. Теорети­чески культурные условия проявляются в фо-


тографии в какой-то степени «негативно», как обойденное сопротивление. Фотокритик должен уметь реконструировать эти культурные усло­вия из фотографии, и не только в случае доку­ментальной и репортажной фотографий, в ко­торых культурные условия сами выступают ди­чью, предназначенной для захвата. Ибо струк­тура культурных условий скрыта в акте фото­графирования, а не в объекте фотографирова­ния.

Но такая расшифровка культурных условий фотографа почти невозможна. Поскольку то, что проявляется на фотографии — это катего­рии фотоаппарата, сеть которых скрывает куль­турные условия, и обзор открыт только сквозь ячейки сети. Это характерно для любого функ­ционирования: категории аппарата накладыва­ются на культурные условия и фильтруют их. Тем самым отдельные культурные условия ока­зываются в тени: следствием чего является все­общая приобщенность к массовой культуре ап­парата; везде: на Западе, в Японии, в неразви­тых странах — все снимается через одни и те же категории. Кант становится неизбежен.

Категории фотоаппарата вынесены вовне, поэтому ими можно манипулировать, т. е. аппа­рат автоматизирован пока не полностью. Это категории фотографического пространства-вре­мени. Они не ньютоновские и не эйнштейнов­ские, но делят пространство-время на регио­ны, отчетливо разделенные между собой. Все эти пространственно-временные регионы — это дистанции по отношению к дичи, которую на-


метили щелкнуть, точки зрения на «фотогра­фический объект», стоящий в центре простран­ства-времени. Например, один пространствен­ный регион для непосредственно соприкасаю­щейся точки зрения, другой — для близкой, еще один — для обзора со среднего расстояния, и, на­конец, для удаленной точки зрения; регион для перспективы с птичьего полета или для лягу­шачьей перспективы, для перспективы малы­ша, для прямого оцепенения с архаически рас­ширенными глазами, для взгляда искоса. Или: временной регион (время выдержки) для мгно­венного вида, для быстрого взгляда, для спо­койного рассматривания, для размышляющего взора. В этом пространстве-времени движется фотографический жест.

Во время своей охоты фотограф переходит от одной пространственно-временной формы к другой, комбинаторно подбирая при этом одну за другой пространственные и временные кате­гории. Его вкрадчивое продвижение — комбина­торная игра категориями аппарата, и то, что мы обнаруживаем на фотографии, —структура этой игры, а не структура непосредственно са­мих культурных условий.

Фотограф выбирает комбинацию категорий, т.е. он, например, так выставляет аппарат, что­бы «уложить» свою дичь вспышкой снизу. Де­ло выглядит так, будто фотограф может свобод­но выбирать, как будто фотокамера выполняет его намерение. Но выбор ограничен категория­ми аппарата, а свобода фотографа — запрограм­мированная свобода. В то время как аппарат


действует функцией намерений фотографа, са­мо это намерение действует функцией програм­мы аппарата. Конечно, фотограф может изоб­ретать новые категории. Но тогда он перехо­дит от фотографического жеста к метапрограм-ме индустрии или метапрограмме собственной конструкции, из которой программируется фо­тоаппарат. Иначе говоря, в фотожесте аппарат делает то, что хочет фотограф, а фотограф дол­жен хотеть то, что может аппарат.

Такое же слияние функций фотографа и ап­парата можно усмотреть в выборе фотографи­руемых «объектов». Фотограф может снять все: лицо, насекомое, след атомной частицы в каме­ре Вильсона, спиральную галактику, свой соб­ственный фотожест в зеркале. Но в действи­тельности он может снять только фотографиру­емое, т. е. то, что содержится в программе. А фо­тографируемы только положения вещей. То, что фотограф хочет сфотографировать, он должен всегда перевести в положение вещей. Поэтому, хотя и существует свобода выбора снимаемого «объекта», этот выбор является функцией про­граммы аппарата.

