Помощничек
Главная | Обратная связь


Археология
Архитектура
Астрономия
Аудит
Биология
Ботаника
Бухгалтерский учёт
Войное дело
Генетика
География
Геология
Дизайн
Искусство
История
Кино
Кулинария
Культура
Литература
Математика
Медицина
Металлургия
Мифология
Музыка
Психология
Религия
Спорт
Строительство
Техника
Транспорт
Туризм
Усадьба
Физика
Фотография
Химия
Экология
Электричество
Электроника
Энергетика

ЕЩЁ ОДНО ГОРЬКОЕ РАЗОЧАРОВАНИЕ И ОТЪЕЗД ИЗ МОСКВЫ



Как только мы вышли из вагона, целая орда служащих всевозможных гостиниц – в куртках или ливреях, в кепи или шапках, с обозначением названия своих заведений – стала зазывать нас, предлагая кареты, коляски и т. д.

Впереди шёл Ананда, как бы высматривая кого-то, посередине шли мы с Флорентийцем, сзади Иллофиллион. Завершалось наше шествие носильщиками с чемоданами.

Зычные выкрики названий гостиниц, торги пассажиров со стаей извозчиков в длинных синих поддёвках, с кнутами в руках, накидывавшихся десятками на одного пассажира – всё это было так забавно, что я снова забыл обо всём, увлекся наблюдениями и готов был, смеясь, остановиться. Флорентиец слегка подтолкнул меня, я перестал таращить глаза по сторонам и увидел, что из толпы гостиничных слуг отделился один, с надписью на кепи «Националь», и приветствовал Ананду, весьма почтительно держа руку у козырька. Через несколько минут мы уселись в отличное ландо и покатили в центр города.

Я давно не видел Москвы, и по сравнению с Петербургом она показалась мне грязным, провинциальным городом с незначительным движением. Улицы, по которым мы ехали, узкие, искривленные, с низенькими домами, часто деревянными, со множеством церквей, церквушек и часовен, с перезвоном колоколов, нёсшимся со всех сторон, производили впечатление патриархальности. Глядя на эти церкви, я невольно подумал, что русский народ, должно быть, очень религиозен. Я спрашивал себя, могут ли русские дойти до глубокого фанатизма, подобно магометанам, которые слишком рьяно служат своему Богу.

Я стал думать о себе самом: что для меня Бог и как живу я с Ним и в Нём? Мешает ли мне моя религия или помогает? Посещая церковь раз в неделю со всей гимназией, я видел в этом лишь развлечение в нашей монотонной жизни, и ни разу не пробовал искать в Боге облегчение, не докучал Ему своими жалобами, а стоял в церкви и просто наблюдал.

Мы ехали молча, изредка перекидываясь незначительными замечаниями, но я инстинктивно чувствовал, что всех тревожит мысль о судьбе брата и Наль.

Войдя в вестибюль гостиницы, мы взяли номера, как условились раньше. Флорентиец спросил, нет ли почты на имя лорда Бенедикта, и – к моему удивлению – очень важный и осанистый портье подал ему две телеграммы и два письма.

– Письма ждут вашу светлость уже два дня, а телеграммы – одна ночная, другая сию минуту подана, – почтительно прибавил он.

Водворившись в номере, я едва дождался, пока коридорный перестанет возиться с нашими вещами и выйдет. Я бросился к Флорентийцу, спрашивая, не от брата ли письмо, мне показалось, что я узнал его почерк на одном из конвертов. Он, улыбаясь, подивился, что я – такой всегда рассеянный – мог издали узнать почерк того, кого люблю. Видя моё нетерпение, он взял письмо брата, подал его мне и сказал:

– Когда Али говорил с тобой в саду, он предупредил тебя, что жизнь брата, твоя и Наль зависят от твоего мужества, выдержки и верности. Читая теперь письмо, думай не о себе, а только о том, как ты можешь ему помочь.

Сердце моё сжалось. Предчувствие подсказало, что сегодня брата не увижу, а я так на это надеялся.

Я прочел письмо, ещё раз перечитал его и всё никак не мог собраться с мыслями и прийти к какому-либо выводу. Брат писал, что уехать из К. им удалось незамеченными: что слуги были переодеты восточными женщинами, Наль ехала в европейском костюме, который приготовил ей Али, а сам брат был в штатском платье. Причём все они сели в разные вагоны и только в Москве, переодевшись в дороге ещё раз, сошлись все вместе. В Москве вся компания благополучно пересела в петербургский поезд, поскольку друзья предупредили их, что пароход в Лондон отходит в воскресенье, поэтому времени на остановку и свидание в Москве не оставалось.

Брат посылал мне свою любовь и просил простить его за беспокойство и огорчения, которые он доставил мне вместо отдыха. Он просил Флорентийца не оставлять меня, если я не поспею на тот же пароход.

«Поспею на пароход», – несколько раз печально и горько повторял я мысленно.

– Воскресенье – это сегодня, – наконец сказал я Флорентийцу. Против моей воли я таким тоном выговорил эту фразу, точно вернулся с похорон и объявлял ему об этом.

– Да, это сегодня. Им удалось проскочить благодаря тому, что друзья Ананды и Али отвлекали внимание главарей-фанатиков и пустили погоню по ложному следу, – ответил он. – Но вот письмо Али и две его телеграммы. За нами следом идёт погоня. Мулла и главари решили, что ты, конечно же, последуешь за братом. И по твоим следам велено отыскать их, пусть даже на краю света. Если же будет возможность, захватить тебя и, рассчитывая на твою молодость, запугать всяческими угрозами и вызнать всё, что им нужно.

– Значит, будь такая возможность, я всё равно не смог бы поехать с братом. В таком случае не стоит об этом и думать, – сказал я, стараясь стряхнуть с себя все иные мысли, кроме мысли о жизни и безопасности брата. – Что же теперь мы, а в частности я, будем делать? С вами мне всюду хорошо. Теперь вся жизнь моя в вас одном, вы спасёте брата, я в этом уверен. Располагайте мною так, как найдёте нужным для дела. Повторяю, сейчас для меня в жизни – вы всё.

– Ты – настоящий брат – сын своего брата-отца. Поверь, за эту минуту героизма ты будешь вознагражден большим счастьем. Кто умеет действовать, забывая о себе, тот побеждает, – ответил мне Флорентиец, ласково меня обняв.

– Али предупредил в письме, что сообщит дополнительно, будет ли за нами погоня. Первая телеграмма подтверждает это, во второй говорится, кто идёт по нашему следу. Это два молодых купца, которые едут в Москву будто бы за товаром, один говорит только на своём родном языке и ещё по-русски, другой знает немецкий и английский. Али пишет, что оба они – приятели жениха Наль. Можно представить, что они намереваются делать и как.

Вещи, переданные тебе для Наль, это не обиходные вещи, их надо непременно переправить ей и как можно скорее. Предлагаю тебе вот какой план. Вещи Наль я отвезу сам, сегодня же сяду в курьерский поезд, идущий в Париж, оттуда проеду в Лондон и буду там раньше их. Тебе же следует немедленно, уже через два часа, вместе с Эвклидом выехать в Севастополь, а оттуда морем добраться до Константинополя и дальше пробираться в Индию, в имение Али. Ананде собираюсь предложить оставаться здесь целый месяц под предлогом дел, держать связь со всеми нами и наблюдать за действиями врагов. Я буду полезен и даже нужен твоему брату и Наль, которые могут оказаться беспомощными без опытного друга в первое время, в совершенно новых для них условиях. Да и в смерти брата твоего надо всех уверить, чтобы раз и навсегда покончить с преследованием. Через три-четыре месяца и я приеду в Индию. Я думаю устроить наших беглецов в Париже, когда всё образуется.

Я молча слушал. Не то чтобы во мне всё окаменело. Нет, я переживал нечто похожее на то, что должны ощущать люди, когда внезапно умирают их любимые. Я точно стоял у глубокой могилы и видел в ней гроб.

Я машинально встал, открыл чемодан, где находились вещи Наль, и стал вынимать оттуда свои, каждая из них резала меня точно ножом.

– Вы, вероятно, не захотите нарушать порядок, в каком были уложены вещи. Вот эти деньги мне подарил Али молодой. Они мне не нужны, так как для той далёкой поездки, в которую вы меня посылаете, они не годятся, да и мало их. Пусть это будет мой подарок брату. Купите в Париже прекрасный футляр, в виде золотой или серебряной коробки – на какую хватит денег – и вложите в неё вот эту записную книжку его, которую я так непростительно забыл в доме Али, – говорил я Флорентийцу, подавая ему чудесную книжку брата с павлином. – Я готов. Но разрешите мне сопровождать Иллофиллиона в качестве его слуги, чтобы я мог зарабатывать тот кусок хлеба, который до сегодняшнего дня ел из рук моего брата, – продолжал я.

