«Художник обязан скрыть от публики те усилия, которых ему стоит произведение. Свобода и легкость — непременное наслаждение зрителя», — писал однажды Крамской.
Но легкость легкости рознь. Думая о сложной взаимосвязи между художником и зрителем, я вспоминаю одну сиену из далеких дней моего детства.
Как-то в школе нам объявили о приезде столичного художника-виртуоза, который выступит перед нами. Смысла этих слов никто как следует не понимал, но тем сильнее разъедало нас любопытство.
Собравшись после уроков в зале, мы наблюдали, как сторож Кузьма вынес на сцену столик, два мольберта с поставленными на них чертежными досками и толстую стопку александрийской бумаги.
Затем появился сам «виртуоз»: полный румяный мужчина в чесучовой блузе-толстовке, с кудрями до плеч и выпуклыми глазами, сизыми, как слива «венгерка». Он нес в руке лакированный плоский ящик, который поставил на стол, щелкнул медными застежками и раскрыл его жестом циркового фокусника. В ящике лежали цветные палочки-мелки.
Кнопками накрепив к доскам два листа «александрийки», «виртуоз» — опять жестом фокусника — набрал горсть мелков, и тут начались чудеса. Листы бумаги прямо на наших глаза превращались в картины-пейзажи. Казалось, цветные мелки сами вырисовывали на шершавой «александриике» деревья, траву, тропинки, пышные сливочные облака в небесах и синюю воду.
Мы сидели с раскрытыми ртами и бурно аплодировали по окончании чарующе улыбающимуся «виртуозу». Казалось, чудесам не будет конца. Раскланявшись, он сменял готовые пейзажи чистыми листами бумаги, на которых как бы сами собой возникали невиданной яркости малиновые закаты, избушки в снежных шапках среди сахарно-голубых сугробов, бирюзовые озера с лебедями и апельси-ново-лимонные осенние рощи.
Наступил коронный номер. «Виртуоз», сдвинув мольберты вплотную и прикрепив к доскам по свежему листу, стал орудовать обеими руками, одновременно малюя два пейзажа — летний и зимний.
И тут вдруг из первого ряда поднялся Александр Григорьевич — наш учитель рисования. Долговязый и тощий, в вытертой на локтях бархатной блузе и шнурованных сапогах, он, горбясь, через весь зал направился к выходу. Его седоватая бородка вздрагивала, губы кривились, выражение нестерпимой обиды на его худом, обычно едко-насмешливом лице я запомнил надолго и не раз вспоминал впоследствии.
Вспоминал, когда бился над первыми своими этюдами, над простеньким на взгляд мотивом. Вспоминал, размышляя о непримиримой вражде между ремеслом и искусством, о поверхностной легкости, о заученных приемах, за которыми не кроется действительно важное, искреннее, но которые порою неотразимо подкупают зрителя, как когда-то нас ловкость рук заезжего мастака.
Непросто отличить в искусстве настоящее от поддельного, понять разницу между красотой и «красивостью». Многие считают, что понимание живописи дается само по себе, но это так же неверно, как и то, что ребенок, едва научившись складывать слоги в слова, может наслаждаться поэзией Пушкина или прозой Тургенева. Только пройдя дистанцию между первой детской песенкой и симфонией Чайковского, начинаешь понимать, какие сокровища человеческих чувств кроются в музыке.
В каждом человеке природой заложены разнообразные способности, нуждающиеся в развитии, и умение воспринимать прекрасное — одна из них.
Почему автор так часто вспоминает рассказанный им случай?
Эта сцена стала отправной на пути понимания автором той самой разницы между красотой и «красивостью». Автор хочет стать настоящим художником, а не виртуозом-дилетантом. Именно поэтому он постоянно вспоминает описанный случай, как самый первый и очень важный жизненный урок.