При выборе своих категорий фотограф мо­жет полагать, что вводит в игру собственные эс­тетические, теоретико-познавательные или по­литические критерии. Он может намереваться сделать художественные, научные или полити­ческие образы, для чего аппарат служит толь­ко средством. Но его по-видимому внеаппарат-ные критерии на самом деле подчинены аппа­ратной программе. Чтобы выбрать категории


аппарата, запрограммированные и вынесенные вовне, фотографу нужно заниматься «установ­ками» аппарата, а это уже технический жест, вернее, даже понятийный жест («понятие», как будет показано далее, ясный и точный элемент линейного мышления). Чтобы установить аппа­рат на художественные, научные или политиче­ские образы, фотографу нужны понятия искус­ства, науки, политики: а как иначе он может пе­реводить эти сферы в образ? Не бывает наив­ного, внепонятийного фотографирования. Фо­тография — это образ понятий. В этом смысле все критерии фотографа содержатся в програм­ме аппарата в качестве понятий.

Содержащиеся в программе аппарата воз­можности практически неисчерпаемы. На са­мом деле невозможно сфотографировать все, поддающееся фотографированию. Воображение аппарата больше воображения отдельного фо­тографа и вместе взятых фотографов, именно в нем заложен вызов фотографу. Тем не ме­нее некоторые части фотопрограммы исследо­ваны уже достаточно хорошо. Конечно, можно делать все новые образы, но это были бы уже избыточные, неинформативные образы, подоб­ные уже где-то виденным. Как уже говорилось, данное исследование опускает избыточные обра­зы; смысл, вкладываемый здесь в слово «фото­граф», предполагает поиск новых неисследован­ных возможностей аппаратной программы, по­иск информативных, прежде невиданных, неве­роятных образов.

По сути фотограф хочет создать не суще-


ствовавшее прежде положение вещей, и ищет он его не во внешнем мире, ведь мир для него только предлог для создания положения вещей, а среди возможностей, содержащихся в аппа­рате. В этом отношении фотография преодо­левает традиционное разделение на идеализм и реализм: действительны не внешний мир и не понятия внутри аппаратной программы, дей­ствительна только фотография. Мир и аппарат­ная программа — только предпосылки для об­раза, только возможности, которые нужно осу­ществить. Речь здесь идет о переворачивании вектора значений: действительно не значение, а означающее, информация, символ, и этот пе­реворот вектора значений характерен для всего аппаратного и для постиндустрии в целом.

Фотожест делится на ряд последовательных переходов, при которых фотограф преодолевает невидимые барьеры отдельных пространствен­но-временных категорий. Натолкнувшись на та­кой барьер (например, в пограничной ситуа­ции между съемкой ближним или дальним пла­ном), фотограф запинается и стоит перед вы­бором настройки аппарата. (В полностью авто­матизированной фотокамере этот переход, кван­товый характер фотографирования стал совер­шенно незаметен — переходы встроены в мик­роэлектронную «нервную систему» аппарата.) Этот род скачкообразного поиска называется «сомнением». Фотограф сомневается, но не на­учным, религиозным или экзистенциальным со­мнением, а в смысле нового рода сомнения, при котором запинка и выбор измельчены до зерен —


квантующее, атомизированное сомнение. Каж­дый раз натыкаясь на барьеры, фотограф об­наруживает, что занятая им точка зрения скон­центрирована на «объекте» и что аппарат позво­ляет бесчисленное множество других точек зре­ния. Он обнаруживает множество и равноцен­ность точек зрения на свой «объект». Он обна­руживает, что дело не в том, чтобы занять пре­имущественную точку зрения, а в том, чтобы ре­ализовать как можно больше точек зрения. Та­ким образом, его выбор не качественный, а ко­личественный. «Vivre le plus, non pas le mieux»8. Фотожест — это жест «феноменологическо­го сомнения», поскольку он пытается прибли­зиться к феноменам со многих точек зрения. Но «матезис» этого сомнения (его самый глубо­кий пункт) предопределен аппаратной програм­мой. Для этого сомнения важны два аспекта: во-первых, практика фотографа враждебна идео­логии. Идеология — это настаивание на одной точке зрения, которую считают преимуществен­ной. Фотограф действует постидеологически да­же тогда, когда полагает, что служит идеологии. Практика фотографа привязана к программе. Фотограф может действовать только в пределах аппаратной программы, даже если он полагает, что действует против этой программы. Это вер­но для любого постиндустриального действия: оно «феноменологично» в смысле своей враж­дебности идеологии и оно же является запро­граммированным действием. Поэтому ошибоч­но говорить об идеологизации массовой куль-