– Мой милый мальчик, – сказал мне на это Флорентиец, – когда ты приедешь в Индию, станешь учиться. Ты многое узнаешь и поймёшь. Пока же доверься мне. Будь не слугой, а другом Эвклиду. Твой талант к математике и музыке ещё не всё, чем ты обладаешь. Разве ты не чувствуешь в себе писательского дара?

Я покраснел до пота на лице. Я никогда бы не поверил, что самое заветное, от всех сокрытое моё желание – и то он сможет подсмотреть.

Но времени на дальнейшие разговоры не оставалось. Вошли Ананда и Иллофиллион, и Флорентиец поведал им свой новый план. Меня очень удивило, что ни один из них не возразил ни словом, оба приняли его распоряжения, как не подлежащие даже обсуждению.

Ананда позвонил и велел заказать сейчас же два билета в Севастополь и отвезти двоих к поезду, а в номер подать нам завтрак.

– И на вечерний поезд в Париж купите один билет, – прибавил он.

Мы уложили мои вещи в поместительный саквояж Флорентийца, который он мне подарил.

– Там ты найдёшь мой сюрприз, – смеясь, сказал он мне. – Как только почувствуешь могильное настроение, – так и поищи его. Вот последний мой завет тебе: помни, что радость – непобедимая сила, тогда как уныние и отрицание погубят всё, за что бы ты ни взялся.

Тут принесли наш завтрак. Явился портье, говоря, что у него остались на руках два билета в Севастополь в международном вагоне, которые он собирался отослать в кассу вокзала в ту минуту, когда пришёл наш заказ. Билеты взяли, вещи отдали слуге, и мы сели завтракать. Через полчаса мы с Иллофиллионом должны были ехать на вокзал.

Как я ни боролся с собой, но есть я ничего не мог, хотя с вечера ничего не ел. Сердце моё разрывалось. Я так привязался к Флорентийцу, что будто второго брата-отца хоронил, расставаясь с ним сейчас. Все старались сделать вид, что не замечают моей печали. Я думал, откуда у этих людей столько самоотверженности и самообладания? Почему они так уравновешенны, стремительно идя на помощь чужому им человеку, моему брату, в чём находят они ось своей жизни, почву своему уверенному спокойствию?

И снова пронизала сердце мысль – кто человеку «свой», кто ему «чужой»? Мелькали в памяти слова Флорентийца, что кровь у всех людей одинаково красная и потому все братья, всем следует нести красоту, мир и помощь.

В кружении мыслей я не заметил, как кончился завтрак. Флорентиец погладил меня по голове и сказал:

– Живи, Лёвушка, радуясь, что жив твой брат, что ты сам здоров и можешь мыслить. Мыслетворчество – это единственное счастье людей. Кто вносит творчество в свой обыденный день, тот помогает жить всем людям. Побеждай любя – и ты победишь всё. Не тоскуй обо мне. Я навсегда твой друг и брат. Своей героической любовью к брату ты проложил дорогу не только к моему сердцу, но вот ещё твоих два верных друга, Ананда и Эвклид.

Я поднял глаза на него, но слёз сдержать не смог. Я бросился ему на шею, он поднял меня на руки, как дитя, и шепнул:

– Уроки жизни никому не легки. Но первое правило для тех, кто хочет победить: уметь улыбаться беззаботно на глазах у людей, пусть даже в сердце сидит игла. Мы увидимся, а вести обо мне будет посылать тебе Ананда.

Он опустил меня на пол, весело ответив на стук в дверь. Это портье пришёл сообщить, что пора ехать на вокзал.

Мы с Иллофиллионом простились сердечным пожатием рук с Флорентийцем и Анандой, спустились за портье вниз, сели в коляску и двинулись на вокзал. Мы ехали молча, не обменявшись ни словом. Только раз, при досадной задержке из-за какого-то уличного происшествия, Иллофиллион спросил кучера, не опоздаем ли мы на поезд. Тот погнал лошадей, но всё же поезд тронулся, едва мы успели войти в вагон.

 

ГЛАВА 9

МЫ ЕДЕМ В СЕВАСТОПОЛЬ

Я столько провёл времени в вагоне и чувствовал такое сильное головокружение, что вынужден был лечь. Иллофиллион достал из своего саквояжа пузырёк с каплями, накапал в стакан с водой несколько капель и подал мне, говоря: «Когда я был болен, Ананда всегда давал мне эти капли». Я выпил, мне стало лучше, и я незаметно для себя заснул. Когда я проснулся, Иллофиллион стоял, смеясь, надо мной и говорил, что уже собирался брызгать мне в лицо водой: так я долго спал, а он умирает от голода. На самом деле было уже семь часов вечера, и надо было поторапливаться. Я быстро привёл себя в порядок, проводник запер наше купе, и мы отправились в вагон-ресторан.

Здесь публика была совсем иная, чем в поезде, шедшем к далёкой окраине Азии. Курьерский поезд по недавно проложенной линии мчал в Севастополь богатую публику, направляющуюся на модные курорты: Ялту, Гурзуф, Алупку и так далее.

В вагоне-ресторане все уже сидели на своих местах. Лакей, посмотрев наши обеденные билетики, провёл нас к столику, за которым сидели две дамы. Я сконфузился, ведь я совсем не привык к дамскому обществу, но посмотрев на Иллофиллиона, был очень удивлён, потому что он вёл себя так, как будто всю жизнь только и делал, что ухаживал за дамами. Он снял свою шляпу, вежливо поклонился старшей даме и сказал по-французски: «Разрешите нам сесть за ваш стол?» Дама приветливо улыбнулась, ответила на поклон и сказала довольно низким приятным голосом: «Прошу вас», – на прекрасном французском языке. Иллофиллион взял наши шляпы, положил их в сетку над столиком и пропустил меня к окну, заняв крайнее место у прохода. Я чувствовал себя очень неловко, старался смотреть в окно, но всё же исподтишка разглядывал соседок.

Старшая дама, далеко ещё не старая, была красиво и элегантно одета. Тёмные волосы, тёмные глаза, несколько выпуклые, были, вероятно, близоруки. Она была полновата и, судя по её белым холёным рукам, никогда не работала, да и вряд ли играла на рояле, ведь от постоянных ударов по клавишам кончики пальцев расширяются и кожа на них грубеет. Эти же руки были просто руками барыни. Лицо её не светилось ни умом, ни вдохновением. Я посмотрел на её зубы и губы – всё в ней показалось мне банально красивым, но грубой, чисто физической красотой. И она перестала возбуждать во мне какой бы то ни было интерес.

Тут подали мясной суп. Иллофиллион сказал лакею, что заказывал специальный вегетарианский обед. Лакей извинился и отправился за объяснением к метрдотелю.

Это недоразумение послужило старшей даме поводом для разговора с Иллофиллионом, который, как мне показалось, произвёл на неё большое впечатление. Пока старшие сотрапезники занимались обсуждением пользы и вреда вегетарианства, я перенёс своё внимание на другую нашу соседку. Это была совсем молоденькая девушка, почти ребёнок. На вид ей было не более пятнадцати лет. Светлая блондинка, такого же золотистого оттенка, как мой брат, она уже одним этим сходством завоевала мои симпатии. Я невольно смотрел на неё, пользуясь тем, что она сидела с опущенными глазами. Личико у неё было худое, черты правильные, лоб высокий с бугорками над бровями. «Очень музыкальна», – подумал я.

Девушка, должно быть, в первый раз обедала в вагоне-ресторане. Она прилагала все усилия, чтобы не расплескать суп с ложки, но это ей удавалось плохо.

Заметив, что я бестактно уставился на девушку, Иллофиллион задал мне какой-то вопрос, желая вовлечь меня в общий разговор и освободить от моих взглядов и без того сконфуженную соседку. Он выразительно на меня посмотрел, и я понял, что в моём поведении что-то не соответствовало поведению хорошо воспитанного человека. Оказывается, старшая дама просила меня передать ей горчицу, а я не слышал её слов. Иллофиллион повторил просьбу, я совсем переконфузился, подал ей горчицу, извинился на французском же языке, вспомнив одно из наставлений брата, что хорошо воспитанные люди должны отвечать на том же языке, на каком к ним обратились.

Сумбурные мысли о том, как трудно быть хорошо воспитанным человеком, сколько для этого надо знать условностей, и в них ли сила хорошего воспитания, промчались не в первый раз в моей голове.