Кроме того, эта сцена наглядно показывает, что можно жить в достатке, но быть посредственностью и просто пускать пыль в глаза зрителей, а можно.. .быть настоящим художником и носить обветшалую блузу. А сочетать благоденствующую посредственность и изматывающее искусство невозможно. И каждому художнику предстоит сделать этот лишь на первый взгляд легкий выбор.
№62
II
Коронный номер
Крамской писал однажды, что художник обязан скрыть от публики усилия, затрачиваемые на произведение, ведь зрители наслаждаются свободой и легкостью. Но легкость легкости рознь.
Размышляя о сложной взаимосвязи между художником и зрителем, я вспомнил сцену из далекого детства.
Как-то в школе нам объявили, что приехавший из столицы художник-виртуоз выступит перед ними. Смысла этих слов никто как следует не понимал, и любопытство было тем сильнее. После уроков все собрались в зале, где на сцену вынесли столик, два мольберта с чертежными досками и толстую стопку александрийской бумаги.
Затем появился сам «виртуоз»: полный румяный мужчина, в чесучовой блузе-толстовке, с кудрявыми до плеч волосами и выпуклыми сизыми глазами. Он принес с собой ящик, живо раскланялся, и, поставив ящик на стол, раскрыл его жестом циркового фокусника. В нем находились цветные палочки-мелки.
Прикрепив к доскам два листа «александрийки», «виртуоз» жестом фокусника набрал горсть мелков, и тут начались чудеса. Листы бумаги быстро превращались в картины-пейзажи, цветные мелки будто сами вырисовывали деревья, траву, тропинки, облака в небе, воду.
Зрители сидели, раскрыв рты, и бурно аплодировали, когда «виртуоз», закончив очередной лист, раскланивался, а затем на новых листах бумаги вновь возникали яркие закаты, избушки в снежных шапках, озера с лебедями, осенние рощи.
Наконец наступил коронный номер. Сдвинув мольберты вплотную, «виртуоз» стал на свежих листах одновременно малевать два пейзажа — летний и зимний.
И вдруг из первого ряда поднялся наш учитель рисования, Александр Григорьевич. Долговязый и тощий, в затасканной блузе и шнурованных сапогах, он направился через весь зал к выходу. На его худом, обычно едко-насмешливом лице выразилась нестерпимая обида. Я запомнил это надолго и много раз вспоминал впоследствии, когда бился над первыми своими этюдами, простеньким на взгляд мотивом, когда размышлял о непримиримой вражде между ремеслом и искусством и думал о поверхностной легкости и заученных искусственных приемах, подкупающих зрителя, как и тогда школьников ловкость рук заезжего дилетанта.
Трудно понять разницу в искусстве между действительной красотой и «красивостью». Многие полагают, что такое умение дается само по себе, но это неверно: и ребенок, едва научившись складывать слоги в слова, не сможет наслаждаться творениями классиков. Лишь пройдя дистанцию между детской песенкой и симфонией Чайковского, можно ощутить сокровища человеческих чувств, скрываемые в музыке.
Способность воспринимать прекрасное заложена в каждом человеке, и ее, как и все природные задатки, необходимо развивать.
Красота и красивость.
Хотя два этих слова обозначают примерно одно понятие, но все же между ними ощущается разница. Красивость — это искусственная красота, внешняя, броская, но пустая.
Если говорить о красоте и красивости применительно к искусству, то можно сказать, что красота — это то, чего достигаешь долгим и упорным трудом. Красоту создает художник. Красивость — это создание описанного в тексте «виртуоза», это работа, не требующая особых душевных затрат, и, скорее всего, рассчитанная на невзыскательную аудиторию, которая ждет лишь внешнего блеска, и ей не нужны глубокие эмоции.
Красота — это то, что остается в памяти навечно, что может цениться из поколения в поколение. Красивость же можно забыть через пять минут.
Проблема в том, что красивость больше востребована, а красоту видят и ценят только те, кто тоже ее создает, то есть немногие.