Феализовать как можно больше, но не самое лучшее.


туры (или массовой фотографии в нашем слу­чае) Программирование — это постидеологиче­ское манипулирование.

И в заключение, в фотожесте есть момент последнего решения: нажатие на кнопку затво­ра — как последним нажимает на красную кноп­ку американский президент. Но в действитель­ности эти последние решения — только послед­ние в серии из отдельных решений, подобных песчинкам: в случае американского президен­та— это последняя соломинка, которая перело­мит спину верблюда; решение-квантум, реше­ние-количество. Так как, следовательно, ника­кое конкретное решение не является «решаю­щим» в действительности, а всего лишь часть серии ясных и отчетливых квантовых решений, то только серия фотографий может подтвер­дить намерение фотографа. Поскольку ни одна отдельная фотография не является по-настоя­щему решающей, даже «решающее мгновение» оказывается в фотографировании разбитым на этапы.

Фотограф пытается избежать этой раздроб­ленности, выбирая отдельные образы, подобно тому, как вырезает их режиссер из киноленты. Но даже тогда его выбор квантовый, из серии ясных и отчетливых поверхностей он не может не извлечь отдельные. Даже в этой кажущей­ся постаппаратной ситуации фотографического выбора выявляется квантовая, атомная струк­тура всего фотографического (и в целом всего аппаратного).

Обобщая, фотожест — это движение пресле-


дования, при котором фотограф и аппарат сли­ваются в неделимую функцию. Эта функция — преследование новых положений вещей, новых доселе не виденных ситуаций, охота за неве­роятным, за информацией. Структура фотоже­ста квантовая: сомнение, собранное из точечных промедлений и точечных решимостей. Речь идет о типично постиндустриальном жесте: он пости-деологичен и запрограммирован, а действитель­ность для этого жеста - информация, а не зна­чение этой информации. И это верно не только для фотографов, но и для всех функционеров, от банковского служащего до президента Соеди­ненных Штатов.

Результат фотографического жеста — фото­графии, атакующие нас сегодня со всех сторон. Поэтому рассмотрение этого жеста может слу­жить введением к этим повсеместным сегодня поверхностям.


V. ФОТОГРАФИЯ

Фотографии вездесущи: они в альбомах, в журналах, книгах, витринах, на плакатах, па­кетах, консервных банках. Что это означает? Предыдущие рассуждения наводят на мысль, которую еще предстоит обосновать, что эти об­разы означают понятия в некоей программе и что они программируют общество на вторичное магическое поведение. Но для того, кто рассмат­ривает фотографию наивно, она значит нечто другое, а именно положение вещей, которое, ис­ходя из мира, отображается на поверхности. Для него фотоснимки представляют сам мир. Хотя наивный зритель осознает, что положения вещей представляются на поверхности под опре­деленным углом зрения, вряд он ли будет ло­мать над этим голову. Поэтому всякая филосо­фия фотографии представляется ему досужей гимнастикой ума.

Такой зритель молчаливо предполагает, что сквозь фотографию он видит внешний мир и что поэтому универсум фотографии совпадает с внешним миром (что соответствует по крайней мере рудиментарной фотофилософии). Но верно


ли это? Наивный зритель видит, что в фотоуни­версуме можно встретить черно-белые и цвет­ные изображения вещей. Но есть ли во внешнем мире нечто подобное черно-белому и цветному положению вещей? А если нет, то как относит­ся фотоуниверсум к внешнему миру? Уже из-за одних этих вопросов наивный зритель оказыва­ется в области фотофилософии, которой хотел избежать.