Иллофиллион извинился за мою рассеянность, говоря, что я перенёс тяжёлую болезнь и ещё не успел окончательно поправиться. Дама сочувственно кивала головой, приняв меня за сына Иллофиллиона, чему я весело посмеялся, а Иллофиллион объяснил, что я ему друг и дальний родственник.

Я хотел спросить, не дочь ли ей молоденькая барышня, но в это время она сама сказала, что везёт свою племянницу в Гурзуф, где у её сестры, матери Лизы, дача возле самого моря.

Лиза всё молчала и не поднимала глаз, а тётка рассказывала, что Лиза только что окончила гимназию, очень утомлена экзаменами и должна отдохнуть в тишине.

– Лиза у нас талант, – продолжала она, – у неё огромные способности к музыке и очень хороший голос. Она учится у лучших профессоров Москвы, но отец против профессионального музыкального образования, что и составляет Лизину драму.

Тут произошло нечто необычайное. Лиза вдруг внезапно подняла глаза, оглядела всех нас и твёрдо посмотрела на Иллофиллиона.

– Вы не верьте ни одному слову моей тётки. Она ни в чём не отдаёт себе отчёт и готова выболтать каждому встречному всю подноготную, – сказала она дрожащим тихим, но таким певучим и металлическим голосом, что я сразу понял, что она, должно быть, чудесно поёт.

На щеках Лизы горели пятна, в глазах стояли слёзы. Она, видимо, ненавидела тётку и страдала от её характера. Иллофиллион мгновенно налил капель в воду из своего пузырька и подал ей, сказав почти шепотом, но так повелительно, что девушка мгновенно повиновалась:

– Выпейте, это сейчас же вас успокоит.

Через несколько минут девушка действительно успокоилась. Красные пятна на щеках исчезли, она улыбнулась мне и спросила, куда я еду. Я ответил, что еду пока в Севастополь, какой маршрут будет дальше, ещё не знаю. Лиза удивилась и сказала, что думала, что мы едем в Феодосию или Алушту, ибо греки большей частью живут там.

– Греки? – спросил я с невероятным изумлением. – При чём же здесь греки?

Лиза в свою очередь широко раскрыла свои большие серые глаза и сказала, что ведь мой родственник такой типичный грек, что с него можно лепить греческую статую. Мы с Иллофиллионом весело рассмеялись, а тётка, кисло усмехаясь, сказала, что Лиза, как и все музыкально одарённые люди, неуравновешенна и слишком большая фантазёрка.

Иллофиллион спорил с нею, доказывал, что люди одарённые вовсе не нервнобольные, а наоборот, они только тогда и могут творить, когда найдут в себе столько мужества и верности любимому искусству, что забывают о себе, о своих нервах и личном тщеславии, а в полном спокойствии и самообладании радостно несут свой талант окружающим. Тётка заявила, что для неё это слишком высокие материи, а Лиза вся превратилась в слух, глаза её загорелись, и она сказала Иллофиллиону:

– Как я много поняла сейчас из ваших слов. Я точно сама себе всё это не раз говорила, так мне ясны и близки ваши слова.

Видно было, что ей о многом хотелось спросить, чего нельзя было сказать о тётке. Такая любезная и кокетливо поглядывавшая на Иллофиллиона в начале обеда, сейчас она едва скрывала скуку и досаду.

– Вот вам бы с моей сестрой познакомиться. Она вечно летает в заоблачных высях и, кроме своих цветов, музыки и книг, ничего в жизни не видит и не замечает. Даже того, что делается под самым её носом, – несколько тише и более ядовито прибавила она. Лицо её отвратительно исказилось от зависти и ревности, очевидно уже давно разъедавших её сердце.

Лиза стала так бледна, побелели даже её розовые губы, что я испугался и быстро протянул ей стакан с водой. Но она не заметила моего движения, её потемневшие глаза сразу провалились, под ними легли тёмные тени, и от девушки-ребёнка не осталось и следа. Глядя прямо в глаза тётке ненавидящим взглядом, она сказала тихо и раздельно:

– Можно делать подлости, если есть вкус к ним. Можно быть и глупым, раз уж в мозгу чего-то недостаёт, но чтобы так выдавать себя первому встречному – для этого надо быть более чем просто глупой. Вы отравили маме её молодость, мне – детство. Вы всю жизнь пытались встать между папой и нами. Вам это не удалось, потому что папа честный человек и любит нас с мамой. Неужели же мамину и мою деликатность и сострадание к вам вы принимали за нашу близорукость или глупость? Я бы и сейчас промолчала, если бы ваша наглость не была так возмутительна.

Трудно передать, что произошло с тёткой. От всей её чувственной красоты, от внешнего барского лоска ничего не осталось. Перед нами сидела вмиг постаревшая женщина, не умевшая сдержать бешенства и тихо выплёвывавшая ругательства:

– Девчонка, дура, подлая шпионка, дрянь, – я тебе отплачу. Я всё расскажу дедушке и отцу.

Девушка с мольбой взглянула на Иллофиллиона. На наш стол, несмотря на грохот колёс и шум вентиляторов, кое-кто уже стал обращать внимание. Иллофиллион подозвал лакея, заплатил за всех и за всех же отказался от кофе. Он встал, достал наши шляпы и, твёрдо взглянув на тётку, сказал ей очень тихо, но повелительно:

– Встаньте, дайте пройти вашей племяннице. Поезд сейчас остановится, мы пройдём с ней по перрону. Вы же ступайте в ваше купе через вагоны. Придите в себя, вы потеряли всякий человеческий облик. Постарайтесь скрыть под улыбкой своё бешенство.

Говоря так, он стоял, склонившись к ней в вежливой позе, подавая упавшие сумочку и перчатки. Ни слова не ответив, она встала и прошла мимо столиков к выходу, не дожидаясь нас. Иллофиллион помог Лизе выйти из-за тесно поставленных стульев, прошёл вперёд, открыл дверь и пропустил девушку. Выйдя вслед за ними из вагона, я немного отстал: мне хотелось побыть одному, чтобы разобраться в этой чужой жизни, завеса которой приподнялась передо мной так внезапно и безобразно. Но Иллофиллион остановился, подождал, пока я подойду, и сказал мне:

– Не отставайте от меня ни на шаг, друг. Какие бы драмы или приятные развлечения ни встретились нам в пути, мы не должны забывать нашей главной цели.

Он взял меня под руку, и мы втроём стали прогуливаться по платформе, войдя в вагон уже после второго звонка.

Каково же было моё удивление, когда я увидел, что тётка стоит в коридоре нашего вагона и весело флиртует с каким-то не особенно старым генералом. Оказалось, что купе наших соседок по столу было через два отделения от нас. Как ни в чём не бывало, тётка обратилась к нам, сказав, что уже стала беспокоиться, не похитили ли мы её племянницу. Иллофиллион в тон ей отвечал, что ни он, ни я на людей, занимающихся романтическими похождениями, как будто бы не похожи, но что мы очень польщены, конечно, если, по её мнению, имеем вид дон-жуанов.

Очень корректно раскланявшись с тёткой и племянницей, причём я тоже старался щегольнуть элегантностью манер, мы вошли в своё купе. Иллофиллион сказал Лизе, что книгу, которую он ей обещал, пришлёт с проводником. Бедной девушке, очевидно, было жутко расставаться с нами. Её личико, и без того худое, ещё больше осунулось.

Когда мы остались одни, я хотел было поговорить о наших новых знакомых, но Иллофиллион сказал мне:

– Не стоит сейчас об этом. Нам с тобой, повидавшим в жизни немало скорби, надо хорошенько думать о каждом своём слове. Нет таких слов, которые может безнаказанно выбрасывать в мир человек. Вся жизнь – вечное движение, и это движение творят мысли человека. Слово – не простое сочетание букв. Даже если человек не знает ничего о тех силах, что носит в себе, и не думает, какие вулканы страстей и зла можно сотворить и пробудить неосторожно брошенным словом, даже тогда нет безнаказанно брошенных в мир слов. Берегись пересудов не только на словах, но даже в мыслях старайся всегда найти оправдание людям и пролить им в душу мир, хотя бы на одну ту минуту, когда ты с ними.

Подумаем лучше, что сейчас делают наши друзья. Флорентиец, по всей вероятности, садится в поезд на Париж, а Ананда его провожает.

Он точно унёсся в далёкую Москву, и взгляд его стал отсутствующим. Сам он, опершись головой о спинку дивана, сидел неподвижно, и я подумал, что у каждого человека, очевидно, своя манера спать, а я как-то не присматривался до сих пор к тому, как спят люди. Флорентиец спал, точно мертвец, Иллофиллион спал сидя, с открытыми глазами, но сон его был так же крепок, как сон Флорентийца.

Думая, что будить Иллофиллиона и нельзя, и бесполезно, я тоже перенёсся мыслями в Москву. Теперь, расставшись впервые за эти дни с Флорентийцем, к которому так прильнул всем сердцем, я почувствовал всю глубину удара, который нанесла мне жизнь этой разлукой. С самого рождения и до разлуки с братом я видел на своём пути один свет, один собственный дом, одного неизменного друга: брата Николая. Теперь я разлучен с братом – погас мой свет, рухнул мой дом, исчез мой друг. Подле Флорентийца, несмотря на все тревоги, полное отсутствие какого-либо дома, непрерывные опасности и неутихающие страдания о брате, я чувствовал и сознавал, что в нём для меня и свет, и дом, и друг. Чувство полной защищенности, мира в сердце, даже когда я плакал или раздражался, не покидало меня где-то в глубине. Я был уверен, каждую минуту уверен, что в лице Флорентийца я не только имею «дом», но что в этом доме смогу жить, учась и совершенствуясь, чтобы стать достойным своего друга.

Сейчас, думая о том, что Флорентиец уезжает в Париж, а я еду на Восток – пусть в другие места, но всё же на тот Восток, знакомство с которым мне принесло так много горя – я осознал, как я бездомен, одинок и брошен судьбою в вихрь страстей. Я могу быть лишь их игрушкой, потому что не только ничего не видел и не знаю, но даже не сумел себя воспитать и приготовить к жизни. Ни одна струна в моём организме не была настроена так, чтобы я мог на неё положиться. При всяком сердечном ударе я плакал и терялся, словно ребёнок. Тело моё было слабо, не закалено гимнастикой, и всякое напряжение доводило меня до изнеможения и обмороков. Что же касается силы самообладания и выдержки, точности и чёткости в мыслях и во внимании, то тут дисциплины во мне было ещё меньше.

Я смотрел в окно, за которым уже сгущались сумерки. Природа находилась в полном расцвете своих сил. Мелькали зелёные луга, колосящиеся поля, живописные деревушки. Всё говорило о яркой жизни! Кому-то были близки и дороги все эти поля, сады и огороды. Целыми семьями работали на них люди, находя кроме любви к своей семье и общую любовь к этой земле, к её красотам, к её творчеству. А я один, один – всюду и везде один! И во всём мире нет ни угла, ни сердца, про которое я знал бы – вот «моё» пристанище.

Погруженный в свои горькие мысли, я забыл об Иллофиллионе, забыл, где я, унёсся в сказочный мир мечтаний, стал думать, как буду стремиться стать достойным другом Флорентийца, таким же сильным, добрым и всегда владеющим собой. Невольно мысль моя перебросилась на его друзей – Иллофиллиона и Ананду. Их поступки, полные самоотречения, ведь они бросили всё по первому зову Флорентийца и едут помогать брату и мне – людям им совершенно чужим, очаровывали меня высотой благородства.

Внезапно в коридоре послышался сильный шум и женский крик: «Доктора, доктора».

Оторванный от своих грёз, я резко вскочил, чтобы броситься на помощь, зацепился ногой за чемодан, который стоял у столика, и упал бы со всего размаха прямо на пол, лицом вниз, если бы меня не схватили сзади за плечи сильные руки Иллофиллиона.

– Нос разобьёшь, Лёвушка, – уморительно копируя старушечье шамканье, сказал он. Это было так смешно и неожиданно, так не подходило к серьёзной фигуре Иллофиллиона, что я расхохотался, забыв, куда и зачем бежал.

– Подожди здесь, друг, – проговорил он уже своим обычным голосом. – Я пойду с моими каплями. Узнаю истеричный голос нашей старшей соседки по столу. Быть может, я там задержусь, но ты всё же не выходи из купе, если я не приду за тобой. Всё время помни о нашей главной цели. Флорентиец уже уехал в Париж, поезд должен был отойти минут десять назад, судя по времени, – сказал он, посмотрев на часы. – Ведь Флорентиец отправился в путь ради тебя и твоего брата. Я еду ради тебя и для него. Ананда живёт в Москве тоже ради вас обоих. Как же ты можешь считать себя одиноким и бездомным?

В эту минуту кто-то постучал в наше купе. Иллофиллион ласково поцеловал меня в лоб и открыл дверь. У порога стоял давешний генерал, с которым флиртовала тётка, и ещё какой-то молодой человек. Генерал извинялся за беспокойство и просил доктора, принимая Иллофиллиона за такового, помочь молодой девушке, упавшей в обморок в соседнем купе – никто не может привести её чувство, хотя её тётка уже более часа употребляет к этому все обычные средства. Иллофиллион только спросил, зачем же раньше к нему не обратились, захватил походную аптечку из того саквояжа, что вручил мне Флорентиец, и ушёл вместе с двумя постучавшимися к нам пассажирами.

Я выглянул в коридор, куда высыпали мужчины и дамы из всех купе. Они представляли довольно-таки смешную картину. У каждого было растерянно-вопросительное лицо и в руках какой-либо флакон. Очевидно, прежде чем вспомнить о докторе, все они помогали злосчастной тётке привести в чувство девушку.

Я закрыл дверь, убрал в сетку чемодан, о который я так неловко споткнулся, и стал думать о девушке, впавшей в такой глубокий обморок. Я вспомнил её худенькое личико и тоненькую, почти детскую фигурку. Казалось, что здоровьем она столь же не крепка, как и я, и так же невыдержанна и плохо воспитана, в смысле самообладания.

«Вот, – думал я, – у неё есть и мать, и отец, есть дом, и даже два, потому что она едет на свою дачу к морю. А жизнь её вряд ли веселее моей, если приходится жить и ездить с тёткой, которую ненавидишь».

Я старался нарисовать себе картину дома, быта и всей внутренней жизни девушки. Мне хотелось понять, каким же образом до такой глубокой сердечной боли мог дойти в родительском доме ребёнок. Как изо дня в день её должна была угнетать атмосфера жизни родителей, если Лиза могла обнажить душу перед чужими людьми, как это случилось с ней сегодня.

Я сравнивал её с собой и всем сердцем искал оправдания её поступку, памятуя, что недавно сказал мне Иллофиллион. Мне припомнились мои слёзы за последние дни, как горько я плакал, и тоже перед чужими мне людьми; я – мужчина, старше её на добрые пять лет.

И звучавший лейтмотивом этих дней вопрос «Кто тебе свой? Кто чужой?», назойливо возвращающийся ко мне, отвёл мои мысли от девушки...

Через некоторое время я снова вернулся мыслями к ней. Нравилась ли мне Лиза? За все мои двадцать лет я ещё ни разу не был влюблён. Я так был занят, такое множество у меня было уроков, сочинений, книг, которые я к ним должен был прочесть. Да и брат в своих письмах присылал мне целые программы, перечень музеев и галерей, которые я должен был повидать – всё это заполняло мою голову, я всегда был занят. Знакомств же, кроме старой тётки, у меня не было никаких. А в её доме я встречал только старых важных дам, каждая из которых учила меня внешним манерам, давая целовать свои сморщенные и надушенные руки и не интересуясь вовсе духовной жизнью замухрышки, каким я несомненно был в их представлении. Все их разговоры были о большом свете, на каком балу у графини С. они были и к каким князьям В. пойдут завтра.

Никогда мне не доводилось даже сидеть за одним столом с девушками или танцевать с ними. Лиза была первой девушкой обычной, простой жизни, с которой я просидел около часа за одним столом. Как Наль являла собой какую-то высшую красоту, принадлежала высшей, необычной жизни. И с обеими я не просто общался, как с добрыми знакомыми, а подсмотрел у той и другой маленький уголок их духовной, скрытой от всех, жизни.

«Лиза упрекала тётку в том, что первому встречному она готова поведать о своих делах. А разве сама она не выдала гораздо больше того, что раскрыла тётка?» – вертелось в моей голове колесо мыслей. Тёплое чувство к Лизе и острое желание помочь ей чем-нибудь, принять участие в её судьбе шевельнулись во мне.

Должно быть, прошло немало времени, пока я занимался этими психологическими этюдами. За окном была тёмная ночь, в коридоре горела зажжённая проводником свечка, но в купе было довольно темно.

Я встал, намереваясь выглянуть, как в дверь внезапно постучали. И я увидел Иллофиллиона, вводившего в наше купе Лизу, которая, очевидно, не могла сама идти. За ними шла тётка с пледом в руках.