Черно-белого положения вещей в мире быть не может, поскольку белое и черное — погранич­ные случаи, «идеальные случаи»: черное — это тотальное отсутствие всех световых колебаний, белое — тотальное присутствие всего спектра ко­лебаний. Черное и белое — это понятия, напри­мер, теоретические понятия оптики. Поскольку черно-белое положение вещей теоретично, то его фактически не может быть в мире. Но черно-бе­лые фотографии фактически есть. Ибо они есть образы понятий из теории оптики, т. е. они воз­никли из этой теории.

Черного и белого нет, но если бы они бы­ли, то мы могли бы видеть мир в черно-белом, мир был логически анализируем. В таком ми­ре все было бы черным или белым или их сме­сью. Недостатком такого черно-белого мировоз­зрения стало бы, конечно, то, что эта смесь ока­залась бы не цветной, а серой. Серый — это цвет теории: что демонстрирует, что из теоретическо­го анализа невозможно в обратном порядке ре­конструировать мир. Черно-белая фотография демонстриует это обстоятельство: они являются серыми, эти образы теории.


Еще задолго до изобретения фотографии были попытки представить мир черно-белым. Есть два примера такого пред-фотографическо­го манихейства: из мира были абстрагированы «истинные» и «ложные» суждения, и из этих абстракций была построена аристотелевская ло­гика с ее законами тождества, непротиворечия и исключенного третьего. Основанные на этой логике современные науки фактически функ­ционируют, хотя ни одно суждение не являет­ся совершенно истинным или ложным и хотя любое истинное суждение в логическом анализе редуцируется до нуля. Второй пример: из ми­ра поступков были абстрагированы «хорошие» и «плохие» и из этих абстракций были построе­ны религиозные и политические идеологии. Ос­нованные на них социальные системы фактиче­ски функционируют, хотя ни один поступок не является совершенно добрым или совершенно плохим и хотя любой поступок при идеологи­ческом анализе редуцируется к марионеточно­му движению. Черно-белые фотографии — ма­нихейство подобного рода, разве что у них в рас­поряжении есть фотоаппарат. И они тоже фак­тически функционируют: они переводят теорию оптики в образ и тем самым нагружают эту тео­рию магией и перекодируют теоретические по­нятия типа «черное» и «белое» в положение ве­щей. Черно-белое фото — это магия теоретиче­ского мышления, ибо оно трансформирует тео­ретический линейный дискурс в поверхность. В этом своеобразная красота черно-белой фо­тографии, эта красота есть красота универсу-


ма понятий. Многие фотографы также предпо­читают черно-белую фотографию цветной, по­скольку в ней яснее открывается собственное значение фотографии, а именно мир понятий.

Первые фотографии были черно-белыми, по­этому более отчетливо свидетельствовали о сво­ем происхождении из теории оптики. Однако с прогрессом другой теории, теории химии, ста­ли наконец возможны и цветные фотографии. Таким образом, фотографии, по-видимому, сна­чала абстрагировали из цветного мира, чтобы потом их контрабандой вновь протащить в мир. Но в действительности фотоцвет по крайней ме­ре столь же теоретичен, как и черно-белая фо­тография. Зелень фотографического луга, на­пример,— это образ понятия «зеленое», которое мы можем встретить в теории химии, а фото­камера (или пленка, вставленная в камеру) за­программирована переводить это понятие в об­раз. Хотя, конечно, между фото-зеленью и зе­ленью луга есть непрямая дальняя связь, по­скольку химическое понятие «зеленое» базиру­ется на представлениях, полученных из мира; но все же между фото-зеленью и зеленью лу­гов имеется целый ряд сложных кодировок, ряд, который сложнее, чем тот ряд, что связывает серость черно-белого сфотографированного лу­га с луговой зеленью. В этом смысле зеленый сфотографированный луг абстрактнее, чем се­рый луг. Цветные фотографии стоят на более высокой ступени абстракции, чем черно-белые. Черно-белые фотографии конкретнее и в этом смысле правдивее: они отчетливее обнаружива-


ют свое теоретическое происхождение; и наобо­рот: чем «подлиннее» становится фотоцвет, тем лживее он, тем более затушевывает он свое тео­ретическое происхождение.