– Лёвушка, у Лизы был сильный сердечный припадок. Пока ей приготовят постель, ей надо полежать у нас, сидеть она не может, – сказал Иллофиллион, укладывая девушку на диван.

Я хотел выйти в коридор, но он дал мне хрустальный флакон и велел каждые пять минут подносить к носу Лизы. Я присел на чемодан у её изголовья и стал выполнять свою миссию лекарского подмастерья. Тётке Иллофиллион указал место у столика, взял у неё плед, накрыл им девушку и сел у её ног.

Несколько минут царило полное молчание. Тётку я не видел, ибо, занятый своей миссией, сидел к ней спиной. Пользуясь полуобморочным состоянием Лизы, я внимательно её разглядывал.

Бесспорно, это была красивая девушка. Но меня крайне поразило, что одна щека её была восковой бледности, а другая не только пылала, но багровость её переходила в большой синяк, что отчётливо стало видно теперь, когда Иллофиллион достал складной подсвечник, зажёг в нём свечу и поставил на столик.

– О чём теперь вы плачете? – услышал я вдруг голос Иллофиллиона. Я оглянулся и увидел, что лицо тётки всё залито слезами, нос, губы, щёки – всё распухло, и вид её был до отвращения безобразен.

– Не о девчонке плачу, а о своей судьбе. Что теперь будет со мной? Она станет всех уверять, что это я её толкнула. А на самом деле сама ушиблась, – отвечала злым голосом тётка сквозь всхлипывания.

Я взглянул на Иллофиллиона и поразился грозному выражению его лица. Он так пристально смотрел на плачущую, что сразу напомнил мне Али. Никогда бы не поверил, что у неизменно ровного, большей частью светящегося доброжелательством Иллофиллиона может быть такое грозное лицо, такие суровые глаза.

– Вам лучше всего не лгать. Я так же хорошо знаю, как и вы, что это вы её ударили, не рассчитав своей силы, и я могу вам показать отпечаток вашей ладони на её щеке. Если бы вы ударили чуть выше, с Лизой было бы кончено, – говорил звенящим голосом Иллофиллион.

Всхлипывания прекратились, и в тишине раздался свистящий от бешенства голос тётки:

– Возможно, что вы и доктор. Но вряд ли вообще понимаете, что сейчас говорите. Я, слабая женщина, могла так ударить девчонку, чтобы свалить её в обморок? Говорю вам, она сама свалилась, и у меня не было силы её поднять.

– И поэтому вы исщипали ей всю грудь и руку, – сказал Иллофиллион – Но поскольку вы отрицаете, что избили её, – мне придется сделать фотографический снимок на чувствительной пластинке и передать его судебным властям, как только мы прибудем в Севастополь.

Воцарилось недолгое молчание, затем тётка прошипела:

– Сколько возьмёте за своё молчание?

Иллофиллион рассмеялся, я тоже не мог удержаться от смеха и закричал:

– Да это целый роман!

Вероятно, мой смех особенно раздражил такую сейчас старую и безобразную даму. Когда я на неё взглянул, точно змея меня укусила: так злы были её глаза.

– Я совестью не торгую и взятки ни за какие услуги не беру. Девушке вы нанесли и моральный, и физический вред. За моральный удар вы ответите по жизни: он не останется безнаказанным и вернётся к вам с той стороны, откуда вы его никак не ожидаете. От вашего собственного ребёнка вы получите такую же пощёчину. А за удар физический вы ответите судебной власти и понесёте заслуженное наказание, – говорил Иллофиллион, доставая из саквояжа футляр с фотографическим аппаратом.

– Пожалейте меня. Не знаю, зачем эта злая девчонка рассказала вам о моём сыне. Это моё единственное сокровище. Умоляю вас, не губите меня. Я впервые ударила её за то, что она выдала меня перед вами. Пожалейте несчастную мать, – бормотала она прерывающимся голосом.

– Почему же вы не пожалели единственного ребёнка своей сестры – женщины, несчастье которой составляете вы до сих пор? – продолжал Иллофиллион, всё так же сурово глядя на неё.

– Вы ещё слишком молоды. Вы не знаете бедности. Вы не можете ни понять, ни судить меня, – жалобно говорила женщина. – Но если вы не выдадите меня родителям Лизы, клянусь жизнью своего сына, что пальцем не трону больше девчонку.

– И будете продолжать есть хлеб вашей сестры, жить в её доме, разыгрывать в нём хозяйку? О нет, вы слишком дорого цените благополучие вашего сына и слишком дёшево – три жизни ваших родных. Только тогда я вас не выдам, если вы уедете из дома сестры.

– Куда же я денусь? Вы так говорите, потому что не знали нужды и не понимаете жизни. Чем я буду жить? – раздражённо спросила тётка.

Вторично по лицу Иллофиллиона скользнуло нечто вроде усмешки, едва уловимой, так что я подумал, что, пожалуй, и в первый раз на его лице, как и сейчас, просто играл колеблющийся свет горящей свечи.

– Вы должны работать, – тихо сказал он.

– Работать? Оно и видно, что сами-то вы и гроша не заработали, просидели на шее папеньки с маменькой, как и ваш братец, и не понимаете, о чём тут болтаете, – злясь и фыркая, говорила тётка.

– Я повторяю, – чрезвычайно спокойно, но с непоколебимой волей возразил Иллофиллион, – что единственное условие, при котором я согласен покрыть ваш грех и взять на себя таким образом часть вашего преступления, – это условие немедленного отъезда из дома сестры и лично ваш труд. Вы должны сами зарабатывать себе на хлеб и научить тому же вашего сына.

– Я не кухарка и не гувернантка, чтобы зарабатывать себе на хлеб. Я барыня, слышите вы, ба-ры-ня! Была, есть и буду!

– Достаточно сейчас взглянуть на себя в зеркало, чтобы убедиться, что вы не барыня в том смысле, в каком должно понимать привилегии этого понятия – высокую культуру, самодисциплину и самообладание, – ответил Иллофиллион.

– Вы очень дерзки и самонадеянны. Я никуда не уеду и ничуть вас не боюсь, – закричала тётка.

– Ах, если бы вы понимали, что вам следует бояться только себя, вы сумели бы защитить сына от всех бед и вывели бы его в люди. И не был бы он, вслед за вами, приживальщиком, обещая стать негодным человеком. Вы боитесь лишиться сестринского крова, отравленного для неё вами. Но поймите же, я не угрожаю, не запугиваю вас, только разоблачу перед родными. И они не станут более терпеть вас у себя ни минуты, и вы останетесь на улице. Уйдёте добровольно – я обещаю найти вам работу. Вы должны понять, что трудиться обязаны все, а вы – в особенности.

– Да не могу я быть гувернанткой, – снова закричала она.

– Никому не может прийти в голову допустить вас к детям. Помимо дурного характера, помимо эгоизма и злобы, которыми вы дышите, как кипящий котёл, вы не имеете даже начального понятия о такте. А бестактный человек, даже добрый, так же вреден ребёнку, как плохой зараженный воздух. Я имел в виду дать вам письмо к своему другу в Москве. Он ведёт большое литературное дело, и ему нужны переводчики. Платит он очень щедро. Кроме того, он, наверное, сможет выделить вам небольшую квартиру в своём доме. Пока вы не съели ни одного куска хлеба, заработанного своими руками и головой, вы не можете понять счастья жить на земле. Его приносит только честный труд.

Тётка теперь молчала. Я несколько раз оглядывался на неё, и мне казалось, что слова Иллофиллиона действовали на неё успокаивающе. Глаза её перестали источать ненависть, расстроенное и безобразное от злобы лицо становилось спокойнее, и даже какое-то благородство мелькнуло на нём, как сквозь серую пелену дождя пробивается бледный луч солнца.

Лиза всё ещё не приходила в себя. Иллофиллион встал, наклонился к девушке и откинул прядь волос с её лица. Щека вздулась, видны были ссадины, огромный кровоподтёк становился почти чёрным. Иллофиллион взял фотографический аппарат. Но в ту минуту, как он хотел его открыть, рука тётки коснулась его, и она едва слышно сказала:

– Я согласна.

Я был поражён. Сколько раз за эти короткие дни я был свидетелем того, как страсти, пьянство, безделье, фанатизм и зависть уродовали людей, разъединяли их и делали врагами. Как люди теряли человеческий облик и становились игрушкой собственного раздражения и бешенства. С горечью думал я, как же мало во мне самом самообладания и самодисциплины, и как я успокаивался от одного только присутствия брата, Флорентийца и моего нового друга Иллофиллиона.

Ни одного слова, как оно ни было горько, не произнёс Иллофиллион повышенным тоном. Ни малейшего намёка на презрение не прозвучало в его словах, напротив, всё в нём являло самое глубокое доброжелательство. И злобные выкрики в его адрес, так оскорблявшие меня, что мне хотелось вмешаться в разговор и ответить ей тем же тоном, не задевали спокойного благородства Иллофиллиона и его сострадания к этой женщине.

Иллофиллион посмотрел на неё. Должно быть, его взгляд затронул что-то лучшее в её существе, она закрыла лицо руками и прошептала:

– Простите меня. У меня такой бешеный характер, я сама не понимаю иногда, что говорю и делаю. Но если я даю слово, я его держу честно. И это, может быть, единственное моё достоинство, – сквозь снова полившиеся слёзы проговорила она.

– Не плачьте. Отнеситесь в высшей степени серьёзно ко всему, что с вами сейчас произошло. Благословляйте судьбу за то, что Лиза не ушиблась об острый угол стола. Если бы ещё и это, вы были бы сейчас убийцей, а что это значит, вы отлично понимаете, – ответил ей Иллофиллион.

Ужас изобразился на лице тётки, которая сейчас была так несчастна, что даже моё сердце смягчилось, и я старался подыскать ей оправдания, думая о том, как постепенно и незаметно для себя падает человек, если зависть и ревность сплетают сеть вокруг него изо дня в день.

– Не возвращайтесь мыслями к прошлому, – снова заговорил Иллофиллион. – Думайте о своём сыне, нет ничего такого, чего бы не победила материнская любовь. Я залечу щёку Лизы, и через несколько часов от кровоподтёка не останется и следа. Но вам придётся просидеть возле неё до утра, меняя компрессы из той жидкости, что я вам дам. Примите эти подкрепляющие капли, и бессонная ночь пройдёт легко. К утру я приготовлю письмо к моему другу и дам вам денег, чтобы вы с этой минуты могли начать новую, самостоятельную жизнь и уехать с сыном, не одалживаясь более у родных. Когда станете зарабатывать, вернёте эти деньги своему хозяину и он перешлёт их мне; не впадайте в отчаяние, когда к вам будет возвращаться желание кричать: «Я барыня, барыня есть, была и буду», – а уединитесь и вспомните эту ночь. Вспомните, как я говорил вам, что за всё то зло, которое вы выливаете из себя, получите стократное воздаяние от собственного сына. Но зато каждое мгновение вашей доброты, выдержки и самообладания будет строить мост к его счастью.

Должно быть, сердце бедной женщины разрывалось от самых разнообразных чувств и силы почти изменяли ей. Иллофиллион велел мне наполнить стакан водой, влил туда капель, и я подал его тётке.

Тем временем опять-таки из саквояжа, что дал мне Флорентиец, Иллофиллион достал флакон, стакан и попросил принести тёплой воды.

Когда я вернулся в купе, тётка уже пришла в себя и помогала Иллофиллиону поднять Лизу. Движения её были осторожны, даже ласковы, а лицо, осунувшееся и постаревшее, выражало огромное горе и твёрдую решимость. Но это была совсем не та женщина, которую я видел в ресторане, и не та, которую я видел, выходя из купе. Правда, я не сразу разыскал проводника, который стелил постели, не сразу достал и воду, которую пришлось остудить, но всё же отсутствовал я всего минут двадцать, и за это короткое время человека было не узнать.

Но уже столько всякого случилось за эти дни, и так я сам – всех больше – изменялся, что меня вовсе не поразила эта перемена, словно бы это было в порядке вещей.

Иллофиллион влил в рот Лизе снадобье, вдвоём они её снова уложили, и через несколько минут Лиза открыла глаза. Сначала взгляд её ничего не выражал.

Потом, узнав Иллофиллиона, Лиза просияла радостью. Но увидев тётку, закричала, точно её обожгли.

– Успокойтесь, друг, – обратился к ней Иллофиллион, – никто вам больше зла не причинит. Сейчас вот приложу примочку, и к утру на вашем лице не останется никаких следов. Не смотрите с таким ужасом на свою тётку. Не думайте, что высшее благородство заключается в том, чтобы отгораживаться от тех, кого считаем злыми или даже своими врагами. Врага надо победить, но побеждают не пассивным уходом в сторону, а активной борьбой, героическим напряжением чувств и мыслей. Нельзя прожить одарённому человеку – тому, кто предназначен внести каплю своего творческого труда в труд всего человечества, – безмятежно, без бурь, страданий и борьбы с самим собою и окружающими.

Вы входите теперь в жизнь. Если не сумеете сейчас найти в себе благородство и не выдать зло, причинённое вам тёткой, то не внесёте в жизнь собственную того огромного капитала чести и сострадания, которые помогут вам создать себе и близким радостную жизнь.

Не судите тётку так, как это сделал бы судья. Подумайте о скрытых в вас самой страстях. Вспомните, как часто вы горели ненавистью к ней и её сынишке, хотя он-то уж никак неповинен ни в вашем горе, ни в ваших отношениях с тётушкой. Проверьте, сколько раз вы платили тётке ещё большей грубостью, как постоянно искали случая публично её осрамить, мысленно «посадить на место». Но ни разу не мелькнуло в вас доброе чувство, хотя к прочим вы добры, и очень добры.

Молодость чутка. Представить себе весь сложный ход вещей, всю силу человеческих страстей, расставляющих на каждом шагу капканы, вы ещё не в состоянии. Но понять, что сила человека не в злобе, а в доброте, в том благородстве, которое он с собой несёт, вы способны, потому что сердце ваше чисто и широко.

Вы играете на скрипке и понимаете, ибо вы талантливы, что звуки, как и доброта, очаровывают и единят людей в красоте. Играя людям, чтобы звать их к прекрасному, вы не ведаете страха. Так же точно возвращайтесь сейчас к себе без страха и сомнений. Когда сердце истинно открыто красоте, оно не знает страха и поёт дивную песнь – песнь торжествующей любви. Вы так юны и чисты, что никакой другой песни петь не может ваше сердце.

Не думайте о прошлом, проживайте это сейчас со всею полнотой ваших лучших чувств, и вы построите вокруг себя прекрасную жизнь. Но ваше «завтра» будет засорено остатками жёлчи и горечи, которые вы вплетёте в него, если сегодня не найдёте сил раскрыть сердце в полной цельной любви, честно, без компромиссов.

Ваша тётя покинет вас, как только довезёт до дома. Она нашла себе место и будет жить с сыном в Москве. А вы ведь собираетесь переехать в Петербург...

Вам уже стало лучше. Лёвушка доведёт вас до купе и даст вот эту микстуру, от которой вы отлично уснёте и завтра будете хороши, как роза – прибавил он, улыбаясь.

Лиза была очень удивлена. В голове её – и это было ясно всем – происходила сумбурная работа, но слова Иллофиллиона не были брошены впустую.

– Я вас отлично понимаю. Как это ни странно, но мама часто говорит мне вещи, очень похожие на то, что говорите вы сейчас. Так что ваши слова поразили меня больше тем, что совпали с мыслями мамы, хотя и совсем иначе выраженными. Я не могу сказать, что я в восторге от этих идей. Ведь я действительно ненавижу свою тётку и не верю ни одному её слову. Вы и представить себе не можете, как она умеет лгать.

– А вы разве так безупречно правдивы? – тихо спросил Иллофиллион.

– Нет, – ответила Лиза, покраснев до корней волос. – Нет, я далеко не правдива. Но... хотя, зачем вдаваться в далёкое прошлое? Если вы говорите – она сделала сильное ударение на «вы» – что она уедет, я вам верю. Это всё, что нам нужно.

– Нет, – снова сказал Иллофиллион, – это далеко не всё, что вам нужно, чтобы быть счастливой. Вы так привыкли иметь подле живой предлог, чтобы жаловаться на свои несчастья, что создали себе привычку – вместо того, чтобы следить за собой – следить за тёткой, выискивая в ней причины своих бед. И не замечали, что не только она, а и вы, Лиза, были мучительницей и матери, и отцу, и тётке... и самой себе.

При последних словах Иллофиллиона Лиза опустила голову.

– Это правда, – сказала она, подняв глаза на Иллофиллиона.

Иллофиллион помог ей встать, подал мне большой стакан с примочкой и маленький с каплями и предложил Лизе, опираясь на мою руку, идти спать, чтобы утро встретить весёлой и свежей.

Было уже за полночь. С помощью тётки я довёл Лизу до места, подал ей капли, которые она тут же выпила, а тётке – большой стакан с примочкой, пожелал им покойной ночи, раскланялся и вернулся к Иллофиллиону.