То, что верно для фотографического цвета, верно и для всех прочих элементов фотографии. Все они представляют собой перекодированные понятия, которые делают вид, будто они автома­тически отображают мир на поверхности. Имен­но этот обман нужно расшифровать, чтобы по­казать истинное значение фотографии, а именно запрограмированные понятия; чтобы выявить, что в фотографии речь идет о символическом комплексе абстрактных понятий, о дискурсе, пе­рекодированном в символическое положение ве­щей.

Здесь нужно договориться, что мы понима­ем под «расшифровкой». Что я делаю, когда декодирую текст, зашифрованный латинскими буквами? Расшифровываю ли я значение букв, т. е. конвенциональные звуки разговорного язы­ка? Расшифровываю ли значение слов, состав­ленных из этих букв? Значение предложений, составленных из этих слов? Или же я должен пойти дальше — расшифровать замысел писате­ля и скрытый за ним культурный контекст? Что я делаю, расшифровывая фото? Расшифровы­ваю ли я значение «зеленый», т. е. понятие хими­ко-теоретического дискурса? Или же я должен пойти дальше, вплоть до замысла фотографа и его культурного контекста? Когда я могу при­знать расшифровку удовлетворительной?

Если так ставить вопрос, то для расшиф-


ровки нет удовлетворительного решения. Ока­зываешься втянут в бесконечное усилие, так как каждая следующая расшифрованная плоскость тотчас же обнажает новую плоскость для рас­шифровки. Каждый символ — только верхушка айсберга в океане культурного консенсуса, и ес­ли бы удалось расшифровать до основания хо­тя бы одно единственное послание, то перед на­ми предстала бы вся культура со всей ее исто­рией и настоящим. Так «радикально» взведен­ная критика каждого отдельного послания ока­залась бы культурной критикой вообще.

Однако в случае фотографии можно избе­жать этого падения в бесконечный регресс, ибо можно довольствоваться тем, что вскрывают­ся кодирующие интенции, более важные в ком­плексе «фотограф/аппарат». Если удалось про­читать в фотографии эту кодировку, то фото­графию можно признать расшифрованной. Ко­нечно, предпосылкой здесь становится различе­ние между намерением фотографа и програм­мой аппарата. На самом деле оба эти фактора неразрывно связаны между собой; но теоретиче­ски для целей расшифровки их можно рассмат­ривать по-отдельности, в каждой отдельной фо­тографии.

Если редуцировать до минимума, то намере­ние фотографа следующее: во-первых, зашиф­ровать свои понятия мира в образы. Во-вто­рых, воспользоваться для этого фотоаппаратом. В-третьих, показать получившиеся таким спо­собом образы другим, чтобы эти образы могли служить моделью переживания, познания, оцен-


ки и поступка. В-четвертых, сделать эти модели насколько возможно более долговечными. Ко­роче говоря, цель фотографа — информировать других и благодаря своим фотографиям обес­смертить себя в памяти других. Для фотогра­фа эти понятия (и представления, обозначенные этими понятиями) — самое главное при фото­графировании, а аппрартная программа долж­на служить этому главному.

Если редуцировать до минимума, то аппа­ратная программа включает следующие воз­можности: во-первых, создавать образ. Во-вто­рых, пользоваться для этого фотографом, за ис­ключением крайних случаев полной автомати­зации (например, при фотографиях со спутни­ков). В-третьих, рапределять возникающие об­разы так, чтобы общество находилось в под­питывающей обратной

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.