Я застал его в коридоре, так как проводник стелил нам постели. Я подошёл к нему, и он сказал мне по-английски, чтобы я сейчас же ложился спать, поскольку завтра понадобятся силы, а вид у меня очень утомлённый. Ему же надо написать два письма, и он ляжет потом. Уже по короткому опыту я знал, что говорить о последних событиях он не станет, а утомлён я был ужасно. Не возражая, кивнул согласно головой, залез на верхний диван и едва успел раздеться, как заснул мёртвым сном.

Проснулся я от стука в дверь и голоса Иллофиллиона, отвечавшего проводнику, что мы уже проснулись, благодарим за то, что он нас разбудил, и тотчас встаём. Но когда я спустился вниз, то увидел, что постель Иллофиллиона была даже не примята и три письма лежали наготове, запечатанные в конверты, а сам он уже переоделся в лёгкий серый костюм.

Иллофиллион попросил собрать все наши вещи, сказав, что пройдёт к Лизе, которую навещал два раза ночью. Он прибавил, что организм девушки крепок, но нервная система так слаба, что ей необходим бдительный и постоянный уход. И потому он написал матери Лизы, графине Е., письмо с подробными указаниями, как заняться лечением и воспитанием дочери.

С этими словами он вышел, я же так и остался посреди купе с открытым ртом. Много чудес перевидал я за эти дни, но чтобы Иллофиллион и в самом деле оказался доктором и решился писать письмо совершенно неизвестной ему графине Е. о её тоже ему мало известной дочери – этого уж я никак не мог взять в толк. «Где же тут такт?» – мысленно спрашивал я себя, припоминая, что говорил Флорентиец о такте и предельном внимании к людям.

Долго ли, со свойственными мне рассеянностью и способностью мигом забывать всё окружающее, стоял я посреди купе – не знаю. Только внезапно дверь открылась, и я услышал весёлый голос Иллофиллиона:

– Да ты угробишь нас, Лёвушка. Надо скорее всё сложить, мы подъезжаем.

Я сконфузился, принялся быстро складывать вещи, но Иллофиллион делал всё лучше и быстрее – мне оставалось только подавать вещи. Не успели мы уложить и закрыть чемоданы, как подкатили к перрону.

В коридоре я увидел Лизу и тётку в нарядных белых платьях и элегантных шляпках. Лиза действительно была свежа, как роза, и в глазах её светилась радость. Тётка же её была бледна, на лице её разлилась скорбь, на лбу залегла поперечная морщина, тогда как вчера он был совершенно гладок, губы плотно сжаты. Но, странно – сейчас она нравилась мне гораздо больше, от её вчерашней плотоядности ничего не осталось. То было лицо стареющей женщины, преображённое страданием.

Я поздоровался с ними издали, у меня не было желания заглядывать ещё глубже в драму этих жизней. Севастополь сразу напомнил, что здесь мы сядем на пароход и снова отправимся на Восток, и я погрузился в мысли о брате и его судьбе в эту минуту.

Нарядная публика выходила из нашего вагона, и не менее нарядные люди встречали прибывших на перроне. Весёлые возгласы, смех, объятия. И снова резанула мысль, что меня встречать некому и некого мне прижать к груди во всём мире, хотя в нём миллионы людей.

Иллофиллион взял меня под руку, взглянув, как мне показалось, не без укора. Через минуту мы вышли вслед за носильщиком на перрон, где ждала нас Лиза рядом со стариком высокого роста с небольшой седой эспаньолкой, очень красивым, гордым и элегантным. Лиза подвела его к Иллофиллиону и сказала, что в вагоне упала так неловко, что разбила всю левую щёку и висок. И вот доктор помог ей какой-то микстурой так хорошо, что и следа от ушиба почти не осталось.

Старик – дедушка Лизы – перепуганный внезапной болезнью внучки, высказал признательность. Он спросил, куда мы едем, сказав, что у него есть запасной экипаж и он может довезти нас до Гурзуфа. Иллофиллион поблагодарил, говоря, что мы останемся в Севастополе.

– В таком случае, разрешите моему кучеру довезти вас до лучшей гостиницы, – сказал он, снимая шляпу.

Я видел, что Иллофиллиону очень этого не хотелось, но делать было нечего, – он тоже снял шляпу, поклонился и принял предложение.

 

ГЛАВА 10

В СЕВАСТОПОЛЕ

Все вместе мы вышли из здания вокзала. Старик велел нашему носильщику отыскать в целой веренице всевозможных собственных и наёмных экипажей кучера Ибрагима из Гурзуфа. Через несколько минут подкатила отличная коляска в английской упряжке, с белыми чехлами на сиденьях и кучером в белой же ливрее с синими шнурками, высоком белом цилиндре с синей лентой. При широкой татарской физиономии Ибрагима его английское одеяние выглядело довольно комично. Я подумал, что у того, кто подбирал кучера к английской упряжке, было не много такта.

Вообще, это короткое словечко не покидало меня и при всяком подходящем или неподходящем случае вылетало из какого-то закоулка в моём мозгу, дверь в который я не умел, очевидно, запереть как следует.

Пока мы прощались с дамами и усаживались в коляску, старик давал кучеру указания, куда нас отвезти, какого управляющего вызвать, чтобы нас отлично устроили в номере с видом на море. И последнее, что я услышал, было приказание Ибрагиму оставаться весь день в нашем распоряжении, свозить нас в Балаклаву и только назавтра, выполнив ещё какие-то поручения, выехать в Гурзуф.

Я посмотрел на Лизу. Она не сводила глаз с Иллофиллиона. Она так смотрела на него, точно он был сказочный принц, а она Золушка. Я перевёл глаза на Иллофиллиона и снова подумал, что он красив, как Бог, но Бог суровый.

Тётка всё это время стояла, опустив глаза, и казалась ещё бледнее в ярких лучах солнца. Мне было её сердечно жаль, мне казалось, что я, одинокий и бездомный, могу более других понять её скорбь и неуверенность в надвигающейся полосе её новой самостоятельной жизни. Прощаясь с нею, я крепко пожал и нагнулся поцеловать ей руку, не по велению хорошего тона, но в самом искреннем сердечном порыве. Она, казалось, почувствовала теплоту моего сердца, ответила на пожатие и взглянула на меня. Я даже похолодел на мгновение: такая бездна отчаяния была в её глазах.

«Боже мой, – думал я, усаживаясь рядом с Иллофиллионом, который говорил о чём-то с Лизой, – неужели в жизни так много страданий? И зачем так устроена жизнь? Зачем столько слёз, нищеты и горя? И как понять, что человек сам множит свои скорби, как говорит Иллофиллион?

Вокзал был довольно далеко от города. Я впервые видел Крым и этот исторический город. Всё в нём дышало для меня очарованием. Я мысленно расставлял редуты и башни, и пленительные образы Корнилова, Нахимова и Тотлебена вели воображение далее, к первому герою той страшной обороны – русскому солдату.

Иллофиллион разговаривал с кучером, который оказался уроженцем Севастополя и не так давно похоронил деда, участвовавшего в тяжких боях, выпавших на долю четвёртого бастиона. Он вызвался отвести нас на верхний бульвар, чтобы мы увидели, где проходили бои, с обозначением блиндажей и бастионов, а в Балаклаве посмотрим гавань, где затонуло громадное судно, знаменитый «Чёрный принц» англичан.

Мне больше всего хотелось видеть Нахимовский курган, но я не хотел вмешиваться в разговор. Сердце моё так было полно горечью жизни, что обычная моя смешливость и интерес к новым местам отошли на какой-то далёкий план. А страдания людей опаляли, как беспощадное солнце, поджаривавшее нас.

А этот город, спасённый такими неописуемыми страданиями и гибелью безвестных серых тысяч, имён которых никогда не сохраняет история, зная одно только имя народа – Иван Стотысячный!

И где-то рядом высилась в моём представлении фигура венценосного императора Николая I, у которого не хватило ума прислать достаточно войска и провианта в это погибельное место, вместо того чтобы собирать войска на Кавказе, где он поджидал врага. И сколько же их, грабителей, негодяев и знатных дураков, помогавших гибнуть этим безвестным героям, Иванам Стотысячным, умиравшим просто и без проклятий.

Мысли мои прервал Иллофиллион, спрашивавший, не согласен ли я прежде всего узнать о билетах на пароход в Константинополь. Вмешавшийся Ибрагим уверил Иллофиллиона, что в гостинице, куда он нас привезёт, есть агент пароходной компании, что он доставляет и билеты, и заграничные паспорта, и что у нас никаких хлопот не будет, потому что пока путешественников мало, а вот через месяц будет очень «большая масса», как выразился Ибрагим.

Иллофиллион согласился ехать прямо в гостиницу, но я видел, что ему как-то не по себе. Несмотря на всё его самообладание, лицо его было сурово и нахмурено. Если бы я не знал другого его облика, как бы я был несчастлив, что связал судьбу с этим человеком! Точно прочитав мои мысли, Иллофиллион обернулся и ласково мне улыбнулся.

Какой странный инструмент – сердце человека! Одной улыбки и лёгкого пожатия руки было довольно, чтобы мне стало легко, чтоб сердце открылось для тех радостных сил и чувств, которые я закупорил где-то в тени души.

Иллофиллион велел Ибрагиму заехать на главную почту, чтобы отправить письма. В эту минуту мы проезжали мимо собора, где стоял когда-то гроб убитого при обороне Севастополя Корнилова.

Мы остановились у почты – маленького и грязного домишки. Иллофиллион отправил письма, получил телеграммы и, увидев расклеенные по стенам плакаты и объявления пароходных компаний, спросил, где можно купить билеты на пароход в Константинополь. Старый сторож, в не менее старом и засаленном солдатском мундире, должно быть ещё времён обороны, ибо подобных камзолов нигде теперь не было и в помине, ответил, что агент имеется в приморской гостинице, поскольку там ещё есть надежда заполучить пассажиров, а здесь билеты пока никто не спрашивал.

Мы снова сели в коляску и двинулись к гостинице, которая оказалась неподалёку. Очевидно, хозяина Ибрагима хорошо знали, потому что был немедленно вызван управляющий и нас поселили в лучшем номере.

Через несколько минут явился и пароходный агент. Он сказал, что превосходный новый английский пароход уходит впервые в Смирну и Константинополь завтра в 3 часа дня. А сегодня в ночь отправляется такая грязная и старая итальянская скорлупа, которую новый пароход всё равно перегонит, и что на нём есть совершенно новенькая свободная каюта-люкс. Иллофиллион согласился, отдал ему наши паспорта и деньги и условился, что вечером, когда мы будем обедать здесь же, в гостинице, нам принесут билеты. А заграничные паспорта вручат в полном порядке завтра в час дня, так как это не так скоро здесь делается.

Иллофиллион распорядился, чтобы покормили Ибрагима, а сами, умывшись и переодевшись, мы спустились в тенистый и прохладный зал ресторана завтракать. Иллофиллион сказал, что есть телеграмма от Ананды, извещающего, что всё благополучно, что Флорентиец выехал в Париж, а он, Ананда, будет телеграфировать нам в С. и Константинополь на главную почту и чтобы мы написали о себе в Москву, в ту же гостиницу.

Позавтракав, мы сели в коляску Ибрагима и отправились осматривать город, доверившись во всём вкусу и знаниям нашего кучера. Должно быть, он не раз показывал достопримечательности города знакомым старика Е., потому что очень толково провёз нас по лучшим улицам, показав всё, что построено за последние годы, сообщив, что обратно повезёт другой дорогой, и мы познакомимся со всем городом.

Огромное впечатление произвёл на меня верхний Севастопольский бульвар. Мы дважды обошли с Иллофиллионом места, ставшие бессмертной славой России, пусть многие и считали их бесславными страницами истории. Никогда прежде не видавший моря, я положительно растворился в восторге, увидев его бушующим с обрывистых берегов у Балаклавы. Я забыл обо всём, кроме природы, солнца и моря, и мне казалось, что уж лучше и быть ничего не может. Иллофиллион, посмеиваясь надо мной, говорил, что я вскоре увижу такие красоты, перед которыми Крым решительно покажется мне убогим. Шутил он и над моими восторгами, пообещав, что первая же морская буря, в какую я попаду, сменит, при моей экспансивности, восторг на проклятия. Только вечером мы вернулись в гостиницу. Щедро расплатившись с Ибрагимом, получив билеты у агента, мы прошли в свой номер и оттуда в ресторан ужинать.

Пока был на воздухе, я не замечал ни усталости, ни голода, ни палящего солнца. Сейчас же лицо моё горело, я хотел есть, пить, спать – всё вместе. Взглянув на Иллофиллиона, я мысленно пожал плечами. Этот человек словно только что вышел из своего кабинета, где преспокойно читал газету. Правда, лицо и у него немного обветрилось и загорело, но не пылало, как моё, на нём не было видно признаков утомления, он, очевидно, мог встать и ехать дальше, а я – я прямо валился с ног от усталости.

Зал был почти пуст, но всё же несколько столиков было занято. Однако я так был поглощён собой и утолением своего голода, что даже не обратил внимания на тех, кто был в зале.

К моему удивлению, Иллофиллион ел мало. На вопрос, неужели он не голоден, он ответил, что в пути есть надо мало: чем меньше ешь, тем легче путешествовать и тем лучше воспринимаешь всё окружающее. В его тоне отнюдь не было ни малейшего укора или осуждения. Но я как-то сразу почувствовал себя неловко. Я вообще отличался прекрасным аппетитом, чем удивлял своих товарищей по гимназии. Обжорой я всё же не был, но сейчас почувствовал себя так, как будто бы действительно был в этом грешен.

Я моментально потерял вкус к еде и отодвинул тарелку. Заметив это, Иллофиллион спросил, сыт ли я уже. Я просто и прямо сказал, что потерял вдруг аппетит, устыдившись своей прожорливости рядом с ним.

– Вот уж не следует, по-моему, сравнивать себя ни с кем ни в аппетите, ни как-то иначе. У каждого свои собственные обстоятельства, и чужой жизнью не проживёшь ни минуты, – сказал Иллофиллион. – Кушай, мой дорогой, на здоровье, сколько тебе хочется. Придёт время, доживёшь до моих лет, и еда станет для тебя просто необходимостью, а не наслаждением. Я очень виноват, что необдуманно лишил тебя аппетита, – ласково улыбнулся он.

– Странно, что вы считаете себя намного старше. Мне скоро 21, вам же никак не дашь больше 26-27 лет, а быть может, и того меньше. А вообще я благодарен вам за всё, что успел от вас услышать.

Тут я перешёл на английский и продолжал:

– Если бы вы не поехали со мной, что бы я делал? Как мог бы лететь на помощь брату, если бы вас не было рядом? Я уже говорил Флорентийцу, что не могу жить за чужой счёт, а ваши слова о том, что человек не может понять смысла жизни, пока не заработает свой кусок хлеба, только ещё глубже убедили меня, что так продолжаться не может. С самой той злосчастной ночи, когда я нарядился в маскарадный костюм для пира у Али, я не вылезаю из духовного маскарада. То я слуга-переводчик, то я племянник, то двоюродный брат, то друг – в то время как из всех этих ролей мне пристала только одна: роль слуги. Разрешите мне стать вашим слугою, так как ничего другого я делать для вас не могу. Может быть, и в этом я на первых порах не преуспею. Но я приложу все силы, всё усердие, чтобы стать вам хорошим слугой, – тихо, внешне спокойно, но с огромным волнением в сердце говорил я.

– Мой дорогой друг, мой бедный мальчик, – отвечал мне Иллофиллион, – отложим этот разговор до путешествия по морю. Быть может, там, оторванный от земли и всех её условностей, ты больше поймёшь огромную свою ответственность за жизнь брата, за его счастье и дальнейшую судьбу. Я нисколько не намерен отговаривать тебя от труда. Но тебе надо понять, в чём именно состоит твой труд. Быть может, жизнь, которая даёт тебе возможность близко увидеть величие и ужас путей человеческих, откроет тебе понимание и смысл твоей собственной жизни глубже и шире. И ты станешь служить не только своей родине, но и всей необъятной звенящей вокруг жизни. Мы поговорим об этом на пароходе. А сейчас кушай мороженое, а то оно всё растает, – закончил он, опять улыбнувшись.

В его тоне была такая глубокая сердечность, так нежно смотрели на меня – беспомощного и бездомного, одинокого и потерянного без него – его тёмные глаза, что я невольно вспомнил рассказ о том, как спас его, умирающего, Ананда. Должно быть, Ананда так же нежно глядел на него в тот миг. Я не лежал теперь в агонии, но поистине могу сказать, что то были дни тяжёлой агонии моего духовного существа.

Мы кончили наш ужин, расплатились и поднялись к себе в номер. Здесь уже были готовы постели, мы потушили свет, открыли окна, полюбовались тёмным небом, огоньками на мачтах и лодках и легли спать.

Утром, проснувшись, я обнаружил, что Иллофиллио

 




Поиск по сайту:

©2015-2020 studopedya.